После полудня отправился на набережную Вольтера по рю Фобур-Сент-Оноре. Здесь я обычно теряю ощущение времени; на этом пути властвуют песочные часы. Вошел в Сен-Филипп-дю-Руль. Белые, с красными пятнышками цветы каштанов опали и окружностями расположились на плитах двора, ограняя камни, словно оправа из слоновой кости и других драгоценных материалов. Это придавало входу в церковь торжественный вид. Вошел сначала в часовню, посреди которой лежало распятие, потом — в саму церковь, где толпились женщины; там выслушал прекрасную проповедь о страстях Христовых. Великие символы ежедневно осмысляются заново, например то, что разбойника Варавву люди предпочитают Князю света.
У Валентинера; там оба брата Эшманы и Мари-Луиза. Разговор о «Nouvelles Chronique Maritales» Жуандо, о шахматах, о насекомых, о Валери. Затем у докторессы в обществе Шлюмберже. Мы не виделись с 1938 года.
Париж, 24 апреля 1943
Утром беседа с полковником Шаером. Спросил его еще раз, верно ли я запомнил, что Пиппельскирх был очевидцем бойни, о деталях которой он мне рассказывал. Он подтвердил это. Подобное кажется мне подчас сновидческим кошмаром, дьявольским наваждением. Однако необходимо смотреть на факты глазами врача, а не отворачиваться от них. Мещанин от таких впечатлений прячется в футляр.
Размышлял о колоннах, что вчера рассматривал в Сен-Руле. Они хоть и кажутся такими мощными, на самом же деле — мертвые точки, пустота в пространстве. Так и мы — трупы в жизненном потоке. Оживем, когда нас настигнет смерть.
Вечером чтение «Титанов», присланных мне сегодня Фридрихом Георгом, потом — глубокий сон, как после сильнодействующего лекарства.
Париж, 25 апреля 1943
После полудня в Буа. Прогулка от Порт-Дофин до Отёя. На кустарниках — разнообразные баланы; это существо напомнило мне один мой сон в Ворошиловске. Затем петляние по незнакомым улицам, пока не оказался перед большим зданием на набережной Блерио, где мы однажды на седьмом этаже праздновали день рождения маленькой модистки. Дальше по бульвару Эксельмана. Метро там проходит над землей; в его мощных сводах есть что-то античное, древнеримское, окончательное, что отличается от нашей архитектуры. В городах, построенных по такому образцу, жить приятней. Снова повсюду павловния, царское древо. Она дополняет городской пейзаж, поскольку мягкий серый цвет строений удачно задымляется ее фиолетовой вуалью. Стволам присуща могучая архитектоника; они похожи на праздничные канделябры, в которых колышется легкое нежное пламя. Что для Рио Flamboyant,[129] то для Парижа павловния; это сравнение можно отнести и к женщинам.
У Валентинера; там был скульптор Гебхардт; его мать, после исчезновения тетушки, — в тяжелейшем состоянии. На лестнице я встретил княгиню Барятинскую вместе с графом Меттернихом, предоставившим Гебхардту убежище под крылом главнокомандующего, она о Гебхардте заботится. Назад — через Тюильри; там опять павловния, а также кусты красной крушины и иудино дерево, чьи цветки походили на гроздья кораллов. Беззубая, но сильно нарумяненная старуха вынесла в кусты два стула и манила меня к себе, жеманно улыбаясь. Были сумерки, и само это видение было сумеречным.
В «Рафаэле» продолжил «Титанов»; продвигаюсь по главам, как по древней мастерской мироздания. Прибытие богов я представляю себе как приземление планет, залитых светом радости. Читал и видел перед собой Фридриха Георга во время наших экскурсий, а также его тонкую улыбку, когда он наклонялся, рассматривая цветы и картины.
Париж, 27 апреля 1943
Днем у Моранов, где встретил также Абеля Боннара.{137} Я попросил показать мне статую мексиканской богини смерти, о которой мне рассказывал Эшман и которую мадам Моран хранит в полутьме своего салона за перегородкой; грубый, наводящий ужас идол из серого камня, перед чьим изображением проливалась кровь бесчисленных жертв. Выразительность и естественность подобных изваяний не может передать ни одна фотография.
Разговор о ситуации, потом о Жиде, которого Боннар окрестил «le vieux Voltaire de la pederastie».[130] Суета, возникавшая вокруг Жида, Барреса,{138} Морраса,{139} Георге,{140} иссякнет сама собой; ей присуще нечто бесплодное, как шуму полей с пустыми колосьями под лучами искусственного созвездия. С заходом солнца все исчезает, не оставляя следа. Все — чистейшая эмоция.
О Леоне Блуа, упрекнувшего Боннара, что тот поверил в специально для него сотворенное чудо, — черта, которая мне, напротив того, нравится. О Галифе и Рошфоре;{141} Рошфора Боннар знал лично, тот показался ему похожим на маленького фотографа.
Потом о русских, которых сегодня переоценивают так же, как два года назад недооценивали. В действительности они еще сильнее, чем о них думают; возможно, однако, что их сила не так уж и страшна. Впрочем, это относится ко всякой настоящей, творческой силе.
Беседа имела для меня и общий интерес, так как Абель Боннар — прекрасный образчик позитивистской духовности, доведенной им до совершенства. По этой же причине бросается в глаза чуть-чуть приглушенный солярный характер его лица, некое подобие детско-старческой угрюмости. Чувствуется, что у этого мышления есть еще узловые точки. Правда, разговоры с такими людьми, в том числе и с моим отцом, уподобляются стоянию в прихожих. Но они дают нам гораздо больше, чем беседы с нашими созерцателями и мистиками.
Париж, 28 апреля 1943
Письмо о «Титанах» Фридриху Георгу. Также о сновидениях, где нам является отец. Брат однажды написал мне, что видел его со мной в саду; особенно примечательным ему показалось, что на отце был новый костюм.
Вечером в «Рафаэле» с лейпцигским издателем Фолькмаром-Френцелем, Лео и берлинским юристом-международником Греве, от которого я узнал подробности о мучительной смерти А. Э. Гюнтера.
Продолжаю «Премудрость» Соломона. Седьмую главу в ней можно рассматривать как аналогию Песни Песней, но на более значительной ступени, — чувственная страсть Песни преображается здесь в духовную. Бывает духовное сладострастие, недостижимое для тех, кто проводит свои дни только в прихожей настоящей жизни и не ведает о ее блаженствах. «И в дружестве с нею — благое наслаждение» (8, 18).
Премудрость восхваляется здесь как высший, не зависимый от людей разум, как Дух Святый, полонящий своей присносущностью мировое пространство. Даже самые смелые пути человеческого духа ни на шаг не приближают к Нему. Только если человек очищается, если он превращает свое сердце в алтарь, тогда и Премудрость незаметно входит в него. Всякий, таким образом, может стать причастником высшей Премудрости. Она — космическая власть; интеллект, напротив того, — власть земная, может быть, просто зоологическая. Наши атомы умнее, чем наш мозг. Примечательно, что в Притчах Соломона Писание выступает в своей крайне скептической форме, в то время как книгу Премудрости, проникнутую Божественным Промыслом, причисляют к апокрифам.
Париж, 30 апреля 1943
Среди почты письмо от Элен Моран о «Рабочем». Она называет искусством жизни искусство заставлять работать других, а самому в это время предаваться наслаждениям.
«Знаменитая фраза Талейрана „— — n’a pas connu la douceur de vivre“[131] относилась только к узкому кругу элиты, которая вовсе не была привлекательной. В салонах мадам Деффан или мадам Жоффрен{142} мы бы все умерли с тоски. У этих людей не было ни сердца, ни чувств, ни воображения, и они вполне созрели для смерти. Умирали они тоже премило; жаль только, что самому Талейрану удалось выкарабкаться — — на брюхе».
Примечательно в этой женщине ее сильное политическое дарование, вызывающее как восхищение, так и ужас. Здесь замешано искусство магии, прежде всего огонь воли, сполохи которого высвечивают химер, подобных тем, что на крышах чужих храмов освещаются заревом пожарищ. Я ощущал это и по отношению к Келларису; собственно, опасность заключается вовсе не в том, что здесь играют в карты, на каждую из которых поставлены судьба и счастье тысяч людей, она кроется в воле одиночки — в его манере выбрасывать руку. Вся демонская рать при этом тут как тут. Момент риска знаком каждому из нас, когда приказываешь молчать сокровенному в себе самом, дабы совершить тот или иной прыжок, применить тот или иной прием. Такие моменты, только невероятно усиленные, и такое безмолвие, только бесконечно более глубокое, я ощущал, встречаясь с иными событиями на своем пути. Поэтому демонические натуры опаснее, когда они молчат,
чем когда ораторствуют и создают вокруг себя движение.
Затем открыл новый номер «Современной истории», изданный Трауготтом и Майнхардтом Зильдом; я отметил, без особого удовольствия, что они черпали вдохновение для своих статей из моего «Рабочего». Однако замечание кого-то из авторов, что в этой книге дан чертеж, по которому еще нельзя судить о всей постройке, возводимой на его основе, — справедливо.
Существуют разные степени интенсивности сна, разные глубины отдыха. Они похожи на передачу движения с помощью колес, вертящихся вокруг центра, называемого точкой покоя. Так, минуты глубочайшего сна приносят больше отдохновения, чем целые ночи полудремы.
Ле-Ман, 1 мая 1943
Поездка с Баумгартом и фройляйн Лампе, историком искусств, в Ле-Ман, в гости к художнику Наю.{143} Но прежде мы побывали на одном из малых приемов у главнокомандующего, где провели большую часть ночи. Там был также профессор, почитающийся лучшим знатоком сахарного диабета. Меня все больше удивляет та серьезность, с которой и ныне произносят фразы наподобие следующей: «На сегодняшний день установлено уже двадцать два гормона, выделяемых железой гипофиза».
Как бы сей дух ни преуспевал, ему всегда будет сопутствовать успех в единичном. Он по спирали карабкается наверх по внешней стенке некоего цилиндра, в то время как истина находится внутри него. Естественно, что болезни при этом прогрессируют. Главный же гормон — тот, который определению не поддается.
Среди приглашенных к обеду был также Венигер, недавно прибывший из Германии. Он привез оттуда неплохую эпиграмму в качестве надписи на будущем монументе, который будет воздвигнут в память о второй мировой войне: «Победоносной партии — благодарный вермахт». На лице главнокомандующего в таких случаях появляется какое-то загадочное выражение, — улыбка сказочного волшебника, раздающего детям подарки.
На следующее утро отъезд с Монпарнаса. Был день ландышей, их повсюду продавали в изобилии, напоминая мне Рене. Боль при воспоминании о садах, в которые я не ступал, все еще наполняет меня. Шел дождь, но земля стояла в цвету. Среди деревьев особенно примечателен был боярышник; из его раскрасок самая притягательная для меня — меловая, что-то среднее между светло- и темно-розовой. В перелесках — дикорастущий гиацинт, в Германии не встречающийся. Его темно-синие цветы на одном из склонов, где он светился посреди кустиков зелено-желтого молочая, показались мне особенно роскошными.
В Ле-Мане Най встретил нас на вокзале. Поскольку он служит здесь ефрейтором, то после завтрака мы встретились с ним в его мастерской, предоставленной ему неким господином де Теруаном, скульптором-любителем. Картины произвели на меня впечатление экспериментальных работ, прометеева творчества, прорывающегося к новым формам. Но окончательного суждения я вынести не мог, поскольку речь шла о произведениях, которые нужно рассматривать часто и подолгу. Разговор о теологии; здесь Най, как и большинство хороших художников, знает, что сказать. Своими мыслями о пространстве его воодушевил также Карл Шмитт. Особенно удачной мне показалась фраза, что якобы во время работы он достигает точки, Когда полотно «приобретает напряжение», — в такие моменты ему кажется, что картина увеличивается до невероятных размеров. Подобное случается и с прозой, — предложение, абзац приобретают особое напряжение, особое витье. Это можно сравнить с моментом, когда женщина, на которую долгое время равнодушно или же просто по-дружески смотрел, вдруг становится для тебя эротически значимой; в этот миг преображается все — мгновенно и навсегда.
Мы зашли также к антиквару Морену, показавшему нам свои книги, в том числе великолепные ранние издания.
Париж, 2 мая 1943
Ливень. Но, несмотря на это, мы втроем отправились завтракать в Л’Эпо. Потом к Морену. У него застали Ная. Господин Морен показал нам свои коллекции: картины, среди них один Девериа,{144} мебель, монеты, китайские диковины и тому подобное. Коллекция представляет собой некую разновидность дистилляции, плавки и переплавки путем сокращения, просеивания, отбора и обмена собранного. Это была своего рода крепкая эссенция, концентрат из содержимого двух или трех комнат.
Я стоял с господином Мореном в мастерской его единственного сына, которого недавно отправили на работу в Германию, а именно в Ганновер. Отец кое-что рассказал о нем, как он уже ребенком с благоговением обращался с книгами и охотней проводил время за чтением, чем в играх или спортивных занятиях. «C’est un homme de cabinet».[132] Когда он упомянул, что оборудовал ему на рю Шерш-Миди маленький антиквариат, я тут же понял, что его сын — не кто иной, как тот, кто продал мне книгу «De Tintinnabulis»[133] Магиуса. Отец подтвердил это, вспомнив, что сын пересказал ему даже разговор, который мы вели тогда. Поскольку эта встреча показалась мне знаменательной, то я записал адрес Морена, чтобы воспользоваться им во время своего следующего отпуска.
Затем мы снова вернулись к книгам. Заодно я приобрел хороший запас старой бумаги, в основном XVIII века. Частично она была переплетена в большие, почти незаполненные счетные книги, какие я видел у Пикассо и какие можно использовать также в качестве гербариев.
Через верхний город, где улицы хранили еще готические черты, к собору — особенно величественны его узкие, сильно вознесенные хоры. В этом могучем строении резко выступает план, обнажающий весь костяк. Многое от будущих невзгод дремлет в этой дерзости, столь откровенно обнажающей свою цель посвященному.
Наконец, ненадолго к Наю, на второй просмотр картин. Они отмечены как примитивностью, так и сознательным артистизмом и представляют собой настоящее знамение нашего времени. Краски сочетаются свободно, зачастую в манере, символизирующей их способность передавать движение. Так, поднятая для действия рука окрашена в кроваво-красный цвет.
Затем назад, в Париж, куда мы прибыли в девять часов.
Париж, 3 мая 1943
Днем у Валентинера, отбывающего сегодня в Э. Его мансарда на набережной Вольтера играет в моей жизни ту же роль, какую когда-то играл круглый стол в «Георге V». Я дал ему рекомендательное письмо для Медана.
После полудня пришел Карло Шмид. Обсуждали ситуацию; приближающийся провал в Тунисе повлечет за собой политические изменения, особенно в Италии. На берегу канала собираются соорудить мощные ракетные установки для жидкого воздуха, чтобы из них обстреливать Лондон. Подобным новшествам Кньеболо всегда придавал преувеличенное значение.
Париж, 4 мая 1943
Среди французской почты письма от Банин и Морена, у него четкий почерк архивариуса. После полудня навестил Вайнштока, которому на дорогу дал «Титанов». Вечером с Карло Шмидом в «Рице». Среди прочего он рассказал мне гротескную историю одного из своих коллег, шестидесятилетнего юриста из Военного управления в Лилле, возглавлявшего бюро паспортов. У него было обыкновение, если паспорт заказывали девушки или женщины, приглашать их к себе на квартиру, и, прежде чем отдать им документ, он заводил с ними всегда один и тот же разговор:
— Паспорт Вы получите, но сначала должны поплакать, дитя мое.
— Почему? Не понимаю!
— Сейчас увидите.
С этими словами он привычно втаскивал свою жертву на диван, задирал ей юбку и небольшим хлыстиком порол по ягодицам.
Странный автоматизм повторялся не один раз, поскольку пострадавшие не смели жаловаться, пока этим, наконец, не занялся военный суд.
Герой этой аферы был до последнего времени руководителем ведомства по еврейским вопросам в Берлине и сотрудником «Штюрмера», для которого писал статьи о сексуальных преступлениях евреев. Одно зеркально отражает другое. Преступника ищи у себя под лавкой.
Потом о Кньеболо. Многие, даже его противники, признают за ним определенное демоническое величие. Но если оно и есть, то лишь элементарное, хтоническое, без той личной оформленности и возвышенности, какая свойственна, например, Байрону или Наполеону. Карло Шмид сказал на это, что немцу недостает физиогномического инстинкта. Кто выглядит так, что ни художники, ни фотографы не могут сделать ему лица, кто так бесцеремонно обращается с родным языком, кто способен собирать вокруг себя подобное сонмище ничтожеств — — и все же здесь есть загадки, кои не так просто разгадать.
Париж, 5 мая 1943
Многочисленные павловнии на площади Италии — аллея из волшебных канделябров, где возжжён тонкий ароматный елей. Я снова вспомнил своего отца с его упрямством и всеми его недостатками, — до какой же степени в воспоминаниях смерть облагораживает человека! Вообще я все меньше склонен думать, что в то мгновение, когда люди, дела и события уходят в прошлое, они застывают в своей форме и такими пребывают в вечности. Напротив того, время, бывшее при их жизни будущим, их постоянно меняет. В этом смысле время целостно, и подобно тому как совокупное прошлое участвует в создании будущего, так и настоящее влияет на прошлое, изменяя его. Так, есть вещи, которые тогда еще не были истинными; истинными делаем их мы сами. Точно так же, как фрукты или вина, дозревающие в погребах, меняются и книги. А иное снова быстро увядает, превращаясь в ничто, в небывшее, бесцветное, серое.
Во всем этом скрыто множество разных значений, оправдывающих культ предков. Живя праведно, мы возвеличиваем отцов, как плод возвеличивает дерево. Таков пример отцов великих людей; как в ореоле света, выходят они из безымянного, ушедшего.
Прошлое и будущее — два зеркала, и между ними светится, не видимое глазом, настоящее. Но смерть переставляет аспекты; зеркала начинают плавиться, и все более отчетливо проступает настоящее, пока в момент смерти не сольется с вечностью.
Божественная жизнь — это вечное настоящее. А жизнь есть только там, где присутствует Божественное.
Неприятные, мучительные мысли, нечистые слова или ругань, навязчиво преследующие нас в помыслах, в беседах с самими собой. Они — верные знаки того, что в нас что-то неладно; так, например, чадящее пламя указывает на сырые дрова. Подобно этому агрессивность или несдержанность по отношению к другим часто бывает следствием ночных кутежей или еще того хуже.
Днем у президента, чью комнату я разыскивал в затерянных коридорах «Рафаэля». Разговор об отрешенности и постепенном стяжании благ, — они приходят к нам вместе с годами и зрелостью. В юности мы похожи на нетерпеливого охотника, который только распугивает дичь. Обретя спокойствие, мы замечаем, что дичь сама стремится попасть в наши сети.
Вечером в небольшом кафе на рю Помп. По-видимому, гораздо легче, по крайней мере для женщин, от дружбы перейти к любви, чем наоборот. Это заметно в браках, продолжающихся как дружба, — они не что иное, как могила потухших мистерий.
Тела — чаши; смысл жизни заключается в том, чтобы наполнять их все более и более драгоценными эссенциями, бальзамом вечности. Если это осуществится в полной мере — не важно, даже если разобьется сам сосуд. Именно это подразумевается в книге Премудрости Соломона, где говорится, что смерть праведника — только кажущаяся.
Продолжаю апокрифы. «Премудрость» обрывается на исторической части, переходит в нее. Это читать менее интересно, подобно тому как доказательства Спинозы, примыкающие к его тезисам, менее интересны, чем сами тезисы.
Переход через Красное море оставил в народе Израиля болезненный след, врезался в его судьбу навсегда. Чудо — субстанция, питающая жизнь. Море, красное и в то же время тростниковое, — вот символы жизненного крута, где господствует обычай рыб, пожирающих друг друга. Остается великим чудом, что такое море расступилось, не поглотив никого. Что произошло однажды, позволяет не терять надежду и во всех будущих гонениях.
Книга Товита, душеспасительная история, которую приятно читать. Есть в ней замечательные зарисовки пастушеской жизни в тот ее период, когда она соприкасается с историческими силами, угрожающими ей. Начал Книгу Иисуса, сына Сирахова; если я правильно помню, Лютер называет ее доброй домашней книжкой, но в ней уже с самого начала высказываются идеи высочайшей мудрости.
О стиле. Существительное всегда сильнее глагольных форм. «Они сели есть» слабее, чем «они сели за стол» или «они собрались за трапезой». «Он раскаивается в содеянном» слабее, чем «он раскаивается в своем поступке». В основе этого лежит разница между Движением и сущностью.
Париж, 6 мая 1943
Во время обеденного перерыва у Ладюре, куда меня, позвонив по телефону, пригласила докторесса. Перед этим зашел к одному антиквару на рю Кастильоне и купил там несколько превосходных книг, например Гроция,{145} собрание материалов о готах, и «Mémoires sur Vénus»[134] Ларшера, посвященные именам, культам и статуям этой богини. Я взял их для Фридриха Георга, несмотря на его предубеждение против любого французского вклада в мифологию.
Докторесса мне рассказала, что утром в ее квартире побывала полиция, расспрашивала о ее знакомых и тому подобное. Из деталей ее рассказа я уловил, что все дело в обычном доносе. Ее ответ, которым она разделалась со своими визитерами, когда те стали откланиваться, я нашел неплохим:
— Благодарю вас, вы раскрыли мне глаза.
Париж, 7 мая 1943
В клинике Истмана. На площади Италии я обычно останавливаюсь, чтобы поглядеть на уличного фокусника лет примерно пятидесяти, седовласого великана в трико, зарабатывающего себе на хлеб выжиманием гирь и проделыванием других трюков; в нем особенно наглядно выявлено добродушно звериное начало, присущее человеку. Он собирает деньги в кулек.
Сюда я езжу весьма охотно на метро, поскольку оно во многих местах выходит наружу. Фронтоны белесых домов, кажущихся вымершими, настраивают на веселый лад; при взгляде на них во мне просыпается древняя маленькая душа ящерицы. За тишиной освещенных стен я вижу людей, вольно отдыхающих в своих комнатах или предающихся мечтам и любовным играм. Едешь вдоль галереи скрытых натюрмортов, мимо столов, на которых стоят запотевшие бокалы и разрезанные дыни, в одном окне мелькнет женщина в красном купальном халате, раскрывающая новый роман, в другом — голый мужчина с окладистой бородой, размышляющий, уютно устроившись в кресле, о возвышенных вещах, или парочка, после любовной ласки угощающая друг друга апельсином.
Кто мыслит понятиями, а не образами, проявляет по отношению к языку ту же бессердечность, как и тот, кто видит только социальные категории, а людей не замечает.
Путь к Богу в наше время чудовищно далек, словно человек заблудился в безграничных пространствах, изобретенных Его гением. Поэтому даже самое скромное приближение к Богу — уже великая заслуга. Нужно научиться воспринимать Бога заново.
В таком состоянии человек способен, по существу, только на отрицательные поступки: он может очистить сосуд тела своего. Это не пройдет для него даром: он приобретет новое сияние, прибавит себе радости. Но даже высочайшей аскезе, какой он подвергнет себя, суждено свершиться в атеистическом, обезбоженном пространстве, более страшном, чем просто безбожное. И вот однажды, через годы, случится так, что Бог ему ответит, — либо медленно к нему приближаясь, как бы прокладывая себе путь духовными щупальцами, либо являясь во вспышке молнии. Мы посылали свои искры на неподвижную звезду, а она оказалась обитаемой.
В этом кроется одна из величайших прелестей гётевского «Фауста»: в показе неутомимого радения о высших мирах длиною в жизнь и последующего вхождения в их порядки.
В «Мажестик» беседа с доктором Гёпелем о Максе Бекмане,{146} которого он иногда видит в Голландии и от которого привез приветы. Живопись, перешагнувшая в романтических школах границы поэзии, дерзает нынче проникнуть в области, музыке недоступные. Бекман придерживается своей собственной сильной линии. Сила убедительна даже там, где она жестока: «И тут есть боги», — провозглашено не без блеска. На этом пути можно представить себе архаическое скрещение европейских и американских элементов: Микен и Мехико.
Д-р Гёпель рассказал также об одном графе, которого он посетил на побережье Нормандии и чей род проживает там уже тысячу лет. «За это время мое семейство износило здесь три замка», — прекрасное выражение, ибо дома для поколений — все равно что платья для отдельного человека.
Потом пришел еще и Клеменс Подевильс, он привез из России привет от Шпейделя. Вечером с Венигером в «Рафаэле». Разговор о Георге и «Кровавом светильнике» Шулера, затем — о превосходной книге, которую Клагес написал о нем. Венигер знает в Германии почти всех, кто хоть что-нибудь да значит, и его познания распространяются на все их генеалогическое древо. Такие личности важны как раз сегодня, когда происходят основательные изменения в духовно-политическом распределении сил, не доходя пока до всеобщего сознания. Они похожи на нити, поднимающие петли и соединяющие их в ткань. При этом выясняется, что большей частью они ведут кочевой образ жизни, истощая себя в дискуссиях, разговорах, болтовне, так что история едва ли запомнит их имена.
Среди почты письмо от Фридриха Георга; он согласен с моим предложением отказаться от предисловия к «Титанам».
Париж, 8 мая 1943
После полудня с Геллером в Сен-Жермен у Анри Тома, который обитает в старой квартире напротив замка, украшенного саламандрами. Кроме него и мадам Тома мы встретили там двух литературных друзей, и меня снова поразила духовная утонченность подобных встреч по сравнению с теми, что устраивают молодые немцы, отличающиеся своим элементарноанархическим характером. На тех встречах возвышенных банальностей не говорят.
У самого Тома примечательно странное соседство духовного присутствия и отсутствия. С ним разговариваешь, словно говоришь с кем-то, кто витает в далеких сновидческих странах и вдруг выдает неожиданные, меткие ответы. О нем можно сказать словами Князя Линя:{147} «J’aime les gens distrait; c’est une marque qu’ils ont des idees».[135]
Разговор о Паскале, Рембо, Леоне Блуа, потом об успехах европейской революции. Также о Жиде, который теперь в Тунисе. Назад возвращались через Сену, по берегам которой мощной, почти черной зеленью светились ивы. Долина Сены — алтарь Афродиты; он оживляется идеальной влажностью.
Вечером у Флоранс, вернувшейся из Ниццы, в привычном кругу. Она рассказала о Фрэнке Джее Гульде, который после прочтения «Мраморных скал» якобы произнес: «В действительность он приходит из сновидений», что для американского миллиардера не так уж и плохо.
Жуандо, немного выпив, принялся преподносить истории из своей супружеской жизни, которые нас развеселили. Так, он рассказал, что когда Элиза, накрывая на стол к завтраку, закатила ему сцену, он с такой точностью и ловкостью канатного плясуна поддал ногой поднос, что вся посуда разлетелась по полу мелкими осколками.
Париж, 10 мая 1943
В антикварной лавке Дюссара, на улице Мон-Табор. Там я купил «Заколдованный мир» Бальтазара Беккера{148} — книгу, которую давно искал, и на каждом из четырех томов, изданных в 1694 году в Амстердаме в одну восьмую листа, обнаружил даже автографы.
Мысль: и я принадлежу к бесчисленным миллионам, отдавшим этому городу нечто от своего живого вещества, от своих мыслей и чувств, засасываемых каменным морем, дабы в течение столетий тайно бродить по нему, участвуя в созидании коралловых рифов судьбы. Когда я думаю о том, что мой путь проходил мимо церкви Сен-Рок, на ступенях которой был ранен Цезарь Бирото,{149} и огибаю улицу Прувер, где прехорошенькая чулочница Баре снимала мерку с Казановы в задней комнатке своей лавки, и сознаю, что это только две крошечные даты в море фантастических и реальных событий, — меня охватывает чувство, похожее на радостную тоску, на мучительное наслаждение. Я охотно принимаю участие в жизни людей.
Темное свечение прожитой жизни в виде запахов и ароматов воскрешает воспоминание. Так, на маленьких улочках вокруг Бастилии я всегда ощущаю немного «essence de Verlaine».[136] То же самое относится и к теням; в этом смысле Мериан{150} — великий рисовальщик и летописец города.
После полудня у Залманова. Он подарил мне книгу Бердяева, который является его пациентом. О падении Туниса и о политической ситуации вообще. Повторил свое пророчество о союзе России и Германии в ближайшем будущем. Такой союз предполагает падение диктаторов также и у них.
Затем о болезнях: «Болезнь снимает с человека маску; она выявляет как хорошие, так и дурные его стороны».
Шопенгауэровское «кто что собой представляет» он сравнил с листьями артишока: есть обстоятельства, которые обдирают с человека листву, и то, «что он есть», оборачивается либо великолепием, либо ничтожеством.
Париж, 11 мая 1943
Вечером в «Рице» с генералом Гайером, во время первой мировой войны он был сотрудником у Людендорфа. О ситуации, обострившейся в связи с падением Туниса. Затем об отношениях между Людендорфом{151} и Гинденбургом, в которых я всегда видел особенно четко выраженное различие между волей и характером. Людендорфу после 1918-го надо было бы спокойно выждать, тогда бы он всего достиг, но как раз этого-то он и не умел. На его примере можно изучить все достоинства и слабости прусского Генерального штаба, после отставки старого Мольтке{152} все более клонившегося в сторону чистой энергетики. Именно по этой причине Людендорф был и остался неспособным к сопротивлению против Кньеболо. Такие умы могут только переставлять, только организовывать, подоплекой чего является нечто иное, сугубо органическое.