— Но почему вы думаете, что мы говорили с вором?
— Я это утверждаю только в том случае, если письмо на липовой коре смастерили. Сбивать нас с толку может только вор, и если это он нам подбросил письмецо, то он прекрасно осведомлен обо всех наших делах.
— Письмо написано женщиной, — напомнила Лаврова.
— Да, если в письме написана правда, — засмеялся я. — Но если нет, то, во-первых, женщины тоже иногда воруют, во-вторых, наш корреспондент прислал не свою фотографию, а письмо, так что он равновероятно может быть мужчиной и женщиной.
— Вы сами-то как считаете — верить этому письму или нет?
Я долго думал, потом бессильно развел руками:
— Не знаю. Хоть убейте, не знаю. Но похоже на правду. Сегодня ночью я лежал, не спалось чего-то, и все думал про эти дела проклятущие. И мне неожиданно пришла в голову забавная идея…
Лаврова иронически прищурилась.
— Смейтесь, смейтесь. Если мое предположение верно, я еще вас крепко посрамлю, — сказал я. — Я понял, где может держать скрипку Иконников, если только взял ее он.
— Ну-ка, ну-ка, — подначила Лаврова.
— Он держит ее под клеткой с голубым крайтом. Или под аспидом…
Лаврова даже присвистнула:
— Ну даете, товарищ старший инспектор. — Потом весело захохотала. — Прелестная конструкция с одним-единственным недостатком…
— Каким? — заинтересовался я.
— В ней слишком много «если»…
Когда я уже уходил, Лаврова крикнула мне вслед:
— Вас разыскивал какой-то корреспондент из «Вечерней Москвы». Я не знала, будете ли вы сегодня, и дала ему ваш домашний телефон…
— Ладно, спасибо. До свидания.
Лифт, естественно, не работал. Я шел медленно, считая ступеньки. До моего четвертого этажа их будет шестьдесят две. По дороге домой я купил молока и батон. Сейчас слопаю это добро и мгновенно лягу спать, тогда до подъема я просплю десять часов и наверстаю все упущенное за эти дни. Замок плохо работал, и, чтобы открыть дверь, надо было как следует половчить с ключом. Замок плохо работает год, но мне некогда вызвать слесаря, а соседям и так хорошо.
Я вошел в квартиру, соседи уже разошлись с кухни, никого не видать. Дверь в мою комнату была приоткрыта. За барахло свое я не беспокоюсь — документов дома я никогда не держу, а воровать у меня нечего. Растворил дверь и шагнул в комнату.
На фоне окна, четко подсвеченный слабым светом уличных фонарей, контрастно, как в театре теней, прорисовывался силуэт человека.
Я даже не успел испугаться, видимо, рефлексы лежат мельче мыслей — я мгновенно сделал шаг в сторону от двери, в темноту, выхватил из петли под мышкой пистолет, а левой рукой нащупал кнопку выключателя. Но нажать ее не успел — из темноты раздался шелестящий, тихий смех.
Вытер ладонью мгновенно выступивший на лице пот и сказал, как мог только весело, легко этак:
— Что же вы в темноте сидите? Раз уж пришли без спросу, сидели бы со светом…
— Ничего. Зачем электричество зря расходовать, — ответила темнота. — А темноты я уже давно не боюсь.
Я нажал кнопку выключателя, стало светло, и мой испуг показался мне ужасно глупым.
— А меня вы напугали, — сказал я. — Вы меня снова напугали. Вам, видимо, нравится меня пугать?
Иконников, сидевший на подоконнике, спрыгнул на пол, заложил руки в карманы, внимательно посмотрел на меня.
— Нет. Вас неинтересно пугать, да и не надо мне этого.
— Вам не кажется, что меня небезопасно пугать?
— А чего опасного? — удивился он.
— Я ведь докажу, что вы скрипку Полякова взяли…
Иконников зло ухмыльнулся, показав длинные прокуренные зубы.
— Ничего вы не докажете, — сказал он.
— Посмотрим, — сказал я. — Вы как попали ко мне? Где вы мой адрес взяли?
Он занял боевую стойку, выставив вперед острую рыжую бороду:
— Это, конечно, было потруднее, чем дурехе Филоновой заморочить голову. Но я, правда, доведись мне заниматься сыском, был бы сыщиком получше вас…
Я искренне засмеялся:
— Ну, в этом-то я и не сомневаюсь! Однако желательно, чтобы вы ответили на мой вопрос.
Он снова сел на подоконник, достал из кармана кисет, насыпал в бумажку табаку, ловко свернул длинную «козу», закурил, потом не спеша сказал:
— Замечу для начала, что я не должен отвечать на ваш вопрос. Но, коли это вас так волнует, расскажу. Я ведь сразу понял, какой агитатор был у Филоновой, как только она мне о вас рассказала. И раз уж вы так вцепились в меня, я решил дать вам возможность сыграть со мной на вашем поле. У меня-то вы себя неуютно чувствовали, — Иконников коротко, хрипло хохотнул.
— Да, вы меня тогда своим аспидом прилично пуганули, — невозмутимо кивнул я.
— Шутил я, — снисходительно заметил Иконников. — Вот я и захотел поговорить с вами, а в справочном бюро адрес мне не дают — изъята карточка. Тогда я позвонил по вашему служебному телефону и какая-то милая девушка, как только я сказал ей, что говорят из газеты, дала мне ваш домашний номер. А дальше уже и узнавать нечего было. Дверь в комнату была открыта. Кстати, вы впредь лучше рекомендуйтесь корреспондентом — масса людей испытывает к прессе трепетное, почти идиотическое почтение.
Я слушал его и думал о том, что сейчас происходит наглядное разрешение многолетней дискуссии, которую ведут между собой юристы: может ли представитель закона при исполнении служебных обязанностей врать? Во имя самых гуманных интересов может ли быть использована самая пустяковая ложь? Разве недопустима ради сотворения большей правды маленькая, конкретно необходимая ложь? Почему следователь не может привлечь на помощь своему профессиональному бескорыстию крошечный обман против большой корысти преступника? Ну кажется, почему нельзя этого сделать?!.
Самодовольный рыжий ответ сидел напротив и нагло скалил желтые зубы. Расколов меня с этой глупой выдумкой — агитатором, он морально уровнял свои шансы с моими, обретя неправедное сознание внутренней нравственной правоты и силы, он перестал чувствовать себя преследуемым, он теперь партнер в игре и может сам раскинуть сети на ловца. Ну что ж, теперь я запомню это навсегда — правду мутить нельзя ничем. Глупо это очень, ужасно глупо. И стыдно… А Иконников врет — не собирался он мне дать ответный матч, что-то совсем другое его привело ко мне.
Я скинул плащ, аккуратно повесил на вешалку, достал из карманов батон и молоко, поставил на стол, пригладил перед зеркалом волосы, сел к столу, извинился, снял телефонную трубку и набрал номер.
— Дежурный по городу слушает, — услышал я бодрый голос Зародова.
— Здравия желаю, товарищ подполковник, — сказал я. — Докладывает инспектор Тихонов. Запишите во внутреннюю служебную сводку…
— Это ты, Стас? — не понял Зародов.
— Да-да. Записывайте. Сегодня в 19.20, возвратившись с работы, я застал у себя дома гражданина Иконникова, проходящего по делу о краже в квартире Полякова в качестве свидетеля. В настоящее время Иконников находится у меня. Поскольку факт встречи оперативного работника у себя на квартире с фигурантом по делу может иметь сомнительное этическое толкование, прошу руководство Управления рассмотреть вопрос о возможности дальнейшего использования меня по делу. Все. Официальный рапорт я подам завтра…
Зародов спросил:
— Стас, ты серьезно?
— Абсолютно.
— Может быть, тебе подослать кого-то из ребят?
— Ни в коем случае. До свидания, — и положил трубку.
Иконников внимательно, спокойно рассматривал меня, пока я говорил по телефону. Совершенно невозмутимый вид был у него, будто я и не о нем вовсе говорю. Только уголок рта слегка дергался.
— Слушайте, а вы боитесь, что я вас убью? — спросил он задумчиво.
— Ну, это у вас еще кишка тонка! — засмеялся я. — Вы уж совсем меня каким-то недоумком представляете.
— Нет, я вас не считаю недоумком. Просто мы с вами очень разные люди.
— Совсем разные, — согласился я. — Я бы даже сказал, что мы с вами ничего общего не имеем.
— А вот это неправильно, — усмехнулся он. — Все люди между собой чем-то связаны, что-то имеют общее. Просто мы все разбиты на группы, разные по своим задачам и формам взаимодействия. Как, например, кулачный бой и выступление симфонического оркестра.
— Может быть, — сказал я безразлично. — Молока хотите?
— Хочу, — сказал он оживленно. — Я почему-то всегда есть хочу.
Я достал из буфета два стакана, налил молока и разломил батон пополам.
— Угощайтесь.
— Спасибо. Вот видите, как все в мире повторяется — сегодня мы преломили хлеб, а завтра… — Иконников тяжело вздохнул.
— Никакой символики в этом я не усматриваю. Просто я устал и мне лень вставать за ножом.
— В том и дело, — угрюмо пробормотал он. — История лепилась не по символам, а, наоборот, прецеденты черпались в ней.
Я прожевал хлеб и ответил:
— Для оценки исторических прецедентов существует здравый смысл…
— Оставьте! — махнул он рукой. — Здравый смысл почти никогда не бывает разумен, потому что в нем безнадежно перемешалась аккумулированная мудрость мира с ходячими предрассудками и копеечными суевериями…
— Между прочим, по материалам дела я мог вас давно арестовать. И не делаю этого, исходя из здравого смысла.
— Это был бы произвол. Этимология самого слова подразумевает не разум, но волю. А воля без разума никогда не приведет к истине. Да вы и так достаточно наворотили ошибок…
Я допил молоко, откинулся на стуле, взглянул ему в лицо, неестественно бледное, злое, источенное каким-то тайным страданием. В красной его бороде застряли крошки хлеба, и из-за крошек этих он не был похож на проповедующего апостола, а сильно смахивал на ярыгу.
— Ну что же, — сказал я, — ошибки имеют свое положительное значение.
— Позвольте полюбопытствовать — какое?
— Я ищу истину. И представление о ней у меня начинается со здравого смысла и становится все достовернее по мере того, как я освобождаюсь от ошибок.
— Это слишком длинный и кружной путь.
Я пожал плечами:
— У меня нет другого.
Иконников побарабанил задумчиво пальцами по столу, рассеянно сказал:
— Да, наверное, так и есть. Никто не может дать другим больше, чем имеет сам, — и вдруг безо всякого перехода добавил: — Что-то жизнь утомила меня сверх меры…
Я промолчал. Иконников уперся кулаками в бороду, с интересом взглянул мне в лицо, будто впервые увидел:
— А вам не приходило в голову, что вы стали сейчас моим самым заклятым врагом?
— Нет, не приходило, — сказал я осторожно.
— Неужели вы не понимаете, что вы покушаетесь на мое единственное достояние — незапятнанное имя? И если я не защищу себя, то стану окончательным банкротом?
Наклонившись к нему через стол, я сказал отчетливо:
— Вы так уважительно относитесь к себе, что несколько заигрались. Смею вас уверить, что Московский уголовный розыск не ставил себе первоочередной задачей скомпрометировать вас. Я ищу скрипку «Страдивари», и если к ее похищению вы не имеете отношения, то вашему незапятнанному имени ничего не грозит.
Он посидел молча, быстро раскатывая на столе шарики из хлебного мякиша, судорожно вздохнул.
— Впрочем, все это не имеет никакого значения. Я почему-то ужасно устал от людской глупости и пошлости…
Я сочувственно покачал головой.
— Недовольство всем на свете у вас компенсируется полным довольством собой.
Он провел ладонью по лицу и сказал совсем не сердито, а как-то даже мягко, снисходительно:
— Вы еще совсем мальчик. Вы еще не знаете приступов болезни «тэдиум витэ».
— Не знаю, — согласился я. — А что это такое?
— Отвращение к жизни. И лекарств против этой болезни нет…
Даже странно, до чего бережно относятся к себе жестокие и черствые люди — ласково, нежно, как чутко слушают они пульс души своей. Может быть, потому, что трусливые люди любят пугать других?
Иконников потер лицо длинными, расплющенными пальцами и сказал устало:
— Эх, как бы я хотел начать жить сначала! Но ведь и это было бы бесполезно.
— Почему? Все могло бы случиться по-другому…
— Нет, — сердито затряс он головой. — Мне часто кажется, будто я уже жил однажды, и все это когда-то происходило, только декорации менялись, а весь сюжет и все конфликты — все это было со мной когда-то…
Он помолчал, затем медленно, задумчиво проговорил:
— Я читал в древних книгах, будто никогда человек не живет так счастливо, как в чреве матери своей, потому что видит плод человеческий от одного конца мира до другого, и постижима ему вся мудрость и суетность мира. Но в тот момент, когда он появляется на свет и криком своим хочет возвестить о великом знании, ангел ударяет его по устам. И заставляет забыть все…
Иконников встал и только тут я обратил внимание на то, что он все время сидел в пальто, в черном драповом пальто с потертым бархатным воротничком.
— За угощение благодарствуйте, — сказал он. — И за разговор спасибо. Я ведь добра, а уж тем более зла никому не забываю.
Благодарность была густо замешана на угрозе, и от тона горько-кислая, как пороховой дым.
— А насчет слов моих подумайте. Как бы вам не перегнуть палку, — добавил он уже в дверях.
— Я вам сказал — вы меня зря пугаете, — сказал я зло. — Это вам только показалось, что я такой пугливый. И сюда больше ко мне не ходите. Если вы мне понадобитесь, я вас разыщу.
— Ну, как знаете. Смотрите — вам жить…
Глава 10
Сыщик, ищи вора!
— Согласен ли ты, Антонио Страдивари, сын Алессандро, взять в жены Франческу Ферабоши, дочь Винченцо, а?
— Да.
— Согласна ли ты, Франческа Ферабоши, дочь Винченцо, иметь мужем Антонио Страдивари, сына Алессандро?
— Да.
— Именем бога всемогущего называю вас мужем и женой. Аминь.
Из церкви святого Доминика все поехали в новый дом молодого мужа. Вообще-то дом был новый только для Антонио, а так лет ему было не меньше ста и сменил он добрую дюжину владельцев. Но дом «Каса дель Пескаторе» имел одно важное достоинство — он был дешев. А для Антонио сейчас это было главное преимущество собственного дома. Франческе он сказал:
— Правда, ведь нам не нужна отдельная столовая? Мы спокойно можем с тобой обедать в мастерской. И кухню можно сделать во дворе — тебе даже приятнее будет стряпать на свежем воздухе…
И занял весь дом под мастерскую, отведя для спальни крошечные антресоли. Безгласная Франческа, наперед согласная с любым решением Антонио, набралась духу спросить:
— А когда дети будут — то как? Ведь даже люльку негде поставить. — И сразу испугалась — не прогневала ли она мужа?
Но Страдивари был в прекрасном настроении:
— Я хочу занять весь дом мастерской, чтобы к тому времени, когда ты подаришь мне сыновей, у нас вместо этой лачуги был дворец.
— Разве так бывает? — робко спросила Франческа.
— Бывает, бывает, — заверил муж. — Пусть только бог не карает нас без вины, а все остальное у нас будет, и мы проживем с тобой в счастье сто лет…
— И умрем в один день? — спросила Франческа с надеждой.
— Наверное, — рассеянно ответил Страдивари и начал устраиваться в мастерской.
На рассвете следующего после свадьбы утра Франческа проснулась от тонкого ровного повизгивания. Спросонья протянула она руку рядом с собой — подушка была пуста и прохладна. Она встала с постели и подошла к дверям: внизу, в мастерской, молодой муж распиливал на ровные тонкие досочки огромную кленовую колоду. На нем были белые полотняные штаны, белый кожаный фартук и белый тряпичный колпак. Лицо его было сосредоточенно и ласково. И она вдруг с пронзительной остротой почувствовала, поняла, вспомнила, что он никогда не смотрел на нее так, как он смотрел на эти бессмысленные ровные доски. Захотелось громко, в голос заплакать, крикнуть ему что-нибудь обидное, но она сразу же испугалась, что Антонио рассердится. Бесшумно притворила она дверь, спустилась во двор, умылась и стала готовить завтрак, а когда принесла и поставила на верстаке еду, Страдивари задумчиво сказал:
— Спасибо… Нет, я просто уверен, что тангентальный распил лучше, чем радиальный…
Он работал с рассвета до заката, и на стенах одна за одной выстраивались все новые и новые золотистые скрипки и коричневые, тускло светящиеся виолончели, дымящиеся светом альты, и число их все росло, потому что ни одна из них не покидала своего дома. Инструменты Страдивари не покупали. Денежные люди не давали ему заказов, а продавать их как базарные мандолины Антонио не мог — один материал стоил дороже. На деньги, что дал ему Амати, он купил дом и прекрасного дерева, и теперь не было ни денег, ни заказчиков. Антонио готов был пока работать бесплатно, только бы окупить стоимость материала, но и это было слишком дорого — желающих купить скрипку хотя бы за два пистоля не находилось.
К вечеру, когда пальцы рук начинали дрожать от усталости, а глаза слабели от напряжения, Антонио бесцельно слонялся по мастерской взад и вперед, восемь шагов туда, восемь обратно, брал со стены инструменты, гладил их, рассматривал снова и снова, проводил пальцем по тугим жилам струн, недоуменно хмыкал — они ведь ничем не отличаются от инструментов Никколо Амати. Почему же у старого мастера заказывают скрипки за многие месяцы вперед — желающих слишком много, а у него уже собрался здесь целый склад? Разве голос моих скрипок слаб? Или не поют они светло и нежно? А резной завиток не держит ли глаз своей красотой и изяществом? Не дышит ли каждая жилка дерева, видная на просвет, в золотисто-зеркальном лаке? Так что же нужно еще мастеру для удачи? Может быть, немного счастья? Простого глупого везения? Или вся его удача раз и навсегда исчерпана подаренным ему от природы талантом? Разве талант всегда должен быть неудачлив?
Не мог ответить себе Страдивари и ложился с сумерками спать, потому что вставать надо было рано.
Родился первенец — Паоло. Через год родился второй сын — Джузеппе. Но больше не обещал Страдивари своей жене дворца, потому что лавочник Квадрелли сказал, что будет давать в долг только до рождества. А потом придет с судьей и заберет за долги все скрипки, чтобы за весь этот деревянный хлам выручить хоть три дуката. И дети уже не радовали Антонио, потому что нет горше муки для детей, чем бестолковый и бездарный неудачник-отец. И ничего не менялось, только зимой вместо полотняного колпака Страдивари надевал шерстяной и так же, не разгибаясь, с утра до вечера строгал, пилил, клеил, варил свои краски и лаки. Иногда удавалось за бесценок сбыть какому-нибудь заезжему человеку скрипку, и это оттягивало конец. Годы тянулись за годами, сгорбился немного Антонио, ударила инеем первая седина в жесткую его шевелюру давно не стриженных волос. Незаметно быстро стала стареть тихая Франческа, и, взглядывая на нее, Антонио с отчаянием думал о том, что ей только-только к тридцати… В доме было голодно, тихо, нищета и безнадежность совсем задушили их. И единственно, что радовало глаз, это все новые и новые инструменты. В них было столько звука, веселья, красоты, ласкового света, что никак невозможно было поверить, будто их сделал отчаявшийся мастер, за спиной которого ныли полуголодные дети…
Счастье, удача, вот то самое везение, о котором столько раздумывал Антонио, явилось в дом в лице круглого, все время ухмыляющегося и непрерывно облизывающего красные толстые губы французика по фамилии Дювернуа.
Цепким, быстрым глазом он осмотрел убожество «Каса дель Пескаторе» и сказал:
— Я хочу для пробы купить несколько ваших инструментов. Мне рекомендовал вас Амати.
Хваткой, ловкой рукой, опытным взглядом он мгновенно выбрал три скрипки, виолончель и альт и назначил цену — по два пистоля.
— Но за такой же инструмент вы заплатите Амати по тысяче пистолей! — с гневом и болью вскричал Страдивари.
— Два пистоля — это четыре золотых дуката, — ухмыляясь, сказал Дювернуа. — Огромные деньги. А тысяча пистолей — еще больше. Но Амати известен всему миру. А вы кто такой? Вас нет. Пар, облачко. Фу! — и вас нет.
— Но вы же понимаете в этом и видите, что мои инструменты не хуже. Послушайте звук, взгляните на отделку, — тихо, просительно сказал Страдивари. — Разве они хуже?
— Думаю, что вот этот альтик и получше будет, — сказал Дювернуа и облизнулся. — Особенно, если внутри на деке написать — Никколо Амати. Станьте Амати — и ваши инструменты будут стоить много дороже, чем его.
— Но я Страдивари и не хочу быть Амати, — устало пробормотал Антонио.
— Вам это и не удастся, — засмеялся француз. — Второй Амати никому не нужен. У вас есть только один выход — стать выше Амати, иначе вы останетесь на всю жизнь никем. Значит, договорились — два пистоля. А пока вы не стали выше Амати — это хорошая цена…
* * *
Битлы, сдавшие в ремонт краденый магнитофон «Филипс», были задержаны в десять пятнадцать. Двое лохматых парней в расклешенных брюках, украшенных внизу какими-то пряжками и цепочками, ввалились в мастерскую и еще от дверей заорали Комову:
— Готов?
Не знаю, каким был мастером и приемщиком Комов, но актер он оказался слабоватый. Нервы у него совсем неважные были. Вместо того чтобы пригласить их в подсобную комнату, он вдруг стал лепить отсебятину:
— Значит… это… как его… тут фрикцион… За пятерку наломаешься… а потом… Интересно было бы знать, где достать такую машину…
— Чего-чего? — спросил один из парней.
Я понял, что мы на грани прогара. Невыспавшийся, недовольный Севастьянов понял это раньше меня, потому что он уже выскочил из подсобной комнаты, где мы стояли, и сказал ребятам:
— Привет, отцы.
— Привет, — сказали они и повернулись снова к Комову. — Так ты что, не сделал маг?
— Я его сделал, — сказал Севастьянов. — У него опыта не хватает.
Ребята насторожились.
— Ничего мы не знаем, — сказал тот, что постарше. — Мы с ним договаривались и пятерку заплатили вперед. А вы тут делитесь, как хотите, — больше все равно не дадим. Я бы сам намотал мотор, проволоки, жаль, нет.
Севастьянов засмеялся:
— А я разве еще у тебя прошу? Просто сам делал, сам товар хочу отдать.
Напряжение сошло с их лиц:
— Ну, это пожалуйста…
— Заходите в подсобку, здесь показывать неудобно, — сказал Севастьянов, пропуская их в дверь, задернутую плюшевым занавесом. Комов с выпученными глазами замер у стойки. Севастьянов зыркнул на него и показал на вход. Комов лунатическим шагом подошел к двери, задвинул щеколду и повесил табличку «Закрыто».
Ребята вошли в подсобку и вместо магнитофона увидели меня. Они удивленно обернулись, но за их спиной вплотную стоял Севастьянов.
— Руки вверх, — сказал я тихо. — Ну-ка, ну-ка, руки вверх!
Ребята с остекленевшими лицами стали медленно, как во сне, поднимать руки. Севастьянов ощупал у них по очереди карманы, складки брюк — ножей и кастетов не было.
— Теперь руки можно опустить, — сказал он. — И присаживайтесь к столу…
Не давая им передохнуть, я достал из-под стола магнитофон:
— Это ваша вещь?
Не произнеся ни слова, они согласно, в такт, как заводные, утвердительно кивнули.
— Чья именно? Твоя? Или твоя? — ткнул я их по очереди пальцем в грудь.
— Общая, — сказал старший и, опасаясь, что я не понял, пояснил: — Моя и его…
— Где взяли?
— Ккупили, — ответил он, заикаясь от волнения, и со своими длинными каштановыми патлами волос он был совсем не похож на вора, а скорее напоминал рослую девочку-старшеклассницу.
— Где?
— В электричке…
— Когда?
— Позавчера…
«СПРАВКА
…Несовершеннолетние Александр Булавин и Константин Дьяков в предварительном объяснении, а затем допрошенные в Московском уголовном розыске, в присутствии педагога Сутыриной К. Н. показали, что магнитофон они купили у незнакомого им мужчины в пригородном поезде.
Подробный словесный портрет продавца прилагается.
По месту жительства Булавин и Дьяков характеризуются благоприятно, судимостей, приводов, компрометирующих действий не было. Булавин и Дьяков работают учениками автослесаря в 12-й автобазе Главмосавтотранса, одновременно продолжают учебу в 9-м классе 119-й школы рабочей молодежи; поведение и успеваемость хорошие. По месту работы характеризуются как любознательные и порядочные ребята, быстро овладевающие профессией, общественно активные, члены народной дружины…»
По описанию ребят человек, продавший им магнитофон, был сильно похож на слесаря, «ремонтировавшего» замок у Полякова незадолго перед кражей. Я вошел к Лавровой, которая с утра допрашивала Обольникова.
Два дня в КПЗ подействовали на Обольникова удручающе. Он вытирал рукавом нос и слезоточивым голосом говорил:
— Ну, накажите меня, виноват я. Ну, дурак, глупый я человек, темный, от болезни происходят у меня в мозгу затемнения. Но в тюрьме-то не за что держать меня…
— А куда вас — в санаторий? — спросила Лаврова. — Даже если мы вам поверим, то преступление вы все равно совершили. Вот расскажите инспектору Тихонову о своих художествах, послушаем, что он скажет…
Обольников повернулся ко мне и приготовился сбросить на меня обвал жалоб и стенаний. Но тут зазвонил телефон.
— Тихонов у аппарата.
— Здравия желаю! Это Бабайцев вас приветствует…
— День добрый. Что же вы мне про рыжего-то ничего не сообщили?
Бабайцев заторопился, слова-монетки градом застучали в мембрану:
— Так я вам вчера раз десять звонил, никак поймать на месте не мог. Позавчера вечером он к Филоновой приходил. А сегодня спускаюсь в почтовый ящик за газетами, гляжу — Филоновой письмо с припиской на конверте: «для П. П. Иконникова»…
— А раньше никогда таких писем не приходило?
— Ни разу не видел, — сказал Бабайцев. — Обычно почту вынимаю из ящика я, и никогда не видел. Но почему еще обратил я внимание на письмо на это — адрес написан вроде бы детской рукой или малограмотным — все буквы квадратные…
Вот она, депеша, о которой сообщалось в анонимке. Скорее всего об этом письме и шла речь. Может быть, в бумажном конверте лежит ключ ко всему этому делу? Как же узнать, что там написано?
— Алло, вы меня слушаете? — зазвучал издалека голос Бабайцева.
— Да, слушаю. А что с письмом сделали?
— Ничего не сделал. Филонова же на работе! Это я сегодня выходной. Письмо у меня пока. Может быть, привезти его вам? — спросил Бабайцев.
Я вспомнил комиссара и усмехнулся:
— Не стоит. Пускай уж письмо идет к адресату.
— Как? — не понял Бабайцев.
— Обычно. Отдайте его Филоновой — и все. Спасибо вам за информацию…
Я смотрел в длинное вытянутое лицо Обольникова, который по-рыбьи беззвучно разевал и закрывал кривую прорезь рта, а дряблые желвачки ходили по его щекам, и глаза — круглые маленькие скважины — двустволкой целились в меня, и никак не мог сообразить: он — слесарь — депеша — Иконников — работает такая цепь или это бессмысленный набор никак не связанных между собой людей?
— Рассказывайте, Обольников…
— А что рассказывать? Я ведь и не могу ничего нового рассказать, потому как я же не обманывал вас раньше, а только ради истины общей хотел так сообщить вам обо всем моем поведении и жизни, чтобы не складывалось у вас мнения, что Обольников хочет на дармовщину прожить или как-то без благодарности попользоваться чужим… — и всю эту галиматью он бормотал заунывным плачущим голосом, захлебывая воздух, пришепетывая и глотая концы предложений.
— Ну-ка, остановитесь, Обольников, — сказал я. — Либо вы будете разговаривать как человек, либо я вас отправлю обратно в камеру. Вот где у меня стоят ваши штучки, — провел я рукой по горлу.
Обольников похлопал веками и заговорил нормальным голосом:
— Дело в том, что решил я принести свои чистосердечные показания в расчете на вашу совестливость и сознательность, поскольку признание мое есть главная смягчающая причина в слабом состоянии моего здоровья.
— Давайте приносите свои показания, — сказал я равнодушно.
Мое безразличие, видимо, несколько обескуражило Обольникова, и он стал быстро говорить:
— Я ведь был в квартире у скрыпача…
— Мы это знаем. Дальше…
— Только не воровал я ничего оттуда…
— А что, на экскурсию ходили?
— Вроде бы этого, — подтвердил Обольников. — В болезненном состоянии организма находился я в тот вечер.
— Пьяный были, что ли? — уточнил я.
— Да, захмелился я сильно и заснул. А когда проснулся, времени час ночи, башка трещит с опохмелюги, а поправиться негде — магазины закрыты, а на рестораны мы люди бедные, тратиться не можем…
— В час ночи рестораны тоже закрыты, — заметил я.
— Да, конечно, — спокойно продолжал Обольников. — В безвыходном я положении оказался. Думал, что помру до утра. И когда понял, что кончаюсь, решил пойти к скрипачу, в долг у него выпить. А завтра купить и отдать. Да и не отдал бы — тоже свет не перевернулся, потому как у него там бутылок в буфете — дюжина. Их пить там все равно некому — разве нормальный человек бутылку раскупоренную бросит? А у него там они все початые, да не конченные. Считай так, что пропадает выпивка без дела. Гости к нему каждый день ходют, а все вместе выпить как следует не могут!
— Ц-ц-ц! — прищелкнул я языком. — Не знает, я вижу, скрипач, кого ему вовсе надо в гости приглашать…
Обольников опасливо покосился на меня, на всякий случай хихикнул:
— Ну и подумал я, что если с пары бутылок я прихлебну — ему урона никакого, а мне от смерти, может быть, спасение…
Он замер в сладостном воспоминании, и вдруг отчетливо, как на киноэкране, я увидел его три пальчика, которыми он держит стакан, и чуть отодвинутый безымянный палец, и торчащий в сторону птичкой-галочкой сухой мизинец. Заключение экспертизы — «…отпечатки пальцев на хрустальном бокале идентичны с отпечатками большого, указательного и среднего пальцев левой руки»…