Лекции.Орг


Поиск:




Категории:

Астрономия
Биология
География
Другие языки
Интернет
Информатика
История
Культура
Литература
Логика
Математика
Медицина
Механика
Охрана труда
Педагогика
Политика
Право
Психология
Религия
Риторика
Социология
Спорт
Строительство
Технология
Транспорт
Физика
Философия
Финансы
Химия
Экология
Экономика
Электроника

 

 

 

 


Гениален, как Роде, и так же несчастен 8 страница




Амати засмеялся:

— Разве тебе никто не рассказывал о бессмертии моего деда?

Страдивари покачал головой.

— Все наши скрипки вырезаны из грушевого дерева. Может быть, это потому, что из-за груши дед Андреа претерпел будучи еще совсем маленьким. Произошло это более ста лет назад. Их сосед был скрипичным мастером, и дед целые дни проводил у него в мастерской, глядя на работу мастера. Однажды соседу понадобилось грушевое полено для верхней деки, и тогда дед, зная, что его отец в отъезде, велел слугам спилить в саду все грушевые деревья для мастера. Прадед был, видать по всему, крутой человек, потому что, вернувшись, он пришел в такой гнев от самоуправства мальчишки, что просто-напросто посадил его в тюрьму.

Глупые и злые люди рассказывали потом, что от испуга у мальчишки помутился разум. Выйдя из тюрьмы, он не вернулся домой, а стал подмастерьем у соседа и с тех пор всю жизнь строил скрипки. Когда он создал первую виолу да гамбу, ему было семнадцать лет. В этот день в мастерскую забрел сумасшедший музыкант Маурицио — оборванный грязный старик с клочковатой нечесаной бородой. Он ходил по улицам Кремоны и играл около всех домов по очереди, и никогда не брал ни одного байокко платы. Никто не знал, где он ночует и что он ест. О нем говорили, будто он колдун, потому что он умел играть на всех инструментах и играл блестяще, а жил всегда бесприютным, нищим бродягой. Вот этот Маурицио послушал, как звучит виола да гамба моего деда, и предложил ему обмен: дед отдаст ему инструмент, а Маурицио откроет ему тайну жизни. Дед согласился — каждый человек в семнадцать лет хочет заранее узнать тайну бытия. И тогда Маурицио сказал деду, что тот должен сделать еще триста девяносто девять инструментов — на четырехсотой скрипке его ждет бессмертие.

С тех пор в деда Андреа будто вселился демон. Он работал как галерник, дни и ночи, случалось, что по трое суток он не выходил из мастерской, руки его были изъедены кислотами и растворителями, в мозолях, порезах и ссадинах, с трех пальцев были сорваны ногти, и больше они не выросли.

Он сделал около пятисот инструментов, и когда перед смертью от него ушел исповедник, я спросил деда, а было мне тогда девять лет:

— Этот противный сумасшедший колдун Маурицио обманул вас, синьор?

Дед был совсем старый, просто усохший от времени, весь пергаментно-желтый, только глаза и руки жили еще в нем. Он засмеялся и сказал мне:

— Никколо, мой мальчик, когда ты вырастешь, ты поймешь, что Маурицио не колдун и не сумасшедший. Он добрый и мудрый музыкант. Когда мне было семнадцать лет, он никак не смог бы заставить меня работать так всю жизнь, как я работал, посулив мне за это меньше, чем бессмертие. Маурицио знал, в чем истинное бессмертие человеческое, и я умираю с благодарностью ему и надеждой, что он выполнил хоть частично свое обещание…

Старый мастер Никколо Амати и молодой мастер Антонио Страдивари долго сидели молча, погруженные в свои думы, пока учитель не сказал ученику:

— Только природа легко и просто создает прекрасное. Все прекрасное, что сотворяется руками человеческими, рождается в муках, кровавом поту, тоске неудовлетворенности, боли телесной и страданиях душевных. Если у тебя достанет сил пройти через это, то — так же, как обещал Маурицио деду моему — я обещаю тебе бессмертие познания истины. И всегда помни: истину обретают в боли…

 

* * *

 

Телефон 157-74-62 был установлен в трехкомнатной коммунальной квартире на Беломорской улице. До закрытия ЖЭКа оставалось двадцать минут, и техник-смотритель явно торопился. С удивлением, в котором сквозил едва скрытый намек, он говорил мне в третий раз: «А вы сегодня хоккей по ящику смотреть не будете?» Трансляция матча ЦСКА — «Спартак» по телевизору уже началась, а я все просматривал домовую книгу и не мог принять решения. В квартире проживали шесть человек. Игнатьев А. С., механик-наладчик лаборатории оснастки и автоматических приспособлений, Игнатьева Н. П., плановик-экономист Управления бытового и коммунального обслуживания, Бабайцев П. К., участковый инспектор 28-го отделения милиции, Бабайцева Г. И., секретарь-машинистка треста «Стройдормеханизация», Филонова Р. Н., капельдинер Большого зала Московской консерватории. Телефон общий, и кто из жильцов мог иметь отношение к краже скрипки — пускай самое косвенное — решить было затруднительно. Бабайцева я сразу вывел за скобки. Конечно, среди милиционеров тоже встречаются нечестные люди, а порой просто преступники, но это такой экстраординарный факт, что принимать его в свои расчеты, и без того достаточно сложные, я не пожелал. Ну, если честно говорить, мои представления о корпоративной чести просто не допускали такой возможности. Поэтому всерьез меня заинтересовали Игнатьев Алексей Сергеевич и Филонова Раиса Никоновна…

Дверь открыла молодая женщина в ситцевом халатике. На ее полном розовом лице прозрачно светились капельки пота, на руках она держала завернутого в махровую банную простыню мальчонку. Видимо, только что закончилось купание.

— Дверь! Дверь закрывайте скорее! — крикнула она, закрывая собой от ветра ребенка.

— Здравствуйте! Вы — Нина Петровна Игнатьева, — сказал я.

— Да, — кивнула женщина. — А вы кто?

Я вспомнил висевший в подъезде плакат и уверенно представился:

— Я — ваш агитатор. Меня зовут Станислав Павлович.

Мальчонка выпростал из-под простыни ручку и, показав на меня пальцем, важно сказал:

— Дядя…

Нина Игнатьевна засунула его руку обратно под простыню:

— Дядя, дядя, правильно. Дядя — агитатор.

— Дядя… ата-тор… — повторил ребенок.

— Проходите, пожалуйста, — сказала Нина, — я вот только его положу, и поговорим.

— Знаете что, — предложил я, — вы укладывайте малыша, а я пока начну с Бабайцева — по алфавиту.

— Хорошо, — охотно согласилась она. — Сейчас я позову его — они с мужем хоккей смотрят.

Игнатьева отворила дверь в комнату и крикнула:

— Петр! С вещами на выход — к тебе агитатор пришел, — и голос ее погас в волне рева, который донесся из телевизора. Видимо, там забили шайбу. Отчетливо чертыхнулся мужской голос, и в коридор выскочил белобрысый курносый паренек…

У Бабайцева губы были пухлые, чуть выпяченные вперед, будто он держал во рту конфету или собирался кого-то поцеловать, а говорил он быстро, очень четко, как из автомата выкидывая пригоршни звонких слов-монеток. И тогда были видны его зубы — очень белые, крупные, редко поставленные — точь-в-точь как у кролика.

— …Это недоразумение, товарищ старший инспектор, — доказывал мне горячо Бабайцев. — Мы с Лешей Игнатьевым три года вместе живем. Квартира-то у нас коммунальная, стены папиросные, никаких секретов нет — все друг про друга знаем…

— А друзей вы его знаете? — спросил я.

— Да у него из друзей — я один. Ведь как дело было — в квартире нашей дали по комнате трем одиночкам: Филоновой, Нине и мне. Потом я женился, а немного погодя Нина вышла замуж за Алексея, он сюда переехал. Парень он тихий, да и шумный бы у Нинки не шибко разгулялся. Вот она ему запрещает с дружками водиться. Да и сам он не очень общительный человек, тихий очень, можно сказать, даже робкий.

— Со слесарным делом ему по работе приходится сталкиваться?

— Конечно. Он же мастер по оснастке и оборудованию. Но только это все равно не имеет значения. Подумаешь, ключ подогнать. Я бы тоже мог, наверное, если бы понадобилось…

— А Филонова? Что о ней можно сказать?

Бабайцев чмокнул пухлыми губами — не то удивился, не то выразил так свое недоумение:

— А что про нее скажешь? Культурная старушенция, начитанная. Образ жизни пристойный, ведет себя вежливо, живет по средствам…

— Сколько лет старушенции-то вашей?

— Много, — покачал головой Бабайцев. — Наверное, к пятидесяти тянет…

Он неожиданно засмеялся:

— Смехота! Ухажер у нее… Раз в месяц заходит, так она вот уж к этому событию готовится!.. Прическу в парикмахерской накручивает, разносолов всяких наготовит, наворотит на стол угощений разных…

— Да-а? — заинтересовался я. — А кто он такой?

Бабайцев мгновение удивленно смотрел на меня, потом махнул рукой:

— Да вы не думайте даже! Этот не то что слесарить, он, по всему видать, напильник на витрине только и видал. Такой дядя чистоплюистый…

— Лет? Лет сколько? — спросил я.

— Кому? — показал белые кроличьи зубы Бабайцев.

— Ну, не мне же! Дяде сколько лет?

— Лет шестьдесят, думаю, с хвостиком, — неуверенно сказал Бабайцев. — Я к нему не присматривался… Сутулый он, помню, с острой бородкой…

— Рыжий, очень бледный? Еле заметная седина, глаза светлые, крупные? Нос прямой, длинный? Так выглядит дядя? — спросил я.

— Так, — настороженно кивнул Бабайцев. — А у вас в розыске фигурант такой есть?

— Похожий на него, — уклончиво сказал я.

В прихожей хлопнула входная дверь, мы оба замолкли, и я услышал неспешные, усталые шаги — паркет скрипел медленно, тяжело, ритмично. Звяканье ключей, щелчок замка, шорох двери, тишина.

— Это Филонова пришла, — почему-то шепотом сказал Бабайцев, будто она могла услышать наш разговор из своей комнаты.

Мы посидели некоторое время молча, потом я сказал ему:

— Запомните, что для ваших соседей я агитатор. Пока не надо давать лишних поводов для разговоров. Кроме того, я не хочу, чтобы рыжий дядя знал о моем визите сюда. Понятно?

— Так точно. Вы с ней будете разговаривать?

— Да. Но сначала я коротко переговорю с Игнатьевым — агитаторы, в отличие от сыщиков, уделяют внимание всем…

 

Может быть, у нас с Бабайцевым были разные представления о возрасте или рядом с его девочкой-женой Филонова ему и впрямь казалась старушенцией, но я увидел интересную женщину средних лет. Конечно, она была уже немолода, но оттого, что не пыталась этого скрыть теми тщетными ухищрениями, к которым прибегают женщины в пору своей поздней осени, добиваясь обычно обратного результата, Филонова никак не могла быть отнесена к старухам. Седая моложавая женщина с ровным персиковым румянцем на добром круглом лице. Через пять минут разговоров про житье-бытье я убедился в ее огромном, просто глобальном доброжелательстве ко всему сущему и прямо-таки неправдоподобной, вулканической разговорчивости. Она исходила из нее широкой неиссякаемой полноводной рекой, причем речь Филоновой напоминала песню степного чабана: что вижу — о том и пою. Раиса Никоновна Филонова говорила обо всем, что попадалось ей на глаза, и обо всем неизменно добро, ласково, тепло. А поскольку в течение всего разговора я, не отрываясь, рассматривал портрет на стене, она в конце концов перехватила мой взгляд. Она сделала паузу и сказала торжественно, с придыханием:

— Это великий музыкант…

— Да? — еле заметно «отметился» я. Этого было вполне достаточно.

— Павел Петрович Иконников. Он разделил судьбу великого Роде.

— В каком смысле?

— Он гениален, как Роде, так же неуверен в себе и так же несчастен…

Я сочувствующе покачал головой. Но Раиса Никоновна уже включилась в тему, по-видимому, ей наиболее близкую и волнующую, и моя реакция ее интересовала меньше всего.

… — Пьер Роде был слишком велик и прославлен, чтобы обращать внимание на козни соперников, и это погубило его. Газеты, рецензенты охаивали его технику, утверждали, что он стал в своем искусстве холоден и труслив, что он упрощает сознательно наиболее трудные места. И он не перенес этого, в полной мере испив горькую чашу зависти и наветов.

— А Иконникова вы лично знали? — перебил я ее.

— Он единственно близкий мне человек, — сказала она спокойно, просто, как о вещи само собой разумеющейся. — Я живу только для того, чтобы хоть в чем-то быть ему полезной…

Я и воспринял это как должное. Иконников, опустившийся, озлобленный на все и на всех, одинокий, пьющий, конечно, должен был найти себе такую женщину, главной жизненной функцией которой является сочувствие и милосердие. Они — два полюса — создавали между собой необходимое жизненное напряжение.

— Конечно, если бы не трагическая судьба Павла Петровича, мы бы никогда и не встретились, — говорила Филонова. — И я понимаю, что никак не могу ему заменить тот мир, что он потерял. Но моя любовь и почитание его — все, что осталось у него из той, прежней жизни…

— А вы давно знаете Павла Петровича?

Она грустно усмехнулась:

— Считайте, что всю жизнь. Мои родители были скромные музыканты, беззаветно любившие искусство. В тринадцать лет они привели меня в концерт, где солировал Павел Петрович. Это было волшебство, и я смотрела на него, как на чародея. Я помню, как они прилетели с Львом Осиповичем Поляковым победителями парижского конкурса — молодые, счастливые, прекрасные, в светлом нимбе славы и таланта. А лично познакомились мы много лет спустя после войны…

Она замолкла, и я испугался, что она сменит тему разговора, поэтому быстро сказал:

— Необычайно интересно…

— Да, интересно, — согласилась она. — Мои родители умерли во время блокады, а я после эвакуации из Ленинграда была очень слаба, и меня временно устроили на легкую работу — в консерваторию, в концертный зал. Но потом я привыкла к этому непрекращающемуся празднику музыки и осталась там на всю жизнь, да и сейчас там работаю.

— Раиса Никоновна, а отчего же Иконников перестал концертировать?

— Я ведь говорила уже, что он повторяет в новой вариации судьбу Роде. К гениям все пристрастны, все требуют, чтобы он оставался гением всегда, а он человек — у него тоже могут быть неудачи, срывы, что-то не получаться. А от него требуют постоянно быть лучше всех, и то, что прощается среднему исполнителю, никогда не забывают таланту…

— И Павел Петрович сорвался?

— Да, это было во время войны. Они с Поляковым должны были приехать в Ленинград, дать концерт для осажденного города. Это действительно было очень важно — концерт двух выдающихся музыкантов, несмотря на бомбежку, голод, стоящих рядом немцев. И Поляков приехал…

— А Павел Петрович?

Филонова задумалась, будто в тысячный раз решала давным-давно решенную задачу, на которую уже есть ответ в конце учебника, — можно при желании справиться, но все-таки оставалось там что-то неясное, теребящее, волнующее, непонятное во внутреннем механизме решения.

— А Павел Петрович накануне заболел и поехать не смог. Поляков давал концерт один. Стоял в тот день ужасный мороз и слушатели сидели в нетопленном зале филармонии в пальто, в шапках, а Поляков вышел во фраке, в белоснежной манишке и после каждой пьесы уходил за кулисы хоть немного отогреть закоченевшие руки, а над головой его непрерывно стоял клуб пара от дыхания. Я так надеялась, что случится чудо и на сцену выйдет Павел Петрович! Но он был болен, а я этого даже не знала…

— А дальше? — спросил я, заинтересовавшись всерьез.

— Из-за того, что он не попал в Ленинград, Павел Петрович сильно нервничал, и не знаю, по этой ли причине или почему другому, он сорвал и следующий концерт. Он очень переживал и долго готовился к следующему выступлению, которое его и убило. Во время исполнения концерта Гайдна у его скрипки вдруг пропал голос — такое бывает раз в сто лет, но все-таки случается. Выступление пришлось прервать, Павел Петрович был в совершенном неистовстве, и чем больше он репетировал, тем сильнее охватывал его «страх эстрады». Он подготовил две большие программы, но ни одну из них не показал и неожиданно для всех заявил, что больше играть на скрипке не будет. С тех пор его никогда на сцене не видели… Он очень сильный и смелый человек, — закончила она неожиданным резюме, и мне даже показалось на мгновенье, будто она сама себя убеждает этой категоричностью.

Задавать какие-нибудь вопросы еще я счел неуместным, даже в чем-то рискованным, поэтому мы побеседовали еще немного, и я попрощался…

В дверях квартиры я шепнул Бабайцеву:

— Появится человек с бородой — сразу звони…

 

Ночь наступила безветренная, тихая, стылая. По Ленинградскому шоссе я дошел до Речного вокзала, направился к метро и вспомнил, что сегодня еще не ел, а день начался давным-давно — с допроса Белаша. Я подумал мгновенье, потом повернул к длинному, слабо освещенному зданию вокзала. Как окаменевший одномачтовый пароход, возвышался он над водой, тусклые огни окон рваными пятнами света падали на асфальт, гранитные ступени замерли навсегда остановившимися колесными плицами.

Народу в ресторане было много, шум стоял тупой, монотонный. Метрдотель — коренастая блондиночка в песочном смокинге с несвежими атласными лацканами — посадила меня в угол, и сразу джаз загремел так, будто с горы покатили пустую железную бочку. Они проиграли туш, и ударник крикнул в зал — с удалью, надрывом, бесконечным обещанием:

— Солистка ансамбля… Га-алина Яворовска-а-а!

Немолодая женщина, застенчиво улыбаясь, запела совсем маленьким, комнатным голосом грустную песню:

 

Скоро осень — на улице август,

От дождей потемнели кусты…

 

Двое сильно поддавших мужиков, видимо командированные, пошли танцевать танго.

Да, такие вот пироги — осень скоро кончается, зима на носу. Я тер озябшие руки и никак не мог согреться. Выпил большую рюмку водки, и в груди, в желудке стало горячо, тепло поползло к плечам, ласково налило руки, влажным душным туманом наполнило голову. Откуда-то издалека, заглушаемый джазом, доносился слабый голос:

— …И я знаю, что я тебе нравлюсь…

Черт побери, как все невероятно перепуталось! Слесарь-взломщик оставляет у Полякова телефон Филоновой, Обольников бывал в обворованной квартире, но тщательно скрывает это, а накануне кражи ложится в больницу. Иконников с его геростратскими теориями и прыгающим из руки, как клинок, аспидом, телеграмма неведомого Таратуты…

Шум вздымался кривыми скользкими волнами и мысли не держались на нем, скатывались по гладким волнам ресторанного гама, расползались по углам, натыкались на тупики неизвестности, собирались вновь в жалкий клубочек и снова пропадали во всей этой суете и гомоне.

На пристани народу не было совсем. Глухо стучал дизелем один-единственный теплоход у стенки, белый-белый теплоход, пустой, пришедший, может быть, последним рейсом по стынущей осенней реке. Узкая полоса света от прожектора шарила по черной гладкой, застывшей, как базальт, воде, и мне казалось, будто я слышу, как сковывает ее незаметно тонкий хрусткий ледок, и пахло здесь остро пожухлой травой и мокрым деревом, прелой листвой, первым снегом, волнующим ароматом предзимника. Мне ужасно захотелось наплевать на все, сесть на такой пустынный последний пароход и поехать на нем куда-нибудь по реке. В Углич или Дмитров он придет туманным серым утром, по реке будет плыть клочьями серый водяной пар, а деревья по берегам будут похожи на старинные выцветшие гравюры — черные, размытые, без листьев. Тихие улицы, белые тротуары, косой штрих дождя за окном, а гостиницы — уютные, старые, в них топят печи дровами, которые шипят и стреляют в топке и на колосники выкатываются красные, в синеватом дымке угольки. Тишина, тишина — она осязаема и ласкова, как прикосновение кошки. И в одиноком, пустом номере гостиницы будет непрерывно звучать — раз за разом, снова и снова, не давая покоя и отдохновения, концерт Гаэтано Пуньяни, лирически-мягкий, вдохновенно певучий, настойчивый, как колокола судьбы, никогда не слышанный мной и вошедший в мою жизнь символом исполнения обязательств, вошедший без спроса, решительно, бесповоротно…

Из автомата в вестибюле я позвонил дежурному по МУРу, узнать — нет ли каких новостей. Дежурил Кабанов из второго отдела, ленивый флегматичный парень, исключительно способный сыщик. Он специализировался в расследовании убийств, за что наш комиссар называл его шутя «Инспектор Кадавр».

— Тебе, Стас, какая-то женщина раза три звонила, — вяло сказал Кабанов. — Оставила телефон, просила позвонить.

— Как фамилия?

— Погодь, сейчас взгляну. У меня тут записано все, — я слышал, как он пыхтел в трубку — методично, ровно, уверенно, так же, как он разматывает свои дела. — Вот, нашел. Доктор Константинова. Сказала, что ты знаешь.

— Знаю, знаю. Больше ничего?

— Пока бог миловал от новостей. Ну ничего, к полуночи появятся…

— Давай, старик, держись. Желаю спокойной вахты. Привет.

— Большой привет, — сказал лениво Кабанов и положил трубку.

Я посмотрел на часы — пять минут одиннадцатого. Звонить еще можно. Интересно, зачем это я так срочно понадобился ей? Набрал номер. Сначала никто не снимал трубку, потом подошла девочка и ответила тонким голоском: «А мамы нет дома, она в больнице на дежурстве…» Я набрал номер клиники и сразу же услышал голос Константиновой.

— Здравствуйте, это Тихонов. Вы мне звонили сегодня, я только что узнал.

— Да, я вас разыскивала по поводу Обольникова. Я не знаю, какие у вас планы, но я собираюсь завтра решать вопрос о нем…

— В каком смысле? — удивился я.

— Мы его завтра или выпишем, или будем оформлять принудительное лечение на режиме…

— А что случилось?

— Сегодня совершенно случайно санитарка обнаружила у него пузырек с соляной кислотой…

— С соляной кислотой? — не понял я.

— Да. Опытные алкоголики, попадающие к нам, пьют ее в слабом растворе — действие всех препаратов от этого нейтрализуется.

— Подождите, так ведь весь эффект лечения пропадает? — никак не мог сообразить я.

— Ну конечно! — сказала сердито Константинова. — Чего здесь непонятного — эффект лечения основан на возникновении биологического неприятия организмом алкоголя. А они, видите ли, не хотят лишать себя этого удовольствия…

— Но ведь Обольников сам явился в клинику для прохождения лечения?

— Не знаю, — устало сказала Константинова, — не знаю, зачем он это сделал. Может быть, у него были какие-то иные соображения.

— А как он себя вообще вел последние дни?

— Плохо. Грозился и упрашивал выпустить его из клиники, требовал отдать его одежду и отпустить. Я, естественно, отказала.

— Просил одежду? — переспросил я и вспомнил пустой гардероб в его комнате. — Доктор, если я сейчас приеду к вам, вы сможете показать мне его одежду?

— Сейчас нет сестры-хозяйки, а ключи от кладовой у нее. Приезжайте завтра с утра — я сменяюсь в десять.

— Хорошо. До свидания…

Наконец закончился этот долгий трудный день.

 

Глава 8





Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2017-02-25; Мы поможем в написании ваших работ!; просмотров: 251 | Нарушение авторских прав


Поиск на сайте:

Лучшие изречения:

Большинство людей упускают появившуюся возможность, потому что она бывает одета в комбинезон и с виду напоминает работу © Томас Эдисон
==> читать все изречения...

2535 - | 2193 -


© 2015-2024 lektsii.org - Контакты - Последнее добавление

Ген: 0.012 с.