Что случилось? Что за глобальные перемены? От века не было такого – ни война, ни голод не изгоняли с улиц детей; они присутствовали здесь так же естественно, как ежегодно шла в рост зелёная трава, как голубело небо, светило солнце.
– Жить нужно проще, – понимаю сердечное, – Проще! Чтобы достало время присесть на дождями мытую, ветрами сушеную, задами предков полированную доску-лавочку в огороде, погладить её, поглядеть на небушко, вокруг себя оглядеться.
Довольно гоняться за призраками! Мне тягостно, когда поспеваю головой, а как отрешишься суеты – дышится легко, и успеваешь, как ни удивительно, много больше.
Свежее наблюдение на ту же тему. Когда вошли с Парпиным в церковные ворота, приятно порадовался я на медленно, но неуклонно возрастающую колокольню над храмом Александра Невского. Внизу грудились поддоны с кирпичом, их количество указывало на серьёзность намерений благочинного. Я, по своей технадзоровской привычке, оценил качество кирпича и огорчился: на гранях отчётливо виднелись вкрапления извести-кипелки, что свидетельствовало о низком качестве, а значит – недолговечности стройматериала. Попенял Анатолию Валентинычу, а тот, на удивление благодушно, ответил:
– Ничего! Коль будет на то воля Божия, так постоит.
Я вынужденно с ним согласился, хотя разум возставал против такого подхода.
Через некоторое время копали огород с Юрием Николаевичем… М-м, следует заметить: добрейший Юрий Николаевич уродился с таинственной аномалией – если что-то где-то случается, ломается или пропадает, взоры устремляются в первую очередь на него, хотя подлинно виноват дедка оказывается далеко не всегда, просто человечек он безобидный и малость не от мира сего. И в хозяйстве у него всё держится на проволочках, верёвочках, подпорочках, а больше – на Божьем благословении.
Огород мы копали именно тогда, когда Анна Александровна, наш «строгий комендант», «попала в аварию» – сломала руку. Настоятельно потребовалось моё непосредственное участие. Я взялся за дело с присущим мне рвением и «профессионализмом». Пока строили грядки, убедился, что старичок совершенно не умеет управляться с лопатой – грядки выходили неровные, бе(з)форменные. Я давал наставления, раздражался, поругивался, тот, безропотно принимая мои наставления, старался их исполнять, но получалось всё равно из рук вон плохо. Думаю, сам раскопаю, как можно больше и лучше, прогнал дедку. Закончив очередную грядку, подошёл к Юрию Николаевичу с вопросом, что ещё покопать. Он отвёл меня на верх огорода, к помойке и нарисовал лопатой извилистую черту по песку:
– Вот здесь у меня была картошка посажена, а здесь тупибурмур, – дед никак не может запомнить слово «топинамбур» (земляная груша, плоды её Юрий Николаевич трёт с морковкой и свёклой, поедает с наслаждением), – Здесь – копать, а здесь – не трогайте.
Я с недоверием посмотрел на землю, потом на него:
– Это грядка? Каких только чудес у вас не увидишь! Грядка должна иметь прямоугольную форму и хоть сколько-то возвышаться над землёй!
Юрий Николаевич извинительно развёл руками и побрёл к своей брошенной поперёк тропки лопате. Я продолжил работу и, невольно посмеиваясь, бормотал:
– Прости меня, Господи! Ведь Ты же знаешь, что я люблю его! Просто он такой странный!
Господь не замедлил с ответом. В голову пришло, что у Юрия Николаевича на удивление крупная и красивая картошка. Вспомнил, что он своими корявыми, уродливыми пальцами готовит «в простоте» весьма вкусные блюда. И здесь действительно наличествует чудо, ведь на этих вот юродивых посадках, у этого вот комичного персонажа созиждется весьма приличный урожай, без особенных ухищрений и избыточного труда. «Славлю Тебя, Отче, Господи неба и земли, что Ты утаил сие от мудрых и разумных и открыл то младенцам; ей, Отче! ибо таково было Твое благоволение» (Мтф, 11, 25-26).
В ЗАРУЧЕВЬЕ
Иногда покажусь себе будто бакеном на речке, по которой редко кто проплывёт.
Из отцовского дневника
Конец мая. Вот я и заручевский мужик. Сегодня поутру выехал с Окуловки на Высокий Остров. Без малых искушений не обошлось – машинка снова чихала и кашляла, как при предыдущем «перелёте» Новгород – Окуловка. Причину пока определить затрудняюсь, но когда разгружался, то увидел, как тяжело нагрузил свою старушку строительными материалами. Что поделаешь – всё нужно, ничего лишнего!
Попал прямо на сороковины рабы Божией Клавдии. Упокой, Господи, её душеньку! Когда зашёл на дедову могилу, увидел неподалёку, около свежего холмика, скопление непраздничного люда, в том небольшом числе – Наталью-«мэра». Приблизился, узнал причину. Прочитал мирским чином Литию. Клавдина дочь позвала меня на поминки. Пошёл, поскольку отказываться не следовало.
За недлинным столом уместились обе деревни – Заручевье и Высокий Остров, пили водку на помин души. В ходе застолья выяснилось, что официально в наших деревнях числится менее десяти человек. Вот такие дела! Я вовремя прибыл, незначительно улучшив статистику, но не знаю, что будет дальше, кроме того, что будет нелегко.
Первый ночлег в «новом» – полуразрушенном доме прошёл неважно. Такова плата городского интеллигента за отвычку от естественной жизни. Мерещились крысы, мыши и ещё невесть что. Везде дыры и щели. Но есть крыша над головой. «…Сынок, над тобой не каплет…»
Ох, батька, если б не ты, да разве ввязался я в такую авантюру?! Эх, батька, кабы не ты, что было бы со мной теперь? Каждый день помню о тебе. Удивляюсь – как удалось тебе так меня завернуть? Сельская жизнь, как православие – трудно, да радостно. Скоро будет десять лет, как пришёл в церковную ограду, но и доныне прикоснусь к неоскудевающей радости, как вспомню, что я – Христов, что мы не умрём, но переродимся; и что есть куда и зачем двигаться. Литератор я аховый, но пишу, много пишу – жизнь-то моя, нынешняя получается, куда как увлекательная, есть о чём говорить, поделиться с другими. Желание поделиться – нормальная человеческая черта, присущая почти каждому. Другое дело, с которым часто сталкивался в прошлой жизни, сталкиваюсь и теперь: иные люди от скупости или от недостатка хорошего, делятся ерундой, неполезным, опасным, некачественным. Например, ведущий с молодёжного радио: жизненного опыта – ноль, знаний – больше из сферы пакостной, да музыкальной, но его «прёт» на весь мир: даром его к микрофону приставили? – его слушают и слушают миллионы, страна-то большая! Послушаешь сам, да сплюнешь – ведь и худого не хотят, при том, что и робятёшки-то неплохие – весёлые! Весёлость боком выйдет, а спрос будет с лысых и пожилых, которые деньгу зашибают на этих передачах, дозволив молодым языки чесать.
Да ну их совсем! Иная жизнь ведь у меня наступила, худое забыть, растереть да плюнуть. А ведь здесь даже сплюнуть боязно – гляди, попадёшь в родник или на чью-то могилу! Эта земля, как ни громко звучит – святая. Восклицательный знак не ставится – святая и всё. И где-то здесь глухо бьётся сердце самой Руси…
…Но и тягота порой навалится, не скрою. Так – жажду подвига, но не вполне ощущаю себя к нему способным – страшусь, сомневаюсь. Ожидание серьёзного дела оказывается труднее самого его исполнения. Но это нормально, как на любой стройке! Начинаю привыкать, здесь обычная трудовая примета, из повседневности делателей – не гордость, не выпячивание своего «могу», а житейское осознание, окопная правда.
Другая примета – всколыхнулась память. Какие только воспоминания не приходят в голову! Они хороши тем, что обрели здесь и сегодня особый, полезный смысл. Фрагменты прошлой, всякой – в основном бе(з)путной, жизни воспринимаются не хаотическими лоскутками, а будто притчами, которые кто-то произносит – не то в голове, не то в сердце моём. И больше трогают душу – чуть не до крика, неприметные моменты из прошлого, которые даже не чаял вспомнить; а, казалось бы, значительные свершения душа отвергает равнодушно, как ни к чему не годные, ничего не значащие. Да, отовсюду доносится память. Колол на дрова обрезки старых досок, набралась полная охапка: понёс, носом даже прижался к ней и вдруг! – запах ощутив сухой древесины, вспомнил отчётливо – так пахло в нашей школьной столярке; вспомнил, как мы там делали указки – Владимир Петрович покойничек обучал правильной работе с рубанком. И виду я не подал, а просто вспомнил и всё – понёс, поволок, бросил у печи, ватник на гвоздь повесил, а душа – и смеётся, и плачет, и криком кричит. Живая – душа-то! И память живая! Правдиво излагаю имена, фамилии, в чём нет особенной литературной надобности, но здесь моя молитва за дорогих людей. Никого не исключу, не выброшу из своей судьбы, где у каждого своя цена, своя польза.
Огорчил неожиданный факт: тишины нет даже в умирающей, глухой деревне. Ночь напролёт сосед через дорогу, Коля Малов, отмечал с другом «приехало». Коля, питерский работяга, на стареньком «Москвиче» прибыл на свою малую родину в отпуск, привёз много водки и телевизор.
Природа отдаёт свои блага без разбора. Кто благодарно принимает, а кто паразитирует на ней, разрушая и корёжа благодатное тело, им не созданное, но попущенное в его власть. Расскажу про бе(з)покойного соседа. Коле в наследство остался в Заручевье родительский дом с огромным садом.
Дом – словно православный старик: крепкий, без гнилины, с традиционной тогда резьбой над окнами – откуда-то находилось время на красоту у тогдашних крестьян; сад – лучший в округе, мечта любого садовода; в тридцать девятом, на финскую компанию, в зиму лютую вымерзли сады в Запольке, откуда яблоки возами отправляли в Торбино. Яблони маловские – полосатка, грушовка, белый налив, антоновка – понятное дело, вовсе старые, неухоженные, но до сих пор плодоносят так – не поверишь, что красота такая способна уродиться в северных широтах. Во всем, ныне чахнущем хозяйстве отпечаток мужицкой добротности, сохраняется основательность прежней жизни.
Отчего так? – может, тогдашнее человечество ещё не прицелилось, как мы, со всех ног не «побежало»? Колина же биография – типичная, как у условно выжившего в алкогольной войне, среднестатистического современного выходца из деревни. Уехал из Заручевья на учёбу в ленинградское профтехучилище, призвался в армию, служил срочную, вернулся в тот же Ленинград, «зацепился» в стандартной последовательности: общага, комната, квартирёнка. Всё, как у всех: с женой развёлся, дочке отделяет денег на разные, ему самому неважные, дела, ничем особенным – там, дельтапланеризмом или катанием на сноуборде, не интересуется, за границу его не тянет.
Чем же живёт? Ну… типа того, что рыбак. Понятно, что скорее поедет рыбачить без червяков, чем без бутылочки. Оттого наверное, возвращается с «пустом» и фингалом под глазом. Да нет, он не драчлив – просто по пьяной лавочке «бедному Ванюшке всё пампушки!»
В Заручевье Коля бывает наездами. «Москвич» у него уже старенький, отпуск раз в году, а рыбалка, если честно, на местных озерах не так уж и хороша. Местные рыбаки утверждают и даже готовы биться за истину, что здешние окушки не сравнимы в ухе ни с какими другими. И не спорьте с ними, уступите, они вам в другом потрафят, и уловом поделятся. А рыба здесь не зря осторожная, иначе как выжить в лабиринте сетей, которые не снимают, а только проверяют, и то редко – когда не с похмелья и не в загуле.
В Питере Коля трудится карщиком на оптовом складе. Грузит, разгружает, перевозит с места на место разные тюки, коробки, контейнеры. Сам довольно равнодушен и к еде, и к барахлу. Может неделю жить на макаронах и томатном «частике». Главное, чтобы курево было. Телевизор. Выпивка. Но пьёт, курит и глядит без желания и радости – как смертельно больной человек. Таких людей много в любой стране, последнее время и у нас: их словно выпотрошили – душу вынули, а прочую требуху оставили. Живут – хлеб жуют: не сеют землю рожью, а живут ложью. В детстве я прочитал стихотворение, врезавшееся в память:
Из всякой всячины настой:
Богатство — и карман пустой,
Напористость — и слабосилье,
Свобода — но подбиты крылья,
Душевность — только нет души,
Друзья — нет спутника в глуши,
Идеи — но не в цель, а мимо,
Любовь — однако нет любимой,
Безделье — а покоя нет,
Достоинства — и всё во вред...
Душой пресытясь — голодал он,
Мертвец — по-прежнему страдал он,
Живой — был жизнью не согрет,
Не верил в свой счастливый номер
И всё удачу сторожил...
Он в ожиданье жизни помер
И, ожидая смерти, жил.
Эта книга моя не вдруг напишется. Буду ходить мимо маловского сада и каждый раз, глядя на жалкий обрубок, вспоминать, как сосед, чуть живенький после полуночной попойки с нароновскими дружками, карабкался по отцовой лестнице с ножовкой в руке. Незадачливый наследник родового сада, чертыхаясь, варварски обкромсал ветку с яблоками, тяжело обвисшую на электропровода: ещё недопилив, доломал её и бросил наземь.
Проблему же так и не снял. Пришла зима, буйные в нашем углу метели натворили бед, на «буханке» примчались боровёнковские электрики с бензопилой, заодно с прочими придорожными деревьями уделали безхозную яблоньку: угрозы электроснабжению теперь уже не осталось никакой, но и ни малейшей надежды, что яблонька когда-нибудь снова заплодоносит.
Какие были вкусные на ней яблоки! Август и сентябрь я, по дороге за водой, стану затаривать карманы фуфайки мелкими, но сочными и сладкими плодами. Коля – мужик не жадный!
– Берите яблоки из сада, мне не жалко! – предложит перед отъездом. Погрузив в багажник телевизор, удочки, пропадёт, как и не было Николая Малова.
Его покойный отец (лесничий, попавший под дерево на лесоповале) относился к своему добру иначе. До сих пор не валится забор – глухой, высокий, перевитый колючей проволокой. После ранней смерти жены, он женился на местной красавице, про которую всякая слава ходила по округе. Любопытно, что ейного прежнего мужа тоже накрыло лесиной. И после гибели второго мужа она тоже недолго вдовствовала, в третий раз сойдясь с приезжим учителем. Теперь учитель тот – унылый старик, а красавица, обратившись в ведьму-старуху, лежит пластом: ни умереть, ни подняться не может, разбитая параличом. Коля, пока был в отпуске, пожалел мачеху – черешни ей отнёс.
Здесь, в Заручевье, среди лесов и озер, в бревенчатых стенах до боли сердечной принимаешь быстротечность человеческого времени. И тщету построения рая на десяти сотках, тем паче – за глухим забором. И опасность самоутверждения на чужой счет.
Мой заручевский дом выбежал из деревни в поле и здесь, на отшибе утвердился криво – на перевале, на семи ветрах. Часто, когда случалась непогода, делалось мне тревожно, как перед битвой – с северо-запада на мой одинокий окоп грозно наползали зловещие армады чёрных туч. Усиливавшийся ветер усугублял тревогу; тогда я утешался Иисусовой молитвой, да разумным воспоминанием, что дому этому уж десятки лет, и коль он сохранился в прежних сражениях в гораздо худшем состоянии, так и нынче устоит.
– Сынок, над тобой не каплет! – сдержанно улыбается с фотографии отец, теплится лампада в красном углу. Тревога уходит.
Умилительно – пронеслась гроза, зазвучали на улице детские, оживлённые голоса. Федьша, Феофан, Тишка, Георгий – попята приехали! Вот ведь, что значит возраст; случись даже война – пересидят бомбёжку в подвале, вылезут на улицу и станут в игры играть.
Будьте, как дети, ребята! Будьте, как дети!
Если жить неспешно, несуетно, тогда необходимость идти на родник за водой уже не тягостная необходимость, не досадная трата времени, а благодатная возможность – поразмышлять, да насладиться причастностью к миру Природы. Прогрессисты хитро обустроили – кран никелированный сверкает, отменный дизайн, лёгкое движение руки – и тугая струя бьёт в фарфоровую чашу. Но мне дороже того эстетизма мятое ведро на суковатой рукоятке, которым черпаю живую, неломаную в трубах воду и сквозь разнотравье и щебет птиц несу к себе в жилище.
Ближе, понятнее сделался мне Тарковский Андрей. Он очень чутко относился к этим вещам и понятиям. И благодаря ему я понял, что сам вырос из своего отца, как из горшка цветок. Сколько неравнодушных людей легло уже в землю, которую они так любили, и которая приняла их, как мать. И сколько таких людей живет ещё – подай Господи радостных встреч!
Маятник жизни моей колеблется от отчаяния к восхищению – такое будто напыщенно-возвышенное определение наполнено фактическим, трагедийно-оптимистичным смыслом. Причина тех колебаний во мне и окружающем меня мире, они возбуждаются нашим взаимодействием. Отчаиваюсь, когда строю свои человеческие планы и сознаю их тщету, хрупкость; благодушествую, положась на промысел Божий и, перетерпев попущение, уже здесь получаю награду; чувствую, как во мне созиждется нечто невместимо большее меня, но об этом лучше молчать… и даже не думать.
В Заручевье всё простенькое, но НАСТОЯЩЕЕ, и Сам Господь служит здесь Литургию! Кадит ароматами цветущих яблонь, возглашает ветрами, а на безграничном клиросе заливаются – каждая на свой голос, но не ломая Гармонии, певчие птахи, обитающие одновременно и на земле, и на Небе.
Да нет же, нет! Человек – такое перспективное по своей сути и своим возможностям существо, что просто не может – взять и исчезнуть совершенно. Это истина, прошедшая проверку одиночеством.
Одиночество… Великая вещь. И думается, и пишется…
Одиночество… Ужасная штука! Сознаёшь, что, как прочие, состоишь в основном изо лжи, вранья – сам заполнивший себя этаким непотребством.
Одиночество. Где-то на белом свете остались, живут жена и сын…
Впрочем, где-то гагары, пингвины. Где-то пальмы и папуасы.
А я здесь! На своей родине. На земле предков.
Даже, если окажусь болтуном, не удержусь в деревне – и в том свои плюсы. Во-первых, лучше осознаю своё недостоинство, лучше каяться стану. А во-вторых, буду лучше ценить то, что воспринимал доселе, как некую данность – кров над головой, электрический свет, воду – холодную, а тем паче – горячую. Цените ли вы эти вещи? Или равнодушно выкручиваете кран и оставляете бежать ручьём её, пришедшую к вам из матушки сырой земли, от которой вы, боясь опачкаться, отделились асфальтом.
Чтобы проникнуться благодарностью ко всему существующему окрест тебя, невелика жертва – запись в трудовой книжке. И я вовсе не так бездумен, как кому-то покажется, а просто смыться норовлю от скуки той жизни, которую обыватели себе определили в норму, до скончания собственного века.
Коль ты живёшь во Христе, жизнь твоя обретает Гармонию и Смысл; довольно оказывается записать её – даже приблизительно, на бумаге, чтобы эти Гармония и Смысл проступили настолько отчётливо, что дух захватывает, оторопь берёт – будто пыль тряпкой стёр с прекрасной, доселе неведомой картины. И если ещё не живёшь во Христе, то записав судьбу свою, вдруг пронзительно сознаёшь, что сама логика жизни настойчиво побуждает тебя перемениться в должную сторону, иначе ждёт тебя неизбежная катастрофа. Да! – человеческое существование – либо протекает в Богоустановленном русле и просто и естественно обретает тогда Смысл, Гармонию, либо выбивается из него, распадаясь в бе(з)смысленном хаосе. Этот закон человеческого бытия есть главный, определяющий Закон движущейся вселенной.
Это сад
Ветвями машет.
Это ветер.
Это птицы.
Ночь молчит,
Она не скажет,
Отчего опять не спится.
Значит, так оно и надо!
Значит, продолжаю битву
С непрерывной канонадой
Иисусовой молитвы.
…К утру приозяб, хотя солнце уже вовсю светило и грело во вчера застеклённое окно «спальни», но могильным холодом тянуло от щелястого пола. Дом понемногу светлеет, я отрываю доски, которыми были заколочены дверные и оконные проёмы, и яркий свет вступающего в силу лета безжалостно озаряет мерзость запустения – хлам, покрытый толстым слоем пыли. Но дом, который ночью казался мне неприятен, становится МОИМ домом.
Прежде здесь располагался сельский клуб, им заведовала покойная жена деревенского забулдыги Мясникова – Вера Николаевна, в миру – Верка. Царство ей Небесное, бедняге!. Клуб сдали с недоделками, сохранившимися до моих пор, тогда вечно нетрезвой Наташке-бригадиру – о ней ещё будет особая речь, ленинградские шабашники.
Да! В комнате, что я теперь определил себе под жильё, где устроил из досок нехитрую постель, сколько-то лет назад крутила советские фильмы Вера Мясникова. Крутила, «зряплату» получала, покуда спьяну не послала куда подальше проверяющего из района. Тот сделал замечание, что она зарядила пленку вверх ногами, а она ему, всерьёз ли, шуткой ли дерзкой? – ответила, что, мол, он сам сидит на потолке и шёл бы он на глушинский хутор бабочек ловить. Завклубом уволили в течение часа с немудрёной устной формулировкой: «Ступай домой, Верка. Проспись!» Больше Верка ни на каких работах официально не числилась, хомут же для неё имелся в домашнем хозяйстве – деревенские пьяницы, в отличие от городских, не только пьют, но ещё и закусывают очень плотно, любят чистые рубахи и огурцы из собственного огорода. А огород общественный – совхоз «Куйбышевский», недолго без Верки протянул: обанкротился, как один из первых симптомов эффективности демократических преобразований в нашей стране.
МЯСНИКОВЫ
Не умеешь шить золотом, бей молотом!
Народная поговорка
Старшего Мясникова я увидал впервые, когда однажды пришёл к Пахомовым перекусить. Только помолились, сели за стол, стучат в дверь. Вышла Валентина Ивановна – выскочили и мы с Георгием, как услыхали печальное оханье. Охала наша хозяйка, узнав печальную новость – у Мясникова старуха умерла. Сам старик сидел на пахомовском крыльце, понуро сгорбившись и сунув уродливо-натруженные руки промеж худых колен. Старику – пятьдесят семь, старуха была моложе на сколько-то лет.
Я уже знал, что Мясниковы пьют. Фамилия от деревенской скуки была на слуху – в Высоком Острове, в Заручевье: Мясниковы – то, Мясниковы – сё! И то, и сё были невыразительные, печальные: «Вчера у Мясниковых гуляли… Теперь Андрюха Мясников за автобусной остановкой валяется, а дед в канаве, напротив Калачёвых! Серёга Мясников с Валькой поехали в Боровёнку за водкой, наверное, продали ягоды».
Вот и познакомились! – старший Мясников пришёл попросить доски на гроб. Доски имелись, но церковные – я сам их выклянчил для починки кровли. Страшно отказывать, но и давать нельзя, тем более, что местные занимают откровенно потребительскую позицию по отношению к приезжим «церковникам», сами же палец о палец не ударят для своего родового храма. Отослали его к Наталье, у которой было немного обрезной «двадцатьпятки».
Я как раз был на Никольском кладбище, наводил порядок на дедовой могиле, когда на дороге показалась похоронная процессия. Во главе колонны – не крест несли, а бежал Натахин пёсик Малыш. Малыш был перевозбуждён – столько народа в вымирающей деревне когда собиралось! Поддатые мужики – как один в картузах! – Лёха и Сашка Ильины, Толя и Серёга Воробьёвы волокли наскоро сколоченный гроб на похоронных носилках; правильно – кане, прихваченном от нашей церкви, из-под навеса. Мясниковы – отец Леонид Петрович, сыновья – Сергей и Андрюха, держались поодаль – родственникам нести гроб нельзя, не положено! – обычай такой или плохая примета? Из тех же загадочных соображений замешкали перед входом на погост: установили гроб на табуреты и так оставили его на некоторое время. Мужики закурили, женщины – Наташка-мэр и Валька, Серёгина сожительница, неловко переминались с ноги на ногу, ребятишки Успенские с опасливым любопытством заглядывали внутрь гроба, шпыняли друг друга локтями и перешёптывались.
Я сделал, что мог и подсказало сердце – выйдя встречь, широко перекрестился. Такое скромное моё участие неожиданно повысило статус жалкого «мероприятия», придав ему более внятный ритуальный оттенок: мужики поважнели лицами и поволокли гроб мимо меня уже с большей торжественностью.
А после похорон – «святое» дело! – все, за исключением Натальи, меня и ребятишек пили водку. В деревне – поминки! Кому война, а кому мать родна! – для деревенских мужиков похороны далеко не худшее из событий – когда ещё тебя не попрекнут стаканом, сами нальют, да попросят: «Выпей, Лёха, помяни тетку Веру! Выпей, Феденька, помяни Верушку!» и вдругорядь ещё подольют.
Злые языки позже судачили: тётку Тоню-то, мол, вогнал в гроб муж Мясников, да, оказывается, она даже бывала побиваема собственными детками (когда попадалась на воровстве выпивки). И, оттого, что о покойниках плохо не говорят, о её слабостях почти не упоминалось: мать, мол, до последнего пеклась о мужиках – стряпала, обстирывала, ковырялась в огороде (когда была в состоянии).
Двоякость раздирает мне душу: такие люди примером жизни своей не могут радовать, но при том вина их – сомнительна, снова и снова говорю об этом. Должно укорениться, стать привычным понимание: я и окружающие меня люди – одно целое, точнее раздробленное целое, но все равно взаимосвязанное. И чтобы изменилось человечество, следует перемениться мне самому. Эти слова – пшик, пустое назидание для большинства, но для меня-то они должны работать!
Когда я, оставив уже государственную службу, устроился сторожем на одном немаленьком новгородском предприятии, оказался в нашей людной смене – среди пенсионных майоров и капитанов, отставной прапорщик – бывший охранник с тюремной «зоны». Он и мне, и прочим был отвратен: неразвитый, неопрятный, агрессивный, с подловатыми захмычками (а подлость, как я понимаю – лишь разновидность глупости, худшая при том), однако же бедняга был назойливо общителен, явно нуждаясь в сочувствии и объяснении чего-то ему прежде необъяснённого. Я не смел его явно отталкивать: через силу общался, заговаривал иногда о Боге, о Его милосердии; оказалось вдруг, что особенно жадно он слушал именно такие разговоры. Увы, когда я говорил о грехе, о том, как не следует поступать, он, в простоте относящий всё это на чужой счёт, принимался свирепо хаять расплодившихся «новых русских», призывая на их головы все мыслимые и немыслимые кары. В такие минуты речь его звучала, как лагерный собачий лай, а сам он напоминал мне небезызвестного булгаковского «Шарикова».
Естественно, я раздражался на тягостного собеседника, старался хотя бы дозировать с ним общение, тем паче, что он, проживая на заброшенной даче, редко мылся, много курил – в общем, пахло от него тем ещё! И возникал соблазн, зачислив его в безнадёжные «шариковы», послать куда подальше. Пропадай, поделом пропадай!
В один из послепраздничных дней я прибыл на работу под гнетущим впечатлением от того, как выглядел мой город – заплёванный, забросанный бутылками и окурками, дворники с утра не поспели с уборкой. Под «горячую руку» подвернулся «шариков», настроившийся позлословить насчёт ненавистных богатеев.
– Сам-то ты каков?! – не сдержался я, – Ведь такие, как ты, всё загадили! Материтесь, ломаете, всех и вся ненавидите! А ещё претензии предъявляете! Да вам дай волю, вы всех к ногтю… как тогда, в семнадцатом.
Сорвавшись, сам ожидал в ответ неминуемой гадости. Но, мой бе(з)культурный коллега переиграл меня, произнеся вдруг тихо, но с пронзительной горечью, неожиданно мудрые слова. Он сказал следующее:
– А кто бы нас научил – хорошему-то?!
Я был сражён. Да! – Кто бы научил хорошему этих несчастных…
Уважаемый своими «культурными» пациентами, а так же интеллектуальными почитателями таланта Булгакова, профессор Преображенский, позволь спросить тебя: по какой такой насущной надобности создал ты беднягу Шарикова? Что лежало в основе твоего эксперимента? Желание принести благо обществу? Или подлое исследовательское любопытство?
А может Булгаков написал этот роман, надсознательно или сознательно желая обвинить вас, бездумных и гордых «исследователей», в том, что случилось с нашей страной?
Тебе не нравится, что люди перестали ходить через парадные и носить галоши? Ты привык оказывать дорогостоящие услуги тем, кто не способен по статусу высморкаться в руку или произнести неприличные слова?
Да чихал ты на бедного Шарика! – ты и накормил-то его не из симпатии, не из жалости к голодной животине а оттого, что тебе был нужен «здоровый материал» для работы.
Тебе говорю, профессор! – это ты чудовище, а не Шариков! Вы хороши по закону, а мы, живущие рядом с шариками и тобиками, мы пусть редко, но бываем хороши не по закону, а по нашему собственному, личному определению.
Вот, интеллигенты смотрят фильм, читают книгу – негодуют и смеются над шариковыми и швондерами, восхищаются Преображенским и его верным помощником. А именно профессора с подручными созидают шариковых и швондеров на потеху, выталкивают очередного уродца-ублюдка в центр круга себе подобных и заливаются смехом, тычут пальцами.
И через годы несутся проклятия не подлинно ответственным за страшные беды, а их жалким жертвам, поучаствовавшим в процессе по своей малости, глупости, рождённым в трущобах и там познавшим уродливую сторону жизни.
…Вечерами гоняю чаи у Натальи, старосты деревни, в советском прошлом – колхозной трактористки. С ней когда-то мой отец проводил работу в окуловской больнице, куда она загремела по пьяной лавочке. Теперь Наталья не пьёт, и другим «не советует» – читает лекции о вреде пьянки. Серёга Мясников как-то сказал ей: «Натаха, ты запишись на магнитофон, я тебя дома стану слушать!»
Сами же продолжают тихо спиваться. Мимо моего дома утром и поздним вечером громыхает зелёный «шишига» – «ГАЗ-66», который возит боровёнковских лесорубов на делянки. Наши – последние – заручевские мужики предпочитают за пару сотен лениво поковыряться на Наташкиных грядах, чтоб затем в тени яблони выпивать и покуривать. Не хочется Емеле лишка вкалывать без особенной идеи! Вот если бы Змей Горыныч какой завалящий на деревню напал!