твой отец
ШЕСТОЙ ОКРУГ
«В давние времена был в Нью-Йорке Шестой муниципальный округ». — «Что такое округ?» — «Кто-то обещал не перебивать». — «Да, но как же я пойму твою историю, если не знаю, что такое округ?» — «Это все равно что район. Или несколько районов». — «Но если Шестой округ был, то какие пять есть?» — «Манхэттен, само собой, Бруклин, Квинс, Статен Айленд и Бронкс». — «А я бывал где-нибудь, кроме Манхэттена?» — «Ну, начинается». — «Мне просто интересно». — «Пару лет назад мы с тобой ходили в зоопарк в Бронксе. Помнишь?» — «Нет». — «И еще мы ездили в Бруклин смотреть на розы в ботаническом саду». — «А в Квинсе я когда-нибудь бывал?» — «Сомневаюсь». — «А в Статен Айленде?» — «Нет». — «А Шестой округ по правде был?» — «Ты же не даешь мне дорассказать». — «Больше не перебиваю. Честное слово».
«Книги по истории о нем умалчивают, ибо не сохранилось ничего (за вычетом косвенных улик в Центральном парке), что могло бы послужить доказательством его существования. Каковое именно поэтому так легко отрицать. И хотя большинство людей наверняка скажут, что им недосуг или что у них нет оснований верить в Шестой округ, и не верят в него, они все равно употребят слово «верить».
Шестой округ тоже был островом, отделенным от Манхэттена мелководным проливом, самая узкая часть которого совпадала с мировым рекордом по прыжкам в длину, и следовательно, только один человек в мире мог добраться из Манхэттена в Шестой округ, не промочив ног. Из ежегодного прыжка сделали грандиозное празднование. Гирлянды из бубликов растягивали между островами на специальных спагетти, боулинговали самосами [62] по багетам, греческий салат разбрасывали, как конфетти. Городские дети ловили светлячков в склянки и пускали их по проливу от округа к округу. Прежде чем умереть от асфиксии, жучки…» — «Что такое асфиксия?» — «Удушье». — «Они что, не догадывались проделать в крышках дырочки?» — «За несколько минут до смерти светлячки мерцали особенно ярко. Все было точно рассчитано, и река заливалась светом именно в тот миг, когда ее пересекал прыгун». — «Клево».
«Свой разбег прыгун начинал ровно в назначенный час от Ист-Ривер. Он пробегал с востока на запад через весь Манхэттен, а жители Нью-Йорка болели за него, толпясь по обе стороны улицы, свисая из окон квартир и контор, с ветвей деревьев. Вторая авеню, Третья авеню, Лексингтон Парк, Мэдисон, Пятая авеню, Коламбус, Амстердам, Бродвей, Седьмая, Восьмая, Девятая, Десятая… И стоило ему оттолкнуться, как ньюйоркцы, собравшиеся на берегах Манхэттена и Шестого округа, разражались бурной овацией в честь прыгуна и друг друга. В те несколько секунд, что прыгун находился в воздухе, им всем казалось, что и они способны взлететь.
Или, лучше сказать, «повиснуть». Потому что больше всего в этом зрелище окрыляло не то, как прыгун перелетал из одного округа в другой, а то, как надолго он зависал посередине». — «Это точно».
«Но однажды, много-много лет назад, кончик большого пальца на ноге прыгуна чиркнул по поверхности реки, и по воде пошла рябь. Все затаили дыхание, пока она бежала от Шестого округа к Манхэттену, сталкивая друг с другом склянки со светлячками, подобно тому, как ветер сталкивает ветряные колокольчики.
«По-видимому, вы неудачно оттолкнулись!» — крикнул член муниципального совета Манхэттена через пролив.
Прыгун отрицательно покачал головой, скорее в недоумении, чем от неловкости.
«Вы прыгнули против ветра», — высказал предположение член муниципального совета Шестого округа и протянул прыгуну полотенце, чтобы тот вытер ногу.
Прыгун отрицательно покачал головой.
«Может, он лишнего съел за обедом», — сказал один зевака другому.
«А может, и вовсе потерял форму», — сказал другой. Он привел посмотреть на прыжок своих детей.
«Да просто не собрался как следует, — сказал третий. — Без полной выкладки далеко не прыгнешь».
«Нет, — сказал прыгун, отвечая всем сразу. — Все это ерунда. Я прыгнул прекрасно».
«Озарение…» — «Озарение?» — «Осознание». — «Ага». — «Оно прокатилось по толпе, подобно ряби, пущенной по воде большим пальцем на ноге прыгуна, и когда мэр Нью-Йорка облек его в слова, все только согласно выдохнули: «Шестой округ отодвигается». — «Отодвигается!»
«По миллиметру Шестой округ стал отдаляться от Нью-Йорка. Настал год, когда прыгун промочил ступню, а еще через несколько лет — ногу по самую голень, а еще через много-много лет (так много, что никто уже не помнил празднований, не омраченных волнением) он с трудом дотянулся до Шестого округа вытянутыми руками, а потом и вовсе не смог до него достать. Восемь мостов, соединявших Манхэттен с Шестым округом, постепенно обрушились в воду. Тоннели до того растянулись, что вот-вот должны были лопнуть.
Оборвались телефонные и электрические провода, и это вынудило жителей округа вспомнить старинные приспособления, большинство из которых выглядели, как детские игрушки: они использовали увеличительные стекла, чтобы подогревать себе еду; делали бумажные самолетики из важных документов и пускали их из офиса в офис; а склянки со светлячками, что некогда служили исключительно для украшения на фестивалях прыжка, теперь были в каждой комнате каждого дома, заменив собой искусственное освещение.
Те же инженеры, что пытались удержать от падения Пизанскую башню… которая где?» — «В Италии!» — «Правильно. Они съехались оценить ситуацию.
«Он уходит по собственному желанию», — сказали они.
«Ну, и что вы скажете?» — спросил мэр Нью-Йорка.
И они ответили: «А нечего нам сказать».
Конечно, они попытались его спасти. Хотя слово «спасти» вряд ли сюда подходит, потому что он действительно уходил по собственному желанию. «Удержать», пожалуй, будет точнее. Набережные островов скрепили якорными цепями, но их звенья вскоре полопались. По периметру всего округа насыпали груды бетона, но и они не помогли. Лямки не помогли, магниты не помогли, даже молитвы не помогли.
Двое юных друзей, чей веревочный телефон [63] протянулся между островами, были вынуждены постоянно разматывать мотки, как при запуске воздушных змеев, когда хочешь, чтобы они взмыли повыше.
«Тебя уже почти не слышно», — сказала девочка из своей комнаты в Манхэттене, щурясь в отцовский бинокль в надежде отыскать окошко своего друга.
«Значит, придется кричать», — сказал ее друг из своей комнаты в Шестом округе, наводя подаренный ему в прошлом году телескоп на ее квартиру.
Веревочка их телефона то и дело запредельно натягивалась, и ее приходилось все время удлинять другими веревочками, связанными вместе: веревочкой от его йо-йо, шнурком от ее говорящей куклы, жгутом, скреплявшим дневник его отца, вощеной леской, не дававшей жемчугу из ожерелья ее бабушки рассыпаться по полу, нитью, удерживавшей детское лоскутное одеяльце брата его прадеда от превращения в гору ветоши. Отныне помимо всего остального их связывало йо-йо, кукла, дневник, ожерелье и лоскутное одеяльце. Им еще столько нужно было друг другу сказать, а веревочек становилось все меньше. Мальчик попросил девочку шепнуть: «Я тебя люблю» — в ее консервную банку, не объясняя, зачем.
И она не спросила, зачем, и не сказала: «Глупости» или «Нам еще рано любить», и даже не стала оправдываться, утверждая, что говорит «я тебя люблю» только потому, что он ее просит. Она просто сказала: «Я тебя люблю». Ее слова побежали по йо-йо, кукле, дневнику, ожерелью, лоскутному одеяльцу, бельевой веревке, рождественскому подарку, арфе, чайному пакетику, теннисной ракетке, оборке юбки, которую он однажды должен был на ней расстегнуть». — «Бякость!» — «Мальчик закрыл консервную банку крышкой, отвязал от веревки и спрятал пойманную в нее любовь на полке у себя в шкафу. Конечно, открывать банку было нельзя, потому что тогда бы ее содержимое улетучилось. Но ему достаточно было просто знать, что она у него есть.
Одни люди (и среди них семья этого мальчика) не хотели покидать Шестой округ. Они говорили: «С какой стати? Это мир от нас отодвигается. Наш округ стоит на месте. Пусть из Манхэттена уезжают». Что можно было им возразить? Мог ли кто-нибудь их переспорить?» — «Я бы не мог». — «Я бы тоже. И дело не в том, что они отказывались признавать очевидное, или поступали так из упрямства, или из принципа, или чтобы показать свою храбрость. Им просто-напросто не хотелось уезжать. Им все нравилось и ни к чему были перемены. И они отплывали все дальше, миллиметр за миллиметром.
Что возвращает нас в Центральный парк. Раньше Центральный парк находился совсем в другом месте». — «Ты это выдумываешь, да?»
«Раньше он располагался в самом центре Шестого округа. Был его гордостью, его душой. Но как только выяснилось, что округ отчаливает, что его не удастся ни спасти, ни удержать, на общегородском референдуме постановили оставить Нью-Йорку хотя бы парк». — «Что такое референдум?» — «Голосование». — «И что?» — «Оно было единогласным. Далее самые упрямые обитатели Шестого округа признали, что это справедливо.
Восточную оконечность подцепили громаднейшими крюками, и горожане поволокли парк, как ковер по полу, из Шестого округа в Манхэттен.
Детям разрешили полежать на парке, пока его перетаскивают. Это считалось уступкой, хотя никто не понимал, зачем она нужна и почему ее сделали именно детям. В ту ночь грандиознейший фейерверк озарил небо над Нью-Йорком, а оркестр Филармонии никогда еще не играл так проникновенно.
Городские дети лежали на спинах, плечом к плечу, так плотно, что яблоку негде было упасть, как если бы парк был скроен специально для них, ради этой ночи. Залпы салюта рассыпались и таяли в воздухе, не успевая коснуться земли, и с каждым миллиметром, с каждой секундой детей втаскивали все глубже в Манхэттен и во взрослую жизнь. К моменту, когда парк расстелили на его новом месте, дети успели заснуть, и парк стал мозаикой их сновидений. Одни вскрикивали, другие улыбались, третьи спали, не шелохнувшись».
«Пап?» — «Да?» — «Я же знаю, что Шестого округа не было. Если объективно». — «Ты оптимист или пессимист?» — «Не помню. Кто?» — «Ты знаешь, в чем разница?» — «Не совсем». — «Оптимист настроен конструктивно и надеется на лучшее. Пессимист — циник и критикан». — «Я оптимист». — «Что ж, это хорошо, потому что неопровержимые доказательства отсутствуют. Того, кто не хочет верить, ничто не убедит. Зато тому, кто хочет, есть за что уцепиться. Ключей предостаточно». — «Например?» — «Например, специфические ископаемые свидетельства, найденные в Центральном парке. Или совершенно немыслимый рН [64] резервуара. Или расстановка водосборных баков в зоопарке: не исключено, что они стоят в углублениях, проделанных гигантскими крюками, которыми тащили парк». — «Бабай».
«Есть дерево (ровно в двадцати четырех шагах к востоку от входа на карусель), на стволе которого вырезано два имени. Их нет ни в телефонных справочниках, ни в переписях. Они отсутствуют в больничных, налоговых и избирательных ведомостях. Единственное, что хранит память о людях с этими именами, — это публичное признание в любви на дереве. А как тебе такой факт: не меньше пяти процентов имен, вырезанных на деревьях Центрального парка, неизвестного происхождения». — «Обалдеть».
«Поскольку все документы Шестого округа уплыли вместе с Шестым округом, нам никогда не доказать, что это имена жителей Шестого округа и что их вырезали в то время, когда Центральный парк находился там, а не в Манхэттене. Одни верят в то, что это выдуманные имена, и даже рискуют утверждать, что признания в любви тоже выдуманные. Другие верят в другие вещи». — «А ты во что веришь?»
«Видишь ли, любой, даже самый пессимистичный пессимист, оказавшись в парке, не может не почувствовать себя существующим во времени, которое нельзя назвать просто настоящим, ты согласен?» — «Ну, типа». — «Мы то ли тоскуем по чему-то безвозвратно утраченному, то ли надеемся на воплощение своей заветной мечты. А может, это обрывки снов, оставшиеся от той ночи, когда парк передвинули. Может, мы тоскуем по тому, что дети тогда утратили, и надеемся на воплощение их мечтаний».
«Ну, а Шестой округ?» — «Что именно тебя интересует?» — «Что с ним стало?» — «В нем теперь огромная прямоугольная дырка, в самом центре, там, где когда-то был Центральный парк. Перемещаясь по планете, остров служит рамой для всего, что в ней оказывается». — «А где он сейчас?» — «В Антарктике». — «Правда?»
«Тротуары покрыты льдом, витражи публичной библиотеки проседают под тяжестью снега. В обледеневших дворах ледяные фонтаны, и дети, скованные льдом, застыли в верхней точке разлетевшихся качелей — обледеневшие веревки создают иллюзию полета. Извозчичьи лошади…» — «Это какие?» — «Лошади, которые возят повозки по парку». — «С ними негуманно обращаются». — «Они застыли на всем скаку. На блошином рынке торговцы застыли в разгар торговли. Женщины средних лет застыли посередине своих жизней. Молоточки обледеневших судей застыли во взмахе между обвинением и оправданием. Снежинки на земле — это замерзшие первые крики младенцев и предсмертные хрипы стариков. На обледеневшей полке в смерзшемся шкафу консервная банка, хранящая голос».
«Пап?» — «Да?» — «Я не хочу перебивать, но это все?» — «Конец». — «Крутейшая история». — «Я рад, что тебе понравилось». — «Крутейшая».
«Пап?» — «Да?» — «Я тут подумал. Тебе не кажется, что некоторые из вещей, которые я откопал в Центральном парке, могут быть из Шестого округа?»
Он пожал плечами — я это обожал.
«Пап?» — «Что, старина?» — «Ничего».
МОИ ЧУВСТВА [65]
Я была в гостевой спальне, когда это случилось. Смотрела телевизор и вязала тебе белый шарф. Передавали новости. Время промелькнуло, как взмах руки из окна поезда, ушедшего без меня. Ты едва успел уйти в школу, а я уже ждала тебя назад. Дай Бог, чтобы тебе никогда не пришлось думать о ком-нибудь столько же, сколько я думаю о тебе.
Помню, они брали интервью у отца исчезнувшей девочки. Помню его брови. Помню его грустное чисто выбритое лицо.
Вы по-прежнему верите, что ее найдут живой?
Верю.
Я смотрела то в телевизор.
То на свои руки со спицами.
То в окно — на твое окно.
Удалось ли следствию на что-нибудь выйти?
Насколько я знаю, нет.
Но вы не теряете веру?
Нет.
Наступит ли день, когда вы ее потеряете?
Почему надо было так его мучить?
Он взялся за лоб и сказал: Если найдут тело.
Женщина, которая задавала вопросы, дотронулась до своего уха.
Она сказала: Я извиняюсь. Секундочку.
Она сказала: Что-то случилось в Нью-Йорке.
Отец исчезнувшей девочки скрестил руки на груди и посмотрел мимо камеры. На жену? На незнакомого? Или во что-то всматривался?
Наверное, это звучит странно, но я ничего не почувствовала, когда показали горящую башню. Даже не удивилась. Все вязала и думала об отце исчезнувшей девочки. Как он не теряет веру.
Из дыры в здании валил дым.
Черный дым.
Я помню ужасную грозу из детства. Стою у окна и вижу, как ветер срывает книги с отцовских полок Они летят. Дерево, пережившее многих людей, повалило в противоположную сторону от дома. А могло ведь и в нашу.
Когда врезался второй самолет, женщина, которая вела новости, завизжала.
Шар пламени выкатился из здания вверх. Миллионы разных бумаг просыпались в небо. Они вились вокруг здания, как кольца. Кольца Сатурна. Кольца следов от кофе на рабочем столе моего отца. Кольцо, про которое Томас сказал, что обойдется и без него. На что я сказала: не ты один обойдешься.
Наутро отец велел вырезать наши имена на пне дерева, которое не упало на дом. Так мы его отблагодарили.
Позвонила твоя мать.
Вы смотрите новости?
Да.
Томас не звонил?
Нет.
Мне тоже. Я волнуюсь.
Что ты волнуешься?
Я же вам сказала. От него не было звонка.
Разве он не в магазине?
У него была встреча в этом здании, и он не позвонил.
Я повернула голову и почувствовала, что сейчас вырву.
Я выронила трубку, добежала до туалета и вырвала.
Не могла на ковер. Вот я какая.
Я перезвонила твоей матери.
Она сказала, что ты дома. Вы с ней только что разговаривали.
Я сказала, что пойду к вам и побуду с тобой.
Не давайте ему смотреть новости.
Хорошо.
Если начнет расспрашивать, говорите, что все будет в порядке.
Я сказала: Все и будет в порядке.
Она сказала: В метро кошмар. Я пойду пешком. Наверное, через час буду.
Она сказала: Я люблю вас.
Она уже двенадцать лет замужем за твоим отцом. А знакомы мы лет пятнадцать. В любви она мне признавалась впервые. В тот момент я поняла, что она знает.
Я перебежала через дорогу.
Швейцар сказал, что ты вернулся минут десять назад.
Он спросил, все ли в порядке.
Я кивнула.
Что с вашей рукой?
Я посмотрела на свою руку. Рукав был весь в крови. Могла ли я не заметить, как упала? Могла ли бессознательно ее расчесать? В тот момент я поняла, что я знаю.
Никто не открыл, когда я позвонила, поэтому я открыла своим ключом.
Я позвала тебя.
Оскар!
Тебя не было, но я знала, что ты есть. Я чувствовала.
Оскар!
Я заглянула в платяной шкаф. Я заглянула за диван. На журнальном столике доска от скрэбла. Слова выехали из ячеек. Я пошла в твою комнату. Там было пусто. Я заглянула в твою кладовку. Тебя в ней не было. Я пошла в спальню твоих родителей. Ведь где-то ты есть. Я проверила в кладовке твоего отца. Я погладила смокинг, который висел там на стуле. Я подержала руки в его карманах. У него такие же руки, как у отца. Как у твоего деда. У тебя тоже будут такие руки? Это я из-за карманов подумала.
Я вернулась в твою комнату и легла на твою кровать.
Звезд на потолке видно не было, потому что было светло.
Я подумала про стены дома, в котором росла. Сколько раз я до них дотрагивалась. Рухнув, они рассыпались вместе с моими прикосновениями.
Я услышала, как ты сопишь подо мной.
Оскар?
Я опустилась на пол. На четвереньки.
Нет ли там и для меня места?
Нет.
Ты уверен?
Абсолютно.
Ничего, если я попробую?
Ну, давай.
Я едва смогла втиснуться.
Мы лежали на спинах. Кровать так низко, что даже головы не повернуть. Свет нас не достигал.
Как было в школе?
Нормально.
Не опоздал?
Я раньше пришел.
Ждал на улице?
Ага.
А что делал?
Читал
Что?
Что что?
Что читал?
«Краткую историю времени».
Хорошая книжка?
Про нее нельзя так спросить.
А домой как дошел?
Нормально.
Погода прекрасная.
Ага.
Не помню, чтобы когда-нибудь была такая погода.
Я тоже.
Грех сидеть дома.
Ну, типа.
А мы сидим.
Я хотела повернуть голову, чтобы взглянуть на тебя, но не смогла. Я подвинула руку, чтобы дотронуться до твоей руки.
Вас отпустили из школы?
Практически сразу.
Ты знаешь, что случилось?
Ага.
Ты с мамой или с папой говорил?
С мамой.
Что она сказала?
Она сказала, что все нормально, скоро придет.
Папа тоже скоро придет. Ему надо закрыть магазин.
Ага.
Ты уперся ладонями в кровать, как будто пытался приподнять ее над нами.
Я хотела что-нибудь тебе сказать, но не знала, что. Только знала, что мне надо что-нибудь сказать.
Хочешь показать мне свои марки?
Нет, спасибо.
Можем побороться на пальцах.
В другой раз.
Есть не хочешь?
Нет.
Хочешь просто ждать маму и папу?
Ну, типа.
Хочешь, будем их ждать вместе?
Не стоит.
Ты уверен?
Абсолютно.
Можно я с тобой буду ждать, Оскар?
О'кей.
Иногда мне казалось, что кровать на меня наваливается. Она не была пустой. На ней прыгала Мэри. Спал твой отец. Анна меня целовала. Мне казалось, что я в могиле. Анна, обхватившая мое лицо. Отец, треплющий мои щеки. Все это сверху.
Когда пришла твоя мать, она так неистово тебя стиснула. Захотелось защитить тебя от нее.
Она спросила, не звонил ли отец.
Нет.
Есть ли на автоответчике сообщения?
Нет.
Ты спросил, пошел ли отец на свою встречу в то здание.
Она ответила нет.
Ты хотел заглянуть ей в глаза, и в этот момент я поняла, что ты знаешь.
Она позвонила в полицию. Занято. Она набрала снова. Занято. Она опять набрала. Когда стало не занято, она сказала: «Поговорить с оператором». Оператор не отвечал.
Ты пошел в ванную. Я сказала, чтобы она взяла себя в руки. Хотя бы при тебе.
Она обзвонила газеты. Там ничего не знали.
Она позвонила в пожарную.
Никто ничего не знал.
Остаток дня я вязала тебе шарф. Он становился длиннее и длиннее. Твоя мать закрыла окна, но запах гари все равно чувствовался. Она спросила, не кажется ли мне, что надо развесить объявления.
Я сказала, что, наверное, надо.
Она заплакала, потому что зависела от меня.
Шарф еще удлинился.
Она взяла снимок, сделанный на отдыхе. Всего две недели назад. Отец на нем был с тобой. Увидев это, я сказала, чтобы она не брала снимки, где ты. Она сказала, что не собирается брать весь снимок. Только ту часть, где отец.
Я сказала: Все равно не стоит.
Она сказала: Сейчас мне только об этом не хватает заботиться.
Возьми другую фотографию.
Бросьте, мама.
Никогда раньше она не называла меня мамой.
У вас же столько фотографий.
Это не ваше дело.
Мое.
Мы не ссорились.
Не знаю, что из этого ты понял, но, скорее всего, ты понял все.
Вечером она поехала в центр расклеивать объявления. Она набила ими чемодан на колесиках. Я подумала про твоего дедушку. Подумала, где он может быть. Не знаю, хотелось ли мне, чтобы и он страдал.
Она взяла степлер. И упаковку скоб. И скотч. И вот я про них теперь думаю. Бумага, степлер, скобы, скотч. Тошнит от этого. Вещи. Сорок лет любишь кого-то, а потом только скобы и скотч.
Мы остались вдвоем. Ты и я.
Мы поиграли в разные игры в гостиной. Ты помастерил драгоценности. Шарф еще удлинился. Мы пошли на прогулку в парк. Мы не говорили про то, что было над нами. Что давило на нас, как потолок. Когда ты уснул, положив голову мне на колени, я включила телевизор.
Я уменьшила звук до тишины.
Те же кадры, снова и снова.
Самолеты врезаются в здания.
Летящие вниз тела.
Люди размахивают рубашками в окнах верхних этажей.
Самолеты врезаются в здания.
Летящие вниз тела.
Люди, покрытые серой пылью.
Летящие вниз тела.
Здания обрушиваются.
Самолеты врезаются в здания.
Самолеты врезаются в здания.
Здания обрушиваются.
Люди размахивают рубашками в окнах верхних этажей.
Летящие вниз тела.
Самолеты врезаются в здания.
Иногда я чувствовала трепет твоих век. Ты не спал? Или тебе что-то снилось?
Твоя мать возвратилась поздно. Чемодан был пуст.
Она обняла тебя и не отпускала, пока ты не сказал: Больно.
Она обзвонила всех, кого знал твой отец, и всех, кто мог знать хоть что-то о нем. Она говорила: Извините, что разбудила. Мне хотелось крикнуть ей в ухо: Не извиняйся!
Она промакивала глаза, хотя в них не было слез.
Они думали, что будут тысячи раненых. Без сознания. Без памяти. Они думали, что будут тысячи тел. Их собирались свозить на каток. [66]
Помнишь, пару месяцев назад, когда мы были с тобой на катке, я отвернулась, сказав, что не могу смотреть, как люди катаются, — кружится голова? На самом деле я увидела лица мертвецов подо льдом.
Твоя мать сказала, что я могу идти домой.
Я сказала, что не хочу.
Она сказала: Съешьте что-нибудь. Попробуйте заснуть.
Я не смогу ни поесть, ни заснуть.
Она сказала: Я должна лечь.
Я сказала, что люблю ее.
Она заплакала, потому что зависела от меня.
Я пошла через дорогу домой.
Самолеты врезаются в здания.
Летящие вниз тела.
Самолеты врезаются в здания.
Здания обрушиваются.
Самолеты врезаются в здания.
Самолеты врезаются в здания.
Самолеты врезаются в здания.
Без тебя мне не надо было быть сильной, и я стала слабой.
Я сползла на пол — туда мне и дорога. Я била кулаками в паркет. Хотела сломать себе руки, но когда стало совсем больно, остановилась. Я слишком большая эгоистка, чтобы сломать себе руки ради единственного ребенка.
Летящие вниз тела.
Скобы и скотч.
Пустоты не было. Хотелось опустеть.
Люди размахивают рубашками в окнах верхних этажей.
Хотелось опустеть, как перевернутый кувшин. Но я была переполнена, как камень.
Самолеты врезаются в здания.
Нужно было пойти в туалет. Не хотелось вставать. Хотелось валяться в собственных испражнениях — туда мне и дорога. Хотелось копошиться в собственном дерьме, как свинья. Но я встала и пошла в ванную. Вот я какая.
Летящие вниз тела. Здания обрушиваются.
Годовые кольца дерева, которое не упало на дом.
Мне так хотелось самой оказаться под обломками. Хотя бы на миг. Всего на одну секунду. Естественный порыв поменяться с ним местами. Только все гораздо сложнее.
Телевизор освещал комнату.
Самолеты врезаются в здания.
Самолеты врезаются в здания.
Я думала, что буду чувствовать себя иначе. Но даже тогда я была я.
Вспоминаю тебя на сцене, Оскар, в зале было столько чужих людей. Я хотела сказать им: Он мой. Хотела встать и крикнуть: Это чудо — мое! Мое!
Глядя на тебя, я испытывала такую гордость и такую грусть.
Увы. Его губы. Твои песни.
Стоило посмотреть на тебя, и жизнь обретала смысл. Все плохое в ней обретало смысл. Без этого ты бы не был возможен.
Увы. Твои песни.
Жизни моих родителей обретали смысл.
Моих бабушек и дедов.
Даже жизнь Анны.
Но я знала правду — и поэтому была грусть.
Все, что было до этой минуты, зависит от этой минуты.
Вся мировая история может быть перечеркнута в один миг. Твоя мать захотела похороны, хотя нечего было хоронить.
Что тут можно сказать?
Мы все поехали на лимузине. Я тебя постоянно трогала. Не могла натрогаться. Мало мне было рук. Ты перешучивался с водителем, но я видела, чего тебе это стоит. Его смех был мерилом твоей боли. Уже у могилы, когда опускали пустой гроб, ты издал какой-то звериный звук. Я никогда ничего подобного не слышала. Ты был раненым зверем. Этот звук все еще стоит у меня в ушах. У меня ушло сорок лет на то, чтобы его найти, — лейтмотив всей моей жизни. Твоя мать отвела тебя в сторону и прижала к себе. Могилу твоего отца стали забрасывать лопатами. Земля падала на пустой гроб моего сына.
В нем ничего не было.
Все мои звуки остались закупоренными во мне.
Лимузин повез нас домой.
Мы молчали.
Подъехав к дому, ты пошел проводить меня до дверей.
Швейцар сказал, что для меня есть письмо.
Я сказала, что заберу его завтра или послезавтра.
Швейцар сказал, что его только что доставили.
Я сказала: Завтра.
Швейцар сказал: Мне кажется, это срочно.
Я попросила тебя прочесть. Я сказала: У меня глаза паршивят.
Ты открыл его.
Прости, — сказал ты.
Почему ты просишь прощения?
Это не я, это в письме.