Лекции.Орг


Поиск:




Категории:

Астрономия
Биология
География
Другие языки
Интернет
Информатика
История
Культура
Литература
Логика
Математика
Медицина
Механика
Охрана труда
Педагогика
Политика
Право
Психология
Религия
Риторика
Социология
Спорт
Строительство
Технология
Транспорт
Физика
Философия
Финансы
Химия
Экология
Экономика
Электроника

 

 

 

 


Не увлечение, а смысл жизни 5 страница




Однажды бомба угодила в соседний дом. Я увидел, как взрывной волной выбило окна в нашей квартире. Бросился туда и, вбежав, застал такую картину: в столовой за обеденным столом сидят бледные, испуганные сестры и мать, а перед ними лежит рухнувшая огромная старинная люстра. Лишь после этого мне удалось уговорить маму, которая не хотела без нас уезжать из Москвы, перебраться вместе с сестрами и детьми хотя бы к себе на родину - деревню Погост.

Закончилась страшная зима 1941/42 года. И хотя никто тогда, конечно, не мог знать, сколько продлится война, мне казалось, что худшие времена позади. Я не предполагал, что для меня такие времена только наступают. Их еще предстояло пережить...

Много раз пытался вспомнить что-либо примечательное в тот день, то, что выделило бы его в памяти, но нет, все было как обычно.

Утром по дороге из дома в «Спартак» прикорнул в автомобиле - эта выработанная по необходимости привычка помогала хоть как-то компенсировать систематическое недосыпание. Может быть, поэтому до меня не сразу дошел смысл того, что сказал Петр, шофер:

- Николай Петрович, что-то нас подозрительно сопровождает одна и та же машина.

Я непонимающе посмотрел на Петра, потом обернулся и через заднее стекло различил в едущем за нами автомобиле двух мрачных субъектов в одинаковых фетровых шляпах.

Резко изменив маршрут, мы долго плутали по городу, но когда, наконец, подъехали к конторе «Спартака», то через полминуты увидели, как туда же медленно подкатили наши «знакомые» и остановились чуть поодаль, на противоположной стороне Спартаковского переулка.

В молодости я был горяч. Подобная назойливость показалась мне оскорбительной. Быстро подойдя к сопровождавшей нас машине, я рванул переднюю дверцу и почти прокричал на ухо тому, кто сидел за рулем:

- Скажите своему начальнику, что, если ему надо что-нибудь узнать, он может пригласить меня к себе, а не заставлять вас гоняться за мной по всему городу.

Они явно не ожидали такого, а поскольку, видимо, никаких инструкций на этот счет не имели, то растерялись и, не промолвив ни слова, укатили.

Ни назавтра, ни через день я слежки не обнаружил.

Эмоции улеглись, нужно было собраться с мыслями. Не скажу, что я запаниковал, но и отмахиваться, делать вид, что ничего тревожного не произошло, было бы наивно и глупо. Не те стояли времена. Уже не первый год повсюду внезапно исчезали люди.

Поразмыслив, позвонил второму секретарю Московского горкома партии Павлюкову:

- Владимир Константинович, за мной следят.

- Что это вы вдруг выдумали? Наверное, просто устали, вот и мерещится всякая чушь.

- Боюсь, это не чушь. Вы же знаете, с пустяками я к вам обращаться не могу.

- Хорошо, не беспокойтесь, я разберусь.

На душе полегчало. По своей наивности я не понимал, что ни Павлюков, ни кто-либо другой в предписанном ходе вещей ничего уже изменить не могли.

Примерно через год на допросе начальник следственного отдела НКВД Есаулов как бы невзначай обронил: «Знаете, Старостин, почему ваше дело ведет Центр, а не Москва? Там бы ему хода не дали. Больно уж у вас заступников много».

Стало ясно, что Павлюков сдержал слово и, действительно, попытался разобраться в происходившем. Очевидно, его заступничество только подлило масла в огонь.

20 марта 1942 года мне удалось вернуться с работы раньше обычного. Назавтра предстоял трудный день. Он таким и оказался. Причем начался гораздо раньше и совсем не так, как я рассчитывал.

...Проснулся от яркого света, ударившего в глаза. Два направленных в лицо луча от фонарей, две вытянутые руки с пистолетами и низкий грубый голос:

- Где оружие?

Все выглядело довольно комично. Мне казалось, я еще не проснулся и вижу дурной сон. Крик «встать!» мгновенно вернул меня к реальности.

- Зачем же так шуметь? Вы разбудите детей. Револьвер в ящике письменного стола. Там же и разрешение на его хранение.

- Одевайтесь! Вот ордер на ваш арест.

Забрав револьвер, «гости» явно почувствовали себя спокойнее. Их предупредили, что они идут брать опасного террориста Старостина, и бравые «чекисты» всерьез опасались вооруженного сопротивления.

Обычно я очень чутко сплю и поэтому не мог взять в толк, как посторонние люди ночью бесшумно проникли в квартиру. Дверь закрывалась на цепочку, ее можно было открыть только изнутри, а звонок я бы непременно услышал. Что за чертовщина?

Все разъяснилось несколько минут спустя. Когда меня уводили, жившая у нас домработница, очень скромная провинциальная женщина, бывшая монашка, всегда такая приветливая со мной, даже не вышла попрощаться. Это она абсолютно точно знала час, когда сбросить цепочку и открыть дверь.

Монашка-осведомитель? Удивительно! Впрочем, в моей жизни наступало время, когда надо было отвыкать чему-либо удивляться.

Не разрешив взять с собой никаких вещей, меня вывели на родную Спиридоньевку. Последнее, что я успел увидеть, пока заталкивали в машину, - два испуганно светящихся окна на фоне, как тогда показалось, совершенно мертвого дома.

Ровно через десять минут я очутился на Лубянке.

Стараюсь вспомнить свое состояние в те минуты. Удивление, недоумение, шок? Пожалуй, нет. Страх? Как ни странно, его не было. Точнее всего - тревожное любопытство. Я понимал: случилось что-то, что круто изменило мою жизнь. Быть может, на многие годы.

Кому не довелось жить тогда, вряд ли меня поймет, а те, кто помнит вторую половину тридцатых, думаю, согласится, что всех уравнивало общее предчувствие несчастья - ожидание ареста. Неожиданным мог быть час и день, вернее, ночь, но не сам факт.

Горькая участь не минула и спортсменов. Действительность опрокинула наши наивные рассуждения о том, что Берия - в прошлом футболист - «своих» не тронет.

История со слежкой в зловещей череде лет была для меня не первым звонком. Я уже рассказывал об инциденте после возвращения с рабочей Олимпиады в 1937 году, об арестах среди спортсменов, о том, как меня не выпустили в Болгарию... Эти штрихи лишь дополняли и без того очевидную ситуацию. Не было никаких оснований надеяться, что к «Спартаку» будет проявлено великодушие.

Может, прозвучит нескромно, но братья Старостины олицетворяли собой успехи и необычайную популярность «Спартака», которые столь болезненно воспринимались почетным председателем «Динамо». Берия не любил, когда ему кто-нибудь своим существованием на свободе напоминал о неудачах.

Конечно, к 1942 году мои опасения заметно ослабели, но, как оказалось, я в очередной раз выдавал желаемое за действительное. Судьбе было угодно, чтобы меня неотступно преследовала зловещая тень Берия. Странным было другое: почему меня не арестовали гораздо раньше? Я и не предполагал, что мое затянувшееся пребывание на свободе очень скоро получит неожиданное объяснение.

Оно стоит того, чтобы нарушить хронологию надвигавшихся событий.

На одном из допросов следователь, видимо, решив сразу сбить меня с толку, спросил:

- Вы знаете Молотова?

- Его знает вся страна.

- Не валяйте дурака, вы лично с ним знакомы?

- Лично с ним не знаком, хотя мы виделись на приемах в Кремле, куда приглашались ведущие спортсмены.

- Кто в таком случае мог ходатайствовать за вас перед ним?

- Не понимаю, о чем идет речь.

- Почему он не подписал ордер на ваш арест в 1939 году?

- Думаю, на этот вопрос может ответить только сам Вячеслав Михайлович.

- Молчать!

Потом в своем «деле» я читал показания Косарева, которые он якобы дал во время следствия. Стало ясно, на краю какой пропасти я находился.

Признавая себя виновным, он «сознался» в том, что считал возможным, если понадобится, приступить к террору против руководителей партии и правительства, для чего организовал среди спортсменов боевую группу во главе с Николаем Старостиным. Расчет был безошибочным - к тому времени Косарев был расстрелян, а показания человека, которого нет в живых, - тяжелейшая улика, ее очень сложно опровергнуть. Затевалось «спартаковское» дело с заранее предрешенной концовкой. Оставалось соблюсти формальность.

Однако случилось непредвиденное: Молотов не подписал ордер на арест.

Воистину не знаешь, где найдешь, где потеряешь.

Моя дочь Женя училась в 175-й школе. Там же в классе на год старше училась Светлана Сталина, а на год младше - Светлана Молотова. Первая держалась обособленно, вторая же была общительной, и они с Женей какое-то время дружили, о чем знала жена Молотова Жемчужная, каждый день приезжавшая за дочерью в школу после уроков.

Может быть, учитывая это, и дрогнула рука Молотова, когда на зеленое сукно его стола лег ордер на арест с выведенной в нем фамилией Старостин. Так «связи» моей дочери подарили мне три лишних года свободы.

Редчайший случай: Берия не удалось осуществить задуманное. У меня есть основания полагать, что если бы он смог «взять» нас в 1939 году (я уже говорил, что тогда мы ждали ареста каждый день), с братьями Старостиными все было бы решено одним ударом.

В 1942-м было не до футбола, и, честно говоря, я начал думать, что опасность миновала. Забыв, что у логики беззакония есть своя железная логика. То, что не сделал Председатель Совнаркома Молотов, тремя годами позже сделал секретарь ЦК Маленков.

...После тщательнейшего обыска меня запихнули в узкий темный бокс. Часа через два дверь открылась и молодой охранник с напускной свирепостью сказал:

- Старостин Андрей, выходи!

Я удивленно на него посмотрел и ответил:

- Старостин, но не Андрей.

Парень растерялся. Наверное, с его стороны это был явный прокол - до определенной поры мне не полагалось знать о судьбе братьев.

Я понял, что Андрей где-то рядом.

Его и Петра арестовали в ту же ночь, что и меня. Чуть позже взяли мужей наших сестер - Петра Попова и Павла Тикстона, близких друзей нашей семьи - спартаковцев Евгения Архангельского и Станислава Леуту. А вскоре один из конвоиров, нарушая все инструкции, шепнул мне: «Александра привезли». Брат в чине майора служил в действующей армии, и, видимо, на его доставку и прочие формальности ушло какое-то время. С этого момента все участники мифического «дела Старостиных» оказались в сборе.

Меня вели бесконечными мрачными коридорами внутренней тюрьмы Лубянки. К утру я очутился в одиночке, которая теперь должна была осуществлять гарантированное мне Конституцией право на жилище.

Осмотревшись, с трудом различил на стене камеры нацарапанную неровным почерком фразу. Впоследствии я встречал ее во многих тюрьмах и пересылках. Ее стирали, закрашивали, уничтожали, но она вновь и вновь возникала. Фраза-крик, фраза-пароль, фраза-надежда, состоявшая из четырех слов: «Федот, не верь следователю».

Это была одна из неписаных заповедей того мира, в котором мне предстояло просуществовать ближайшие двенадцать лет. Но годы «стажировки» были впереди. До сорока лет я знал другие заповеди и законы - спортивные, во всем их многообразии, красоте и противоречии. А в «университете сталинского права» выглядел наивным новичком, студентом-несмышленышем.

Тянулись дни, а меня никуда не вызывали. Иногда казалось, что обо мне просто забыли. Или, успокаивал я себя, наоборот, вспомнили и вот сейчас там, наверху, разбираются, и скоро мое заточение кончится.

На самом деле все обстояло гораздо проще: шла обычная многократно испытанная в этих стенах психологическая обработка - меня пытались сломать неизвестностью.

Человеку свойственно стремление к определенности. Гнетущее камерное одиночество необычайно изматывает, через неделю - другую начинают сдавать нервы. Я стал с нетерпением ждать, когда же, наконец, вызовут, когда что-то прояснится, когда узнаю главное - за что?

Должен сказать, что доставка «адресата» на допрос обставлялась на редкость мрачным церемониалом.

Вас сопровождают два человекоподобных субъекта. Конвой идет и мерно постукивает ключами о пряжку ремня, предупреждая таким образом о своем приближении. Если вдруг в ответ раздается аналогичный звук - немедленно ставят лицом к стене, чтобы не дать увидеть, кто и в каком виде возвращается с допроса. (Почти за два года пребывания на Лубянке я лишь считанное число раз наталкивался на «коллег»-арестантов, но разглядеть никого не удавалось.)

Поначалу все это производило на меня гнетущее впечатление. Но постепенно я научился использовать мрачный ритуал с пользой для себя. Его однообразность помогала собраться с мыслями перед допросом, взять себя в руки, как говорят в футболе, настроиться на игру.

Еще больше меня поразило то, как четко здесь был поставлен «учет». Когда приводили на допрос, конвоир отдавал следователю пропуск-сопроводительную на заключенного. Тот расписывался и ставил время. Когда нужно было отправить допрашиваемого обратно в камеру, он поднимал трубку телефона и называл номер своего кабинета: «Это 595-й, зайдите». Появлялся конвоир, второй ждал в коридоре. В той же бумажке ставилось время, когда заканчивался допрос. Внизу надзиратель регистрировал час возвращения в камеру и расписывался в получении ее обитателя.

Я до сих пор не могу понять, зачем велась вся эта командировочная бухгалтерия «прибыл - убыл». Скорее всего, в том заключался парадокс тотального произвола: само ведомство поминутно фиксировало творящееся в нем беззаконие.

Однако пора вернуться к моменту, когда я первый раз переступил порог кабинета следователя.

Передо мной сидел рыжеватый, высокого роста человек лет тридцати пяти, в военной форме, в накинутой на плечи шинели. Его бледное с длинным носом и бесцветными глазами лицо не вызвало у меня никакой симпатии.

- Старостин Николай Петрович?

- Да.

- Вы знаете, почему здесь находитесь?

- Не знаю.

- Но вы думали об этом?

- Думал.

- И что же вы надумали?

- Не могу уяснить себе причину ареста. Считаю, это какое-то недоразумение.

- Разве вы не знаете, что сюда по недоразумению никто не попадает?

- Но ведь бывают же исключения?

- Вы путаете: для врагов народа бывает не исключение, а исключительная мера.

На столь «оптимистичной» ноте закончилось первое короткое знакомство с капитаном Рассыпнинским, которому было поручено вести наше дело. Объявили воздушную тревогу. По инструкции все работники обязаны были спускаться в бомбоубежище. Инструкция - не закон, а потому здесь она соблюдалась неукоснительно. Мой первый допрос оказался и самым коротким.

Убирая в сейф какие-то бумаги, Рассыпнинский, торопясь, бросил:

- Советую вам к следующему разу вспомнить то, что нас интересует.

Я ответил, что вряд ли у меня что-то получится.

- Ничего, ничего, получится, если жить захотите, - закончил он с ухмылкой и вызвал конвой.

Несколько следующих допросов проходили в том же духе. Рассыпнинский сидел, листал толстую папку бумаг, создавалось впечатление, будто он читал какие-то материалы обо мне. Затем следовал вопрос:

- Ну, вы надумали?

- А что я должен надумать?

- Если вы человек по-настоящему советский, то вы должны осознать, в чем ваша вина, и все сами рассказать. Это ваш долг.

Объяснять ему, что у нас разное представление о долге, у меня не было никакого желания.

Подобная игра в кошки-мышки продолжалась месяца два. Она не была такой бессмысленной, как могло показаться на первый взгляд. Как я потом понял, следствие «работало» и с остальными участниками нашего дела и ждало, кто первый не выдержит и даст показания, которые можно будет использовать против остальных.

Я готовил себя к худшему.

Наши взаимные антипатии с Рассыпнинским переросли в плохо скрываемую враждебность. Теперь мы уже ежедневно часами сидели молча друг против друга.

Наконец, в одну из ночей привычный ритуал был нарушен: меня повели на допрос по другому маршруту. Вошли в большой светлый кабинет; окна плотно зашторены тяжелыми гардинами, зеленая лампа на огромном столе. За столом сидел вполне, как мне показалось, добродушного вида человек. Представился:

- Начальник следственного отдела полковник Есаулов.

- Заключенный Ста...

Останавливающий жест рукой: мол, знаю, знаю, не надо тюремных формальностей. Никаких грозных взглядов, свирепости, криков. Спокойная, размеренная речь:

- Вы же понимаете - идет война, с политическими особого времени возиться нет. Судьбу таких, как вы, на любой стадии следствия может решить коллегия. - И совсем уж мимоходом, словно между прочим: - Я смотрел ваше дело, у вас прекрасная семья, ее судьба тоже зависит от вашего раскаяния. Будет печально, если она вас не дождется... Идите и подумайте о ней.

Я понял, что период «светских» бесед подошел к концу. В средние века великий инквизитор Игнатий Лойола прославился тем, что изобрел пытку, которая не оставляла следов, но доводила людей до сумасшествия, - им не давали спать.

Не думаю, что в ведомстве Берия кто-нибудь читал или знал о существовании зловещего испанца, но уверен, что Лойола не дерзнул бы мечтать о столь широком внедрении своего изобретения и таком количестве способных учеников и последователей.

Я уже говорил, что во внутренней тюрьме умели обставлять любое беззаконие на редкость законными предписаниями. Заключенным объявлялось, что спать в камерах с 7 утра до 10 вечера строго запрещается. За нарушение режима дня - карцер.

Вполне лояльный, между прочим, распорядок.

Но около девяти лязгает замок, и вас забирают на допрос. Ночь вы проводите у следователя. Под утро, без четверти семь отправляют в камеру. А иногда и того хуже: возвращают назад чуть раньше обычного, дают раздеться и лечь. Но как только, закрыв глаза, вы проваливаетесь в тяжелое забытье, распахивается дверь и надзиратель с криком: «Не спать! В карцер захотел?» - пинком сбрасывает вас с кровати на пол и пристегивает ее к стене.

Едва вы присели на привернутый к полу табурет и хоть на секунду закрыли глаза - стук в дверь: «Спать днем запрещено. Будешь спать, когда наступит отбой». Близится долгожданный час отбоя. И все повторяется в деталях. Кроме того, в камере постоянно горит свет, окно забито деревянным щитом, вы уже не ориентируетесь во времени. Ночь ото дня можно отличить лишь по допросам.

Через пять-шесть суток полностью теряешь ощущение действительности. Плохо соображая, что происходит вокруг, в горячечном, полубредовом состоянии многие стойкие, мужественные люди за обещанную возможность выспаться наговаривали на себя чудовищные вещи, подписывали самые невероятные показания.

Иногда на этом средневековом конвейере случались сбои: слишком большой порцией бессонницы людей доводили до безумия еще до того, как они начинали говорить.

Но такое бывало у неопытных или слишком рьяных работников, рвущихся к очередной звездочке. Судя по всему, Рассыпнинский был тертый в подобных делах следователь. Хоть и не блистал умом, но твердо знал, чего хотел. К тому же к его услугам был тюремный доктор, который следил за тем, чтобы не допустить преждевременного умопомешательства.

Бежали недели. Сеансы бессонницы длительностью до десяти суток, полуголодное существование и развившийся от полного истощения фурункулез стали подрывать мое, как мне казалось, железное здоровье. Что-то сделалось с вестибулярным аппаратом: походка перестала быть твердой, кружилась голова.

На очередной визит к Есаулову я шел гораздо дольше обычного. Он был не менее добродушен, чем вначале. Нарушив правила местного этикета, я заговорил первым:

- Извините, сегодня вряд ли смогу быть вам полезен. Я с трудом соображаю. Мне очень долго не давали спать.

Он укоризненно посмотрел на сидящего в углу Рассыпнинского и сказал:

- Я сейчас, прямо при вас позвоню начальнику тюрьмы, вот только подпишите добровольное признание, я позвоню, и вам разрешат спать даже днем.

- Вы когда-нибудь были на футболе?

- Конечно.

- Тогда вы неважный болельщик. Вы могли заметить, что упорство в игре - фамильная черта Старостиных.

Я и не предполагал в нем такую проворность. Он резко выпрыгнул из-за стола, и я через секунду увидел перед собой воспаленные красные глаза и перекошенный, брызгающий слюной рот:

- Это политическая тюрьма, а не футбольное поле. Здесь с вами никто не играет. Собранные материалы дела относятся к разряду очень тяжелых. Но я в последний раз хотел проверить вашу порядочность и вашу совесть. Я хотел знать, можно ли вам верить.

Столь же внезапно, как взорвался, он успокоился, уселся за стол, расстегнул верхнюю пуговицу полковничьего кителя и продолжил:

- Ну, коль вы так упорно (это слово было произнесено с ухмылкой) отказываетесь от показаний, которые бы облегчили вашу вину, мы сами начнем предъявлять вам обвинения. - И, спокойно придвинув к себе папку в кожаном переплете, принялся подписывать какие-то бумаги. Потом поднял голову и, как бы удивившись, что я все еще в кабинете, приказал Рассыпнинскому: - Увести.

Но тут же добавил:

- Кстати, о фамильном упорстве. Я надеялся, что именно вы, как старший, первым проявите благоразумие и покажете пример братьям.

На следующем допросе Рассыпнинский выложил главный козырь:

- Вы обвиняетесь в преступной деятельности под руководством врага народа Косарева. Вы хорошо знали Косарева?

- Насколько позволяли несколько лет совместной работы в спорте.

- Ваши отношения были дружескими?

- Он постоянно оказывал «Спартаку» поддержку в решении организационных и хозяйственных вопросов.

- Какие вы получали от него задания?

- Какие задания? Обыграть басков, выиграть первенство Союза, побеждать в международных встречах.

- Не прикидывайтесь простачком, речь идет о политических заданиях. Доказано, что Косарев примыкал к оппозиционной группировке. Нам известно, что вы вместе с братьями должны были во время парада осуществить террористический акт против членов Политбюро и лично товарища Сталина. Как вы собирались это сделать?

- Что за нелепость? Какого парада?

- Парада на Красной площади в 1937 году. Забыли? Вот фотография, которую мы нашли в вашем доме при обыске. На ней отлично видно, что машина, оформленная футбольной бутсой, шла буквально в десяти метрах от Мавзолея. Из нее очень удобно было осуществить ваши зловещие замыслы. Это тягчайшая улика. Что скажете?

Я молчал. Потому что вдруг очень ясно осознал: несмотря на всю смехотворность и абсурдность обвинения, оно, учитывая ситуацию и общий настрой следствия, становилось смертельно серьезным. Как-то неприятно засосало под ложечкой. Я должен был что-то вспомнить. Какой-нибудь факт, который бы на корню исключал не только нашу вину - с этим бы никто не стал считаться, - а саму возможность совершить то, в чем нас обвиняют.

И я вспомнил. Но для этого мне потребовалось за несколько минут вновь прожить тот мирный праздничный день лета 1937-го.

Я смотрел на фотографию, и она словно ожила у меня перед глазами.

Ну конечно же, вот то, что мне нужно. Мы же еще тогда шутили, что в «Спартаке» появились два новобранца...

- Ну что, будете сознаваться? - Рассыпнинский торжествовал.

Я опять посмотрел на снимок.

- Во-первых, меня нет на фотографии, потому что я иду впереди, метрах в тридцати от машины. Во-вторых, все три брата здесь как на ладони, причем в спортивной форме, в трусах и в майках. Согласитесь, в такой одежде не очень удобно прятать оружие.

Как я и ожидал, все сказанное не произвело никакого впечатления.

- А в-третьих, - чуть выждав, сказал я, - в бутсе сидели два ваших сотрудника. Я думаю, можно легко установить их фамилии.

Судя по всему, ответ попал в цель. Рассыпнинский был в замешательстве. Очевидно, он не очень утруждал себя, прорабатывая версию, тактику и план допроса. Все, что я сказал, он мог запросто узнать у любого участника парада. Настаивать дальше на возможности совершения террористического акта в присутствии сотрудников НКВД значило бы ставить под сомнение бдительность и профессионализм его родного ведомства.

- Хорошо, отложим на сегодня политику. Займемся более земными делами. Расскажите мне, куда вы дели вагон мануфактуры?

Теперь уже я был совершенно сбит с толку.

- Какой вагон мануфактуры?

- У нас есть сведения, что в первые месяцы войны из Иванова в адрес «Спартака» отгрузили вагон с мануфактурой. Он исчез.

- В первый раз слышу. Надо спросить у тех, кто занимался этим вагоном.

- Не прикидывайтесь. Без вас такая пропажа не могла состояться. Вы знаете, что такое мародерство?

- О мародерстве знаю, а о вагоне нет.

Суета вокруг вагона продолжалась недели две. Потом эта тема постепенно ушла из обвинительных формулировок. Я понял, что вагон обнаружили.

Впоследствии я узнал, что в неразберихе начала войны его отправили на какую-то другую станцию и потом доставляли в Москву кружным путем.

Нелепая возня с мануфактурой имела вполне определенную цель. По Москве распускали слухи, что Старостины расхищали народное добро, а значит, арестованы за дело и нечего о них сожалеть.

И вдруг меня оставили в покое: перестали вызывать на допросы, дали отоспаться. Я не мог понять, что происходит. Через какое-то время охватило беспокойство. Мне стало казаться, что, ничего толком не добившись от меня, они взялись за братьев.

Я был столь же прав, сколь и наивен. За них действительно взялись, но намного раньше. Андрея и Александра пытали бессонницей, а младшего и, пожалуй, самого дерзкого из нас - Петра - ко всему прочему с первых же допросов начали регулярно избивать.

Чему я был обязан двумя неделями передышки? Это выяснилось довольно скоро. Не получив желаемых результатов по «терроризму» и «мародерству», мои мучители вынуждены были срочно искать дополнительные улики. Поступали они просто: вызывали штатных сотрудников городского совета общества «Спартак» и из бесед с ними набирали, после соответствующей обработки, необходимый материал. Так возникло новое обвинение - в пропаганде буржуазного спорта.

Суть этой нелепицы заключалась в следующем. Как-то на одном из совещаний в моем кабинете спорили о том, почему на соревнования по легкой атлетике не удается привлечь публику. Я придерживался мнения, что причина в неумелой организации: слишком велики интервалы между видами программы, сплошь и рядом не соблюдается регламент. И как пример привел международные соревнования по легкой атлетике в Финляндии, на которых мне довелось побывать. Стадион битком. На 16.00 назначен финал бега на 400 метров. Один из фаворитов - известный советский бегун спартаковец Борис Громов. Время стартовать, а Борис, задержавшись в раздевалке, появляется на дорожке, когда остальные финалисты уже на старте. Он издали машет судье рукой - мол, вот он я, подождите. Судья все видит, но на часах ровно 16.00 - грохочет стартовый выстрел, и бегуны проносятся мимо опешившего Громова.

Закончил я свой рассказ тем, что если бы мы так же динамично и четко научились проводить соревнования, то и проблема зрителей была бы решена.

Рассыпнинский поведал мне эту историю на допросе почти слово в слово. Оказалось, это были показания Зденека Зикмунда - нашего теннисиста и хоккеиста, неоднократного чемпиона СССР.

Зденека я хорошо знал. Одно время он даже жил у меня дома, после того как его отца - ректора Института физкультуры - репрессировали в конце 30-х годов и он погиб в заключении.

Уверен: честный Зденек вспомнил ту историю из лучших побуждений, желая показать следователю, что я заботился о развитии советского спорта.

У Рассыпнинского была своя точка зрения. В протоколе допроса появилась запись: публично хвалил буржуазный спорт и тем самым пытался протащить к нам нравы капиталистического мира. Здесь же мне припомнили и те 80 рублей, которые «Спартак» в качестве стипендии выплачивал своим спортсменам общесоюзного значения. То, что это делалось по разрешению правительства, осталось без внимания.

Я уже говорил, что плохо разбирался в хитростях сталинской юриспруденции, но одно чрезвычайно радостное открытие для себя сделал: даже мне, дилетанту, было заметно, как мучилось с нами, со всеми братьями, следствие. Начав с обвинения в терроризме, оно скатилось до обвинений в хищении вагона мануфактуры и в конце концов вынуждено было опуститься до явной нелепицы о пропаганде нравов буржуазного спорта. За время, проведенное в одиночке внутренней тюрьмы Лубянки, я так и не смог привыкнуть к мысли, что любая нелепица в этом ведомстве тянула минимум на десять лет.

 

 

ФУТБОЛ НА ЭТАПАХ

 

Внезапно мое одиночество кончилось: у меня появился сосед. Представился:

- Бывший прокурор Новосибирской области Ягодкин...

- Бывший председатель «Спартака» Старостин...

Ягодкин был арестован на год позже меня и слышал, как немецкое военное радио объявило об аресте братьев Старостиных за то, что они не эвакуировались из Москвы, потому что ждали прихода немцев. Неужели в этот бред кто-то верил?

В наших долгих разговорах прокурор любил меня просвещать:

- Поймите, мы не в суде и не в прокуратуре, а в органах НКВД. У них особые права. Если доказательств против арестованного будет собрано мало, они дело могут в суд не передавать. Его рассмотрит коллегия, или так называемая «тройка», постановления которой никаким амнистиям не подлежат. Значит, выгоднее попасть в суд, где вы услышите обвинение, а до этого прочитаете дело. Из НКВД оправданными не уходят. Идет война. Не дай бог, гитлеровцы начнут снова реально угрожать Москве. Вы думаете, с политическими будут возиться, подавать вагоны, куда-то увозить или оставлять врагу? Нет, мы балласт, от которого сразу же постараются освободиться. Вы должны это понимать.





Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2016-07-29; Мы поможем в написании ваших работ!; просмотров: 349 | Нарушение авторских прав


Поиск на сайте:

Лучшие изречения:

Люди избавились бы от половины своих неприятностей, если бы договорились о значении слов. © Рене Декарт
==> читать все изречения...

2481 - | 2277 -


© 2015-2024 lektsii.org - Контакты - Последнее добавление

Ген: 0.011 с.