Передо мной лежали четыре толстые синие тетради – старые, то есть дореволюционные, потому что на обложках везде стояла фирма «Фридрих Кан». На первой странице первой тетради было написано великолепными буквами с тенями: «Чему свидетель в жизни был» и дата – 1916. Мемуары! Но дальше шли просто вырезки из старых газет, в том числе из таких, о которых я прежде никогда не слышала: «Биржевые ведомости», «Земщина», «Газета Копейка». Вырезки были наклеены вдоль, во всю длину столбцами, но кое–где и поперек, например: «Экспедиция Татаринова. Покупайте открытые письма!
1) Молебен перед отправлением.
2) Судно «Св. Мария» на рейде».
Я быстро перелистала тетрадь до конца, потом вторую, третью. Никаких «бумаг», как в разговоре с Иваном Павловичем я поняла это слово, тут не было, а были только статьи и заметки об экспедиции из Петербурга во Владивосток вдоль берегов Сибири.
Что же это были за статьи? Я начала читать их и не могла оторваться. Вся жизнь прежних лет открылась передо мной, и я читала с горьким чувством непоправимости и обиды. Непоправимости – потому что шхуна «Св. Мария» погибла прежде, чем вышла из порта, вот в чем я убедилась после чтения этих статей. И обиды – потому что я узнала теперь, как дерзко был обманут отец и как повредили ему доверчивость и прямота души.
Вот как описывал какой–то «очевидец» отплытие «Св. Марии»:
«…Бедно украшены флагами мачты уходящей в далекий путь шхуны. Приближается час отъезда. Последняя молитва „о плавающих и путешествующих“, последние напутственные речи… И вот медленно отчаливает „Св. Мария“, все дальше берег, уже дома и люди слились в одну пеструю полоску. Торжественный момент! С землей, с родиной порвалась последняя связь. Но грустно было нам и стыдно за эти бедные проводы, за равнодушные лица, на которых было написано лишь любопытство… Наступил вечер. „Св. Мария“ остановилась у устья Двины. Провожающие выпили по бокалу шампанского за успех экспедиции. Еще одно крепкое рукопожатие, еще одно объятие – и нужно переходить на „Лебедин“, чтобы возвращаться в город. И вот женщины стоят на борту маленького парохода и машут, машут… вытирают слезы и снова машут. Еще доносится нервный лай собак с удаляющейся шхуны. Все мельче она, и вот, наконец, превратилась в маленькую точку на темнеющем вечернем горизонте… Что ждет вас впереди, смелые люди?»
И вот ушла в далекое плавание шхуна, архангельский маяк послал ей вслед прощальный сигнал: «Счастливого плавания и достижений», и что же началось на берегу, боже мой! Какие грязные ссоры между торговцами, снаряжавшими шхуну, какие суды и аукционы – часть снаряжения и продовольствия пришлось оставить на берегу, и все это было продано с аукциона. И обвинения – в чем только не обвиняли моего отца! Не проходит и недели после отплытия шхуны, как его обвиняют в том, что он не застраховал ни себя, ни людей; в том, что он отплыл на три недели позже, чем этого требуют условия полярного плавания; в том, что он не дождался радиотелеграфиста. Его обвиняют в легкомыслии, в неумелом подборе команды, среди которой «нет ни одного лица, умеющего справляться с парусами». Над ним смеются, утверждают, что «в этой глупой авантюре, как в капле воды, отразилась наша современная напыщенная, бестолковая жизнь».
Через несколько дней после ухода «Св. Марии» в Карском море разразился жестокий шторм, и тотчас же распространились слухи о гибели экспедиции у берегов Новой Земли. «Кто виноват?», «Судьба „Св. Марии“, „Где искать Татаринова?“ – первое страшное впечатление детства вспомнилось мне при чтении этих статей: мама вдруг быстро входит в мою маленькую комнатку в Энске с газетой в руках, в своем чудном черном шуршащем платье, и не видит меня, хотя я говорю ей что–то и соскакиваю с кроватки и бегу к ней босиком, в одной рубашке. Пол холодный, но она не велит мне идти назад в кроватку и не поднимает с полу, а все стоит у окна с газетой в руках. Я тоже стараюсь дотянуться до окна, но вижу только наш садик, весь в мокрых осенних листьях клена, и мокрые дорожки и лужи, по которым еще шлепают последние крупные капли дождя. „Мама, зачем ты смотришь?“ Она молчит, я снова спрашиваю, и мне хочется к ней на руки, потому что становится страшно, что она все молчит. „Мама!“ Я начинаю реветь, и тогда она оборачивается и наклоняется, чтобы поднять меня, но что–то делается с нею, и она садится на пол, потом ложится и тихонько лежит, вытянувшись на полу, в своем чудном черном шуршащем платье. И вдруг безумный, бессознательный страх охватывает меня, я кричу и слышу только, как я ужасно кричу, и бьюсь обо что–то руками и ногами, и слышу испуганный мамин голос, и снова кричу и не могу остановиться. Потом я сплю и слышу сквозь сон, как бабушка разговаривает с мамой, как мама говорит:
– Она меня испугалась.
Но я молчу и притворяюсь, что сплю, потому что это все–таки мама и, потому что она говорит и плачет, как мама…
Только теперь, читая эти статьи, я поняла, что это было.
Но слухи оказались ложными, и через телеграфную экспедицию на Югорском Шаре капитан Татаринов прислал «сердечный привет и наилучшие благопожелания всем жертвователям и лицам, сочувствующим делу экспедиции».
Это письмо было напечатано в виде факсимиле, и над ним папин незнакомый портрет – в морской форме, в кителе с белыми погонами: изящный офицер со старомодно поднятыми кверху усами.
Недаром послал он «благопожелания всем жертвователям»: он надеялся, что сбор пожертвований даст возможность «Комитету по исследованию русских полярных стран» поддержать семьи экипажа. Об этом он писал в своем донесении, посланном через Югорскую экспедицию и напечатанном 16 июня в газете «Новое время»:
«Я убежден, что Комитет не оставит на произвол судьбы семейства тех, кто посвятил свою жизнь общему национальному делу».
Напрасная надежда! В той же газете, от 27 июня, я прочла отчет о заседании Комитета: «По словам секретаря Комитета Н.А.Татаринова, новая подписка дала совершенно ничтожные результаты. Равным образом не дали ожидаемых прибылей и многие другие способы, как устройство увеселительных развлечений и т.п. Таким образом, Комитет лишен возможности оказать семьям экипажа предполагаемую помощь в 1000 рублей, собираемую путем доброхотных даяний».
Странно и дико было мне читать об этих «доброхотных даяниях»… Может быть, и мы с мамой жили, как нищие, на эту милостыню, собираемую путем «доброхотных даяний»?
Но все это только мелькнуло у меня в голове, и я не стала особенно раздумывать над обидами, которым было почти столько же лет, сколько и мне. Другое остановило и поразило меня в старых газетах: в один голос они утверждали, что шхуну «Св. Мария» ждет неизбежная гибель. Иные рассчитывали с карандашом в руках, что она едва дойдет до Новой Земли. Другие предполагали, что она будет затерта первыми же льдами и погибнет несколько позже, пройдя вдоль Земли Франца–Иосифа в качестве «пленника полярного моря».
В том, что она не пройдет Северным морским путем в одну ли, в две ли, в три ли навигации, безразлично, – не сомневался никто.
Только какой–то поэт напечатал в архангельской газете стихи: «И.Л.Татаринову», по которым можно было судить, что он держался иного мнения:
Он здоров! Хранит его судьбина!
Его энергия и риск
Полярный разомкнули диск,
И отступает спаянная льдина…
Я много знала и прежде. В письме, которое Саня нашел в Энске, отец писал, что «из шестидесяти собак большую часть еще на Новой Земле пришлось застрелить. В записке, которую Саня составил со слов Вышимирского говорилось о гнилой одежде, о бракованном шоколаде. В газете „Архангельск“ я прочитала письмо купца Е.В.Демидова, который указывал, что „засолка мяса и приготовление готового платья не являются его специальностью“ и что „в данном случае он был только комиссионером. При всем этом, имея свое большое торговое дело, он не мог, конечно, смотреть за каждым куском мяса и рыбы, положенным в бочку. Все время получались такие телеграммы от капитана Татаринова: „Остановите заготовку – денег нет“. Или: „Продайте заготовленное – денег нет“. И так далее. Зачем же было снаряжать экспедицию, когда не было денег?.. Если что и оказалось худое при таком спешном деле, так виновных в этом искать надо бы не среди местных коммерсантов, а где–либо выше…“
Но я не знала – и Саня не знал, и я не понимаю, почему мама никогда не говорила об этом, – что «за три дня до выхода „Св. Марии“ в фор–трюме, в обеих сторонах его баргоута, под второй палубой, значительно ниже ватерлинии, обнаружены опасные для плавания вырезы борта вместе со шпангоутами, вплоть до наружной обшивки со следами топора и пилы. Дыры эти, обмеренные и сфотографированные, оказались: самая большая шириной в 12 дюймов и длиной в 2 фута и 4 дюйма, а другие немногим меньше. Происхождение этих дыр, весьма загадочное, заставляет, однако, вспомнить о том, что в случае гибели судна новый владелец его получил бы соответствующую страховку».
Конечно, не нужны были новые подтверждения, что отец погиб и никогда не вернется. Он не мог не погибнуть. Был послан на безусловную, верную смерть и погиб.
Глава 4.
МЫ ПЬЕМ ЗА САНЮ.
Я уже говорила, что у меня было очень много работы в то лето, между прочим еще и потому, что моя помощница, студентка третьего курса, оказалась очень тупой, и приходилось не только делать все за нее, но еще и утешать ее, потому что она огорчалась, что она такая тупая. Сама я тоже многого не могла понять и каждые два–три дня бегала к моей старенькой профессорше, которая называла меня «деточкой» и все беспокоилась, что я похудела. И действительно, я очень похудела и побледнела, потому что никогда еще, кажется, столько не думала и не волновалась. Я волновалась, читая статьи; волновалась, когда опаздывали письма от Сани; волновалась, потому что бабушка сердилась на меня и даже одно время перестала ходить. Кроме того, я еще волновалась из–за Вали и Киры.
Все у них было очень хорошо – они по–прежнему сидели в своей кухне и шептались, а потом пили чай с серьезными, счастливыми, глупыми лицами; но однажды шепот вдруг прекратился, и, немного помолчав, они стали кричать друг на друга. Я испугалась и тоже стала кричать, но в это время Валя вышел, весь красный, и полез в стенной шкаф, очевидно спутав его с входной дверью. Я подала ему шляпу и робко спросила, что случилось, но он ответил:
– Спросите у вашей подруги, что случилось.
Не помню, когда я в последний раз видела, что Кира плачет. Кажется, в пятом классе, из–за «неуда» по черчению. Теперь она снова плакала и, как маленькая, вытирала глаза руками.
– Кира, что случилось?
– Ничего не случилось. Мы решили записаться, а он не хочет переезжать, вот и все.
– Из–за меня? Потому что тесно?
– Ничего не из–за тебя. Он говорит, что я сама должна догадаться. А я, честное слово, не могу. Он хочет, чтобы я к нему переехала. А я не хочу. Мне там нужно будет готовить и все, а когда мне готовить? Вообще здесь все есть и посуда, и скатерти, белье, все.
– И мама.
– Ну да, и мама.
Мы проговорили весь вечер, а ночью Кира пришла и сказала, что догадалась – просто он ее больше не любит. До семи утра я доказывала, что Валя ее любит и что так не волнуются, когда не любят. Не знаю, убедила ли я Киру, но только она вдруг сказала, «что она прекрасно знает, что он хороший, а она плохая и что она напишет ему письмо, что она его не стоит и что он ее не любит, потому что считает, что она дура».
– Только, прежде чем отослать, покажи мне, ладно? – сказала я сонным голосом, и последнее, что я еще видела, засыпая, – это была Кира, которая в одной рубашке сидела за столом и писала, писала…
Наутро мы с ней разорвали ерунду, которую она сочинила, и я отправилась к Вале. Он работал в Зоопарке, и я вспомнила, как мы однажды были у него с Саней и как он показывал нам своих грызунов. Теперь и дома этого уже не было, а стоял красивый белый павильон с колоннами, и Вале не нужно было уверять сторожа, что он – сотрудник лаборатории экспериментальной биологии. Но в этом красивом белом павильоне совершенно так же пахло мышами, и Валя был такой же – только в белом халате и небритый. Мне стало смешно, потому что ночью Кира сказала, что он теперь перестанет бриться.
Он усадил меня и сам уныло сел.
– Валя, во–первых, имей в виду, что я пришла по собственной инициативе, – начала я сердито. – Так что ты не думай, пожалуйста, что Кира меня прислала.
Он сказал дрогнувшим голосом: «Да?», и мне стало жаль его. Но я продолжала строго:
– Если у тебя есть серьезные причины остаться у себя, хотя на Сивцевом вам будет в тысячу раз удобнее, ты должен ей сказать, и баста. А не требовать, чтобы она сама догадалась.
Он помолчал.
– Понимаешь, в чем дело… я не могу переехать на Сивцев–Вражек, хотя, конечно, я не отрицаю, что это было бы просто прекрасно, Там, можно устроить что–то вроде кабинета и спальни, особенно если перегородку перенести, а где сейчас чулан – устроить маленькую лабораторию. Но это невозможно.
– Почему?
– Потому что… Послушай, а тебя она не заговаривает? – вдруг с отчаянием спросил он.
– Кто?
– Кирина мама.
Я так и покатилась со смеху.
– Да, тебе смешно, – говорил Валя, – конечно, тебе смешно. А я не могу. У меня начинается тошнота и слабость. Один раз спрашивает: «Почему ты такой бледный?» Я ей чуть не сказал… И все про какую–то Варвару Рабинович, будь она неладна… Нет, не перееду.
– Вот что, Валя, – сказала я серьезно, – уж не знаю, кто у вас там кого заговаривает, но ты, во всяком случае, ведешь себя по отношению к Кире очень глупо. Она плакала и не спала сегодня всю ночь, и вообще ты должен сразу же поехать к ней и объяснить, в чем дело.
У него стало несчастное лицо, и несколько раз он взволнованно прошелся по комнате.
– Не поеду!
– Валя!
Он упрямо молчал. «Ого, вот ты какой!» – подумала я с уважением.
– Тогда и не лезьте больше ко мне, и черт с вами! – сказала я сердито и хотела уйти, но он не пустил, и мы еще два часа говорили о том, как бы устроить, чтобы Кирина мама не говорила так много…
Это было не особенно удобно, но я все–таки рассказала Кире, в чем дело. Она очень удивилась, а потом сказала, что мама каждый день жалуется, что Валя ее заговаривает, и однажды даже лежала после его ухода с мокрой тряпкой на лбу и говорила, что больше не может слышать о гибридах чернобурых лисиц и что Кира сумасшедшая, если выйдет замуж за человека, который никому не дает открыть рта, а сам говорит и говорит, как какой–то громкоговоритель.
Она мигом собралась и поехала к Вале, – хотя я сказала, что на ее месте никогда бы первая не поехала, – и вечером они уже снова сидели в «собственно кухне» и шептались. Они решили попробовать все–таки устроиться на Сивцевом–Вражке.
Это был прекрасный вечер – лучший из тех, что я провела без Сани. Накануне я получила от него письмо – большое и очень хорошее, в котором он писал, между прочим, что много читает и стал заниматься английским языком. Я вспомнила, как он удивился, узнав, что я довольно свободно читаю по–английски, и как покраснел, когда при нем однажды заговорили о композиторе Шостаковиче и оказалось, что он прежде никогда даже не слышал этой фамилии. Вообще это было чудное письмо, от которого у меня стало весело и спокойно на душе. Тайком от «молодых» мы с Александрой Дмитриевной приготовили великолепный ужин с вином, и хотя любимый Валин салат с омарами мы посолили по очереди – сперва я, потом Александра Дмитриевна, – все–таки он был съеден в одну минуту, потому что оказалось, что Валя со вчерашнего дня не только не брился, но и ничего не ел.
Мы выпили за Санино здоровье, потом за его удачу во всех делах.
– В его больших делах, – сказал Валя, – потому что я уверен, что в его жизни будут большие дела.
Потом он рассказал, как в двадцать пятом году он работал в бюро юных натуралистов при Московском комитете комсомола, и как однажды уговорил Саню поехать на экскурсию в Серебряный Бор, и как Саня долго старался понять, почему это интересно, а потом вдруг стал говорить цитатами, и все поразились, какая у него необыкновенная память. Он процитировал:
Бороться, бороться, пока не покинет надежда, –
Что может быть в жизни прекрасней подобной игры?
и сказал, что ловить полевых мышей – это не его стихия.
Александре Дмитриевне хотелось тоже что–нибудь рассказать, и мы с Кирой боялись, что она опять заговорит о Варваре Рабинович. Но обошлось – она только прочитала нам несколько стихотворений и сказала, что у нее на стихи тоже необыкновенная память.
Так мы сидели и выпивали, и был уже двенадцатый час, когда кто–то позвонил, и Александра Дмитриевна, которая в эту минуту показывала нам, как нужно брать голос «в маску», сказала, что это дворник за мусором. Я побежала на кухню и так – с ведром в руке – и открыла дверь. Но это был не дворник. Это был Ромашов, который молча быстро отступил, когда я открыла дверь, и снял шляпу.
– У меня срочное дело, и оно касается вас, поэтому я решился придти так поздно.
Он сказал это очень серьезно, и я сразу поверила, что дело срочное и что оно касается меня. Я поверила, потому что он был совершенно спокоен.
– Пожалуйста, зайдите.
Мы так и стояли друг против друга – он со шляпой, а я с помойным ведром в руке. Потом я спохватилась и сунула ведро между дверей.
– Боюсь, это не совсем удобно, – вежливо сказал он: – у вас, кажется, гости?
– Нет.
– А можно здесь, на лестнице? Или спустимся вниз, на бульвар. Мне нужно сообщить вам…
– Одну минуту, – сказала я быстро.
Александра Дмитриевна звала меня. Я прикрыла дверь и пошла к ней навстречу.
– Кто там?
– Александра Дмитриевна, я сейчас вернусь, – сказала я быстро. – Или вот что… Пускай Валя через четверть часа спустится за мной. Я буду на бульваре.
Она еще говорила что–то, но я уже выбежала и захлопнула двери.
Вечер был прохладный, а я – в одном платье, и Ромашов на лестнице сказал: «Вы простудитесь». Должно быть, ему хотелось предложить мне свое пальто – и он даже снял его и нес на руке, а потом, когда мы сидели, положил на скамейку, – но не решился. Впрочем, мне было не холодно. У меня горело лицо от вина, и я волновалась. Я чувствовала, что этот приход неспроста.
На бульваре было тихо и пусто, только, опираясь на палки, сидели старики – по старику на скамейку – от памятника Гоголю до самого забора, за которым строили станцию «Дворец Советов».
– Катя, вот о чем я хотел сказать вам, – осторожно начал Ромашов. – Я знаю, как важно для вас, чтобы экспедиция состоялась. И для…
Он запнулся, потом продолжал легко:
– И для Сани. Я не думаю, что это фактически важно, то есть что это может что–то переменить в жизни, например, вашего дядюшки, которого это очень пугает. Но дело касается вас и поэтому не может быть для меня безразлично.
Он сказал это очень просто.
– Я пришел, чтобы предупредить вас.
– О чем?
– О том, что экспедиция не состоится.
– Неправда! Мне звонил Ч.
– Только что решили, что посылать не стоит, – спокойно возразил Ромашов.
– Кто решил? И откуда вы знаете?
Он отвернулся, потом взглянул на меня улыбаясь.
– Не знаю, как и сказать. Снова оказываюсь подлецом, как вы меня назвали.
– Как угодно.
Я боялась, что он встанет и уйдет – настолько он был спокоен и уверен в себе и не похож на прежнего Ромашова. Но он не ушел.
– Николай Антонович сказал мне, что заместитель начальника Главсевморпути доложил о проекте экспедиции и сам же и высказался против. Он считает, что не дело Главсевморпути заниматься розысками капитанов, исчезнувших более двадцати лет тому назад. Но, по–моему… – Ромашов запнулся: должно быть, ему стало жарко, потому что он снял шляпу и положил ее на колени, – это не его мнение.
– Чье же это мнение?
– Николая Антоновича, – быстро сказал Ромашов. – Он знаком с этим заместителем, и тот считает его великим знатоком истории Арктики. Впрочем, с кем же еще и посоветоваться о розысках капитана Татаринова, как не с Николаем Антоновичем? Ведь он снаряжал экспедицию и потом писал о ней. Он член Географического общества – и весьма почтенный.
Я была так взволнована, что не подумала в эту минуту ни о том, почему Николай Антонович так хлопочет, чтобы розыски провалились, ни о том, что же заставило Ромашова снова выдать его. Я была оскорблена – не только за отца, но и за Саню.
– Как его фамилия?
– Чья?
– Этого человека, который говорит, что не стоит разыскивать исчезнувших капитанов.
Ромашов назвал фамилию.
– С Николаем Антоновичем я, разумеется, не стану объясняться, – продолжала я, чувствуя, что у меня ноздри раздуваются, и стараюсь успокоиться. – Мы с ним объяснились раз навсегда. Но в Главсевморпути я кое–что расскажу о нем. У Сани не было времени, чтобы разделаться с ним, или он пожалел, не знаю… Да полно, правда ли это? – вдруг сказала я, взглянув на Ромашова и подумав, что ведь это же он, – он, который любит меня и, должно быть, только и мечтает, как бы вернее погубить Саню!
– Зачем я стану говорить неправду? – равнодушно возразил Ромашов. – Да вы узнаете! Вам тоже скажут… Конечно, нужно пойти туда и все объяснить. Но вы… не говорите, от кого вы об этом узнали. Или, впрочем, скажите, мне все равно, – надменно прибавил он, – только это может стать известно Николаю Антоновичу, и тогда мне не удастся больше обмануть его, как сегодня.
Николай Антонович был обманут ради меня – вот что он хотел сказать этой фразой. Он смотрел на меня и ждал.
– Я не просила вас никого обманывать, хотя, по–моему, нечего стыдиться, что вы решились (я чуть не сказала: «первый раз в жизни») поступить честно и помочь мне. Я не знаю, как вы теперь относитесь к Николаю Антоновичу.
– С презрением.
– Ладно, это ваше дело. – Я поднялась, потому что мне стало очень противно. – Во всяком случае, спасибо, Миша. И до свидания…
У Сивцева–Вражка я встретила всех троих: Александру Дмитриевну, Киру и Валю. Они бежали взволнованные, и Александра Дмитриевна говорила что–то: «Господи, да откуда же я знаю? Только сказала, что если я через десять минут не вернусь…»
Трамвай остановился как раз между нами, и, когда он прошел, все трое ринулись на бульвар с воинственным видом.
– Стоп!
– Да вот же она! Александра Дмитриевна! Она здесь! Катя, что случилось?
– А вино допили? – спросила я очень серьезно. – Если допили, нужно еще купить… Мне хочется еще раз выпить за Саню.
Глава 5.