Лекции.Орг


Поиск:




Категории:

Астрономия
Биология
География
Другие языки
Интернет
Информатика
История
Культура
Литература
Логика
Математика
Медицина
Механика
Охрана труда
Педагогика
Политика
Право
Психология
Религия
Риторика
Социология
Спорт
Строительство
Технология
Транспорт
Физика
Философия
Финансы
Химия
Экология
Экономика
Электроника

 

 

 

 


Лекция 26. Русский постмодерн




 

Реальный плюрализм современной постсоветской культуры порожден, с одной стороны, конвергенцией противоположных тенденций (т.е. синтезом противоречий), а с другой – столкновением не совместимых между собой культур и цивилизаций, что неизбежно осложняет чаемую гармонизацию отношений взаимной нетерпимостью соревнующихся сил и вседозволенностью средств в борьбе друг с другом за собственную победу, гегемонию, даже монополию и диктатуру. В этом заключается принципиальное смысловое отличие современного российского постмодерна от западного: если западный постмодерн есть результат индивидуальных творческих исканий интеллектуалов, стремящихся пересмотреть застывшие нормы и ценности, концепции и стили в духе культурного плюрализма и свободного самоопределения личности в многомерной демократической культуре, то российский постмодерн порожден коллизиями посттоталитарного развития российско-советской культуры (столкновением официальной культуры и неофициальной, прототалитарных и антитоталитарных тенденций в культуре, идеологии и обыденного сознания, религии и атеизма, науки и псевдонаучных, спекулятивных теорий, искусства и кича), что придает ему несравненно более драматический и переломно-кризисный характер – не только по сравнению с западно-европейской социокультурной реальностью, но и с восточно-европейскими аналогами.

Если западный постмодерн – результат свободной интеллектуальной и стилевой игры, итог имманентного развития многомерной и внутренне противоречивой культурной семантики специализированной сферы (философии, искусства, науки, религии), то российский – жестокая необходимость переходного периода, объективно вызывающая к жизни эристику как оптимальное средство диалектического «снятия» социально-политических, этно- и социокультурных, идеологических, моральных, эмоционально-психологических и иных противоречий перехода от тоталитаризма к демократии, как результат во многом непредсказуемого, сложного и конфликтного взаимодействия специализированных, обыденных, институциональных и спекулятивных форм культуры, напряженно сосуществующих и борющихся в едином смысловом пространстве современности, т.е. равнодействующая объективно-исторических процессов, запрограммированных на сложное сканирование тоталитарной и антитоталитарной политической и культурной систем, на порождение феномена «полистилистики» (в музыке это явление наиболее ярко воплотил в конце XX века А. Шнитке). Именно в этом контексте должно быть осмыслено творчество таких разных писателей 70–90-х годов, как И. Бродский, Вен. Ерофеев, В. Катаев, А. и Б. Стругацкие, В. Войнович, В. Аксенов, А. Битов, Т. Толстая, Э. Лимонов, В. Пьецух, Вик. Ерофеев, Ю. Кузнецов, Д. Пригов, Т. Кибиров, А. Королев, В. Пелевин и др. Характернейшим литературно-философским и публицистическим явлением этого времени явился «Бесконечный тупик» Д. Галковского, выдержанный в традициях мозаично-эпатажных повествований В. Розанова («Уединенное», «Опавшие листья», «Мимолетное» и т.п.) и так же, как сочинения Розанова, обращенный в свою современность.

Еще более наглядно намеренный эклектизм взаимоисключающих идеологий и стилей можно наблюдать в изобразительном искусстве «соц-арта», представляющем собой вызывающий коллаж советской символики и эмблематики, включая знамя и герб СССР, знаки «качества», серпа и молота, пятиконечной звезды, советских орденов и орденских лент, изображения харизматических вождей (Ленина, Сталина, Хрущева, Брежнева, Горбачева и т. п.) рядом с западными, по преимуществу американскими, символами и эмблемами: поп-звездами (М. Монро), Микки-Маусом, кока-колой, долларом, статуей Свободы и др., а также различными предметами быта, орудиями труда, скомпанованными в духе пародийно утрированных композиций, персонажей, поз и лозунгов советских плакатов с глумливым обыгрыванием соответствующих текстов (надписей, словесных имиджей, клише). Таковы парадоксальные, остроумные и броские работы Э. Булатова, В. Комара и А. Меламида, А. Косолапова, Л. Сокова, Г. Брускина, упомянутого выше Д. Пригова и др., в которых особенно ярко предстают абсурд соцреализма и социалистической действительности, их несовместимость (и еще большая абсурдность их совмещения) с западной культурой и «свободным миром», нелепость самих попыток еще недавно казавшейся спасительной и плодотворной конвергенции социализма и капитализма – со всеми их атрибутами, символами, обещаниями. Несколько особняком в соц-арте стоят живописно-плакатные работы антисталинской направленности П. Белова, построенные на противоречивом сочетании композиционно-стилистических особенностей плакатов тоталитарной эпохи и зловещего антитоталитарного гротеска, вырастающего до гневного обличения. Своеобразный вариант того же метода – соц-арта, представляющего собой тематическое, политизированное соединение принципов сюрреализма, поп-арта, концептуального коллажа, подчас гиперреализма и даже фотомонтажа, но иной идейной направленности (консервативно-охранительной, почвенной, православной), что призвана подчеркнуть нарочитая стилизация древнерусской иконописи, а подчас и лубка, – являет поздняя живопись И. Глазунова (начиная с «Мистерии XX века»).

Подобные аберрации постсоветского искусства как в ту, так и в другую сторону, не единичны и касаются не только различных сторон или проблем художественной культуры России, но и всей русской культуры конца XX века вообще – в том числе культуры философской, научной (включая прежде всего гуманитарные, но, хотя и менее заметно, естественные, точные, технические науки), а также культуры религиозной, политической, хозяйственной, обыденной.

Несовместимые по значениям и происхождению феномены культуры оказываются совмещенными в нашем сознании как ценности и смыслы. Складывающаяся таким образом «картинка» наглядно реализует модель «постмодернистского дискурса»; культурная жизнь страны предстает перед взором культуролога как произведение «соц-арта»: здесь и штампы соцреализма, и ернический контекст, в который они вписаны, и иронически-грустное дистанцирование автора и зрителя от получившегося «монстра», и серьезное понимание того, что увиденное нами – всего лишь некий художественный проект, а не жизнь сама по себе, «готовая для употребления», своего рода симулякр, «нефункциональная машина».

В самом деле, посттоталитарная культура России – это не ставшая парадигма, но лишь становящаяся; то, что каждый раз мы видим «на срезе» ее современного состояния, не реально функционирующая культура, а только ее рефлексивное отображение, схема того, что лежит в основе культурной реальности. Сама же эта культурная реальность, догадываемся мы, много сложнее, чем мы о ней думаем или как ее себе представляем. Ведь многие важные факторы современной культуры остаются для нас невидимыми, а потому неучтенными. «Соц-арт» современной культуры – это ее видимая маска, за которой скрыто ее подлинное лицо; но этого-то подлинного лица мы не знаем, не можем видеть.

Все оценки и интерпретации поменялись, перепутались, сдвинулись с привычных и традиционных мест. Всеобщая переоценка ценностей коснулась не только социальных или политических сторон жизни, но и нравственности, художественной культуры, в том числе и недавнего, и более отдаленного творчества. Не случайно последнее время в средствах массовой информации, в учебных заведениях, на различных диспутах и научных конференциях (а не только в фактах обыденного сознания) можно встретить прямо противоположные интерпретации и оценки творчества М. Горького и В. Маяковского, М. Шолохова и А. Толстого, А. Фадеева и Н. Островского, направленные на дискредитацию или реабилитацию этих или иных писателей (сознательно оставляем в стороне политических деятелей, философов, публицистов, суждения о которых еще более тенденциозны, непосредственно политизированы и идеологизированы). При этом и хулители, и апологеты названных деятелей культуры не склонны к подобному же разбросу оценок в отношении недавно лишь осмысленных в своем подлинном творческом масштабе Е. Замятина, М. Булгакова, М. Зощенко, А. Платонова, А. Ахматовой и т.д. Однако участившиеся попытки «выкинуть» из советской литературы (и культуры в целом) Горького с Маяковским, шолоховскую «Поднятую целину» и толстовского «Петра I», заменив их на Платонова с Есениным и Солженицына с Шаламовым не более плодотворны, нежели стремление сохранить состав советской культуры (и вообще русской культуры XX века) незыблемым со сталинских времен. Сами по себе такие попытки можно охарактеризовать как намерение пересмотреть и изменить реальность, сделать «бывшее» – «небывшим», произвольно перестроить конфигурацию актуальной культуры.

Еще показательнее сегодня отношения с отечественной классикой. В тоталитарные времена все было ясно: Л. Толстой – «зеркало русской революции»; Достоевский – «архискверный» (в своей основе); декабристы, Герцен и революционеры-демократы «разбудили» Ленина и других большевиков; Пушкин – это «наше все»; Фет – безыдейное «чистое искусство»; Розанов – «нововременский» Иудушка Головлев; Пастернак и Мандельштам, Ахматова и Цветаева прошли «сложный путь» и совершали «серьезные ошибки», за которые и поплатились; И. Бродский – известный тунеядец и эмигрант, признанный на Западе из-за непризнанности в СССР, Солженицын – «литературный власовец», шизофреник, агент НТС и клеветник на социалистическую действительность, а Кандинский и Малевич не умели рисовать и обращались к «ослиному хвосту» за помощью в искусстве (это и есть идеал «прекрасной ясности» в тоталитарной культуре)...

Теперь же Пушкин и Розанов, Толстой и Солженицын, Некрасов и Фет, Репин и Кандинский, Маяковский и Бродский, Достоевский и Ленин объединились в одной культурной парадигме как «наше все». Соединение несоединимого – это настоящий постмодернизм. Здесь же, в одном ряду с перечисленными именами, и русские «революционеры-демократы», и русские консерваторы и реакционеры – М. Катков, К. Леонтьев, поздний Л. Тихомиров, К. Победоносцев. Впрочем, отсюда и начинаются крайности: включив в состав русской культуры прежде немыслимых в ней реакционеров, невозможно «выбросить» из нее Чернышевского уже потому, что добрая половина творчества Достоевского построена на полемикам его «Что делать?» и «Русским человеком на rendez-vous»). А если представить – в канун XXI века – Чернышевского одновременно с нескольких точек зрения: Бухарева, Достоевского, В. Соловьева, Плеханова, Ленина, Розанова, Бердяева, Набокова, – то образуется явный постмодернистский дискурс: и соединить в одно целое невозможно, и не учитывать многообразия взаимоисключающих интерпретаций уже нельзя. И, между прочим, Чернышевский, представленный в таком виде, не менее интересен, чем Достоевский или Л. Толстой, и уж во всяком случае гораздо интереснее, чем он же сам, предстающий своим современникам и ближайшим потомкам в качестве целостной героической личности и образца для подражания. С устранением еще недавно обязательных запретов, с появлением критики иных культурных явлений, сменившей официальную апологетику, меняется конфигурация всей культуры как целого.

Если представить весь этот «полифонизм» интерпретаций, суждений, оценок одних и тех же явлений культуры (в том числе классической) с разных, нередко противоположных точек зрения в виде некоей «беседы за круглым столом», то станет ясно, что никакого диалога у собеседников не получится: идет «базар» – кто кого перекричит и какой «ярлык» наклеит. Общеизвестно, что любой плюрализм – политический, социальный, культурный, религиозный – это всегда конфликт, диссонанс, борьба. Так было и в Серебряном веке русской культуры, и в эпоху «культурного нэпа» 20-х годов XX века, и в послесталинскую «оттепель». Но нынешняя ситуация чревата особенной остротой, нетерпимостью противоборствующих сторон (вызывающая, скандальная нетерпимость большевиков или футуристов в предреволюционные годы компенсировалась их сравнительной малочисленностью, а значит, сходила за экстравагантные выходки). В нынешней социокультурной ситуации ставший массовым плюрализм осложнен столь же широко распространенной, массовой нетерпимостью (нередко фундаменталистского толка) и столь характерной для неправового государства и бесправного народа общей вседозволенностью. Этот узел – поистине трагически неразрешимый, даже безысходный; благодаря ему в обществе расцветает не только коррупция и терроризм, но и коммерциализированная политика, и криминализованная экономика, и развлекательная культура, а жизненно необходимые решения блокируются противостоянием конфронтирующих социальных, политических, финансово-экономических, культурно-идеологических сил.

Острота таких споров, в принципе неплодотворная и бессмысленная для культуры и ее истории, свидетельствует о том, что инерция тоталитарного и «диссидентского» сознания, усугубленная категоричностью и догматизмом соответствующей «веры» и напряженностью прямого противостояния в постсоветской ситуации, еще сильна; что «жар» идеологической, классовой ненависти в отношении явлений и процессов культуры еще не остыл, а где-то и усилился; что «историческая справедливость» и «объективность» исторических, социологических, политологических, философских, культурологических суждений о XX веке еще долго не восторжествуют в нашем «взбаламученном море». Условно говоря, в современной культуре развертывается «межкультурный диалог» (читай: полилог – в указанном выше смысле) газет «Сегодня» и «Завтра» (обе допускают экстремистские суждения о культуре – правого и левого толка) и в дополнение к этому еще и коммунистической «Правды», и официозной «Российской газеты», и полузапрещенного профашистского «Русского порядка», и полубульварного «МК».

Изменился и характер дискуссий (политических и художественных, научных и философских, религиозных и житейских): многоголосие частных правд привело к самоустранению не только общей истины, но и единого смыслового контекста, к разрушению единства проблемного и ценностно-смыслового поля обсуждаемой реальности. Мировоззренческие разногласия и отсутствие видимых целей консолидации познавательных или организационных усилий, равно как и создания условного идейного «ансамбля» участников культурно-специализированного диспута привели к превращению любого содержательного диалога в подобие вполне безответственного, чисто развлекательного «ток-шоу», т.е. публичной «болтовни», показательного «трепа». Различные специализированные формы культуры усредняются, унифицируются, популяризируются, фактически растворяясь в массовой культуре.

Возвращение «наследия» тоталитаризма как ответ на ностальгические воспоминания о «старых, добрых» советских временах и «аннексия» России западной массовой культурой важны сегодня и как фон полемического отталкивания, и как стимул для творческого поиска («преодоление пройденного»), и, наконец, как «плавильный материал», «руда» для дальнейшего культурного развития. В дальнейшей отечественной культурной истории будут иметь место и преодоление, и использование, и творческое развитие наличного «вещества культуры». А «постмодернизм» современной эпохи приучит нас видеть контрасты совмещенными не столько для того, чтобы «примирить непримиримое», но чтобы относиться ко «всему этому» прагматично: лишь как к исходному материалу дальнейшего культурно-исторического развития и творчества.

Все деятели постсоветской культуры, как бы отталкиваясь от тоталитарных традиций «единомыслия», всеобщей организованности, политической «муштры», существуют сегодня каждый сом по себе. «Разброд и шатание» (это состояние особенно заметно именно после эпохи тоталитаризма с ее насильственной консолидацией культуры) выражаются не только в разрозненности и бессистемности культурной жизни, не только в вялости и профессиональной «узости» ее проявлений, но и во взаимной враждебности, ожесточенности не коллег, а конкурентов в борьбе за место в культуре и жизни.

Традиции монополизма в культуре (в период политического владычества «лит- и музсекретарей») в эпохе «безвременья» оборачиваются победой прагматиков культурного бизнеса: процветает культурная индустрия; множатся безликие, но пользующиеся большим спросом детективы и триллеры, сериалы и «мыльные оперы», художественно-публицистические сенсации на исторические темы, возводятся монументы и архитектурные сооружения, поражающие своим масштабом, но не эстетическими идеями или художественной формой, побеждают идеи и принципы массовой культуры. Здесь особенно характерны феномены «А. Марининой», «Д. Донцовой», «Э. Радзинского», «З. Церетели», «Б. Краснова», «И. Крутого», популярных теле- и радиоведущих, например, «А. Невзорова», «В. Листьева», «Л. Якубовича», «Н. Фоменко», В. Пельша и др. Причем важны именно не те или иные отдельные личности, а сами феномены шоу-индустрии и массового восприятия (потому и в кавычках).

Культурные деятели того или иного рода объединяются между собой не по идейному или стилевому принципу, как это происходило в «групповщинах» 60–70-х годов XX века (стилевые художественные течения, жанровые и тематические объединения, секции творческих союзов и пр.), а по коммерческим или популистским соображениям. То же, только менее явно, происходит в науке, философии и даже религии: и коммерциализация, и прагматизм, и популизм, и безвкусный «мещанско-купеческий» размах, и худосочная бедность, инициированные идейной ущербностью, хроническим недофинансированием культуры, карьеризмом и конформизмом бездарностей и жалкой неприспособленностью к рыночным отношениям «вненаходимых талантов».

Модель современной внутрикультурной «драматургии» ярко воплощена в гениальной трагедии Вен. Ерофеева «Вальпургиева ночь, или Шаги командора». Аллюзии классических «Фауста» и «Каменного гостя», накладывающиеся на тюремный облик современной психбольницы (пресловутой советской «психушки») как смыслового пространства совершающейся трагедии; противостояние протагониста трагедии – нового Дон-Жуана Льва Гуревича, доморощенного философа и поэта, находящегося в добровольном «отказе» от советской жизни, адекватного восприятия реальности, конформистского образа жизни и мысли и твердокаменного медбрата Бореньки-Мордоворота, садиста и насильника (воспринимаемое как символическое представление оппозиции советского андеграунда / диссидентства и несокрушимой тоталитарной системы); метиловый апокалипсис как метафора всеобщего духовного, политического и экзистенциального освобождения – ценой собственной жизни; трагически перепутывающиеся мотивы любви к медсестре Натали (невольной пособнице репрессивного режима) и тяги к алкоголю – средству забвения и допинга, освобождения от реальности и самообмана; утопия всемирного братства и счастья в предсмертном похмельном угаре «палаты № 3 и 2» (если их перемножить, получится «палата № 6»!), имеющая место в ночь на 1 мая, праздник международной солидарности трудящихся, – все создает сложнейший интертекст, включающий в себя, в саму полифоническую связь взаимоисключающих мотивов едва ли не все мировоззренческие коллизии XX века – социализма и антикоммунизма, сионизма и антисемитизма, войны и мира, веры и неверия, свободы и рабства, личности и общества, высокой метафизики бытия и прозаической повседневности быта.

Адское веселье новой «Вальпургиевой ночи» оказывается тождественным роковому Возмездию – зловещим «шагам Командора» (в качестве какового выступает медбрат Боренька-Мордоворот, зверски избивающий в заключение пьесы своего умирающего ослепшего соперника). Частная жизнь одухотворенного человека (хотя бы и павшего, опустившегося, самоотравившегося – по неведению или полусознательно – денатуратом) торжествует над условностями несвободы, глобальной ложью, цинизмом и насилием, царящими в мире.

Неотделимым от феномена русского постмодерна стало явление «посткультуры», особенно ярко заявившее о себе в форме «постлитературы». У этого странного явления отечественной культуры рубежа XX и XXI веков есть своя предыстория.

В начале XX века основоположник русского и мирового постмодернизма В. Розанов свидетельствовал, что в его творчестве происходит «окончание» и «разложение» литературы, что в его лице и в его время великая русская литература заканчивает свое существование как феномен культуры. Уже в «Опавших листьях» было предчувствие и предсказание, что «мы живем в великом окончании литературы». Во «Втором коробе» «Опавших листьев» Розанов наконец формулирует свое собственное культурфилософское предназначение: «разложение литературы, самого существа ее».

На протяжении XX века все тенденции, интуитивно схваченные Розановым, получили мощное развитие. Литература перестала что-то отражать и выражать, она стала жить «мимолетностями», будучи то средством манипуляции и бытописания, то «служанкой» идеологии и политики, то иллюстрацией научных и философских идей, то соперницей религии и психоанализа... В одно время с Розановым родился ленинский план превращения литературы в часть общепартийного дела. Постепенно вырос сталинский монстр «соцреализма». Литература в массовом порядке научилась отражать несуществующее, выражать будущее, следовать идейным предписаниям. Писатели превратились в «инженеров человеческих душ». «Литературная техника», как и любая иная, стала «решать все».

Правда, еще. творили Булгаков и Платонов, Мандельштам и Пастернак, Хармс и Зощенко, Ахматова и Цветаева, Высоцкий и Бродский... Но и в их творчестве литература все более истончалась и воспаряла; «литературное вещество» становилось все опосредованнее, вторичнее, эфемернее; поэтические ассоциации и аллюзии – все сложнее и свободнее. Сквозь стремительно исчезавшую литературу все отчетливее стали проступать черты какого-то нового явления культуры, и близко не похожего на «искусство слова».

Все то, что во время Розанова казалось эпатажем, ерничеством, художественным экспериментом, в наше время стало вполне ординарной и заурядной повседневностью литературного развития. Строго говоря, литературные произведения разного плана и разного качества, функционирующие сегодня в постсоветской культуре, вовсе и не являются литературой (в прежнем понимании этого слова). И дело не только в том, что по своему художественному или идейно-эстетическому уровню литературные произведения дифференцируются на «высокую» литературу, беллетристику, лубочную продукцию (кич, масскульт) и т.п. Собственно такое деление (по уровням) явлений культуры сегодня даже непринципиально. Словесность, складывающаяся на месте вчерашней литературы, условно говоря, «постлитература» – явление принципиально отличное от литературы самой по себе, хотя внешне оно репрезентировано в культуре как вербальный текст.

Впрочем, как и любое явление культуры, постлитература – явление также дифференцированное. С одной стороны, к постлитературе относятся «А. Маринина», «Д. Донцова», «Б. Акунин», «Л. Юзефович» и другие артефакты «массового чтива» различного ценностного ранга. С другой – постлитературу представляют и такие крупные явления культуры, как битовский «Пушкинский дом» или «Архипелаг ГУЛАГ» Солженицына, «Иван Чонкин» Войновича или «Московская сага» Аксенова. С третьей стороны, постлитературу представляют и открыто экспериментальные произведения постмодернистов – В. Сорокина, Вик. Ерофеева, В. Пелевина. Общего между этими произведениями, казалось бы, мало, и тем не менее – это явления культуры одного порядка.

Главное, что объединяет все эти произведения словесности, – это их последовательная интертекстуальность и интерсубъективность, полистилистика, за которыми теряется авторство в его традиционных формах, связанных с ответственностью, личностностью, стилевой индивидуальностью и креативностью. Постлитература как бы «не имеет» автора, но создается множеством разных «авторов», нередко мнимых, каждый из которых не несет никакой ответственности за многомерное и многозначное целое, складывающееся из автономных и противоречивых текстов, подтекстов и контекстов – независимо от его творческой воли и намерений. Даже проступающая подчас автобиографичность постлитературного повествования (скажем, в поэме «Москва – Петушки» Вен. Ерофеева, эпопее «Красное колесо» Солженицына или антиутопии «Москва-2042» Войновича) какая-то размытая, внеличностная, условно-всеобщая, невсамделишная.

Сосуществование разных авторов, несовместимых ни по своим мировоззренческим позициям, ни по стилю их литературных произведений в современном смысловом пространстве, разнородном и индифферентном по отношению к образующим его нормам и ценностям, уже само по себе составляет жестокую постмодернистскую «драматургию» русской постсоветской культуры. Плюрализм последней по своим мотивам и следствиям значительно превышает условное единство постсоветской культуры, поддерживаемое лишь причастностью к «смутному времени», – после падения коммунистического режима и распада СССР. Образующийся при этом интертекст – случайность читательского сознания. Однако нетрудно представить совмещение несовместимого и в рамках единого, формально завершенного текста (интертекста), сознательно сконструированного из внутренне самостоятельных текстов.

Так, Вик. Ерофеев из произведений нескольких авторов, принадлежащих к разным писательским поколениям, опубликованных за последнюю четверть XX века, сложил собственную книгу – «Русские цветы зла» (М., 1997). В. Шаламов, А. Синявский, Вен. Ерофеев, В. Астафьев и многие другие, вплоть до В. Сорокина, Д. Пригова, В. Пелевина, И. Яркевича, Ю. Кисиной и самого Вик. Ерофеева, открывающего и закрывающего текстовую конструкцию, – это не просто антология современной литературы, хотя и это тоже, но еще и компоненты противоречивой мозаики целого, и самостоятельные персонажи развертывающегося интертекстуального действа, ведущие между собой спор о природе современного российского зла, и персонифицированные реплики в этом споре, и, наконец, мозаичная картина мира, выражающая его объективную многомерность, гетерогенность и дисгармоничность.

Композиционный прием всей книги, образующей, по словам составителя-конструктора, «авантюрный и дерзкий сюжет», и одновременно творческий метод русского анти-Бодлера, пишущего готовыми литературными текстами и целыми писательскими индивидуальностями «роман о странствиях русской души», – это развернутые цитаты гигантского литературного коллажа, воплощающего сверхавторскую концепцию «богооставленности России». В этом произведении высказалась современная социокультурная ситуация со всем ее характерным разноречием и разномыслием, сплетенным в «едином потоке», где неразличимо перепутались добро и зло, истина и ложь, единство и дробность мира. При этом выраженная авторская индифферентность по отношению к добру и злу, красоте и безобразию, авторству коллективному и индивидуальному и т.п. только заострилась, приобретая гиперболические и как бы автономные от составителя книги формы. После успеха «Русских цветов зла» В. Ерофеев продолжил свой эксперимент в книге «Время рожать».

 

 

Постмодернистский дискурс культуры России





Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-11-05; Мы поможем в написании ваших работ!; просмотров: 1463 | Нарушение авторских прав


Поиск на сайте:

Лучшие изречения:

Если вы думаете, что на что-то способны, вы правы; если думаете, что у вас ничего не получится - вы тоже правы. © Генри Форд
==> читать все изречения...

2215 - | 2158 -


© 2015-2024 lektsii.org - Контакты - Последнее добавление

Ген: 0.013 с.