Отсутствие зрения и слуха и связанная с этим немота лишают ребенка возможности самой возможности общения с окружающими людьми. По существу, он оказывается в условиях едва ли не абсолютной изоляции от внешнего мира, и в результате полного одиночества лишается всякой возможности психического развития. Другими словами, навсегда остается животным. Поэтому понимание следствий, связанных с подобным состоянием, помогает постичь и глубину проблемы стоящей перед человеком древности. Между тем вся дописьменная эпоха решает в том числе и эту проблему как одну из главнейших. Даже рождение письма, которое, кроме прочего, свидетельствует о появлении способности понять абстрактный смысл предмета, не прибегая ни к его демонстрации, ни к контакту с другим человеком, далеко не полностью снимает все трудности освоения человеком культурного наследия его предков.
Что касается обучения слепоглухих детей, то в России начало ему было положено в С.-Петербурге в 1909 году. В 1923-1937 гг. проблемы тифлосурдопедагогики изучались в школе-клинике, организованной И.А. Соколянским в Харькове. Впоследствии Соколянский, а затем и А.И. Мещеряков продолжили опыт обучения слепоглухих в Москве в НИИ дефектологии (ныне Институт коррекционной педагогики РАО). В 1963 в Московской области был создан Детский дом для слепоглухих. Опыт работы этих учреждений помог вскрыть всю глубину проблемы, понять то обстоятельство, что, с одной стороны, между лишенным зрения и слуха ребенком и той системой знаков, с помощью которых общаемся мы — настоящая пропасть, с другой, — что введение его в человеческий мир и в этих условиях вполне осуществимо.
Особенности коммуникации со слепоглухонемым состоят в то, что он практически не обладает психикой в привычном нам понимании. Весь мир для него пуст, ибо функции и назначения наполняющих вещей представляют собой совершенно закрытую, трансцендентную область, и до специального воспитания и обучения такой ребенок вообще не стремится к его познанию. Даже если ему дают предметы для знакомства, он тут же выпускает их из рук, не проявляя к ним никакого интереса. Единственный путь к освоению мира лежит только через тактильно-двигательную активность[129], через постижение законов и правил практического взаимодействия с созданным человеческим трудом вещами. Вот только если вооруженная развитой методикой современность вводит человека в вещный мир еще в младенческом возрасте, то в начале истории на это уходили годы и годы.
Однако и освоение базовых поведенческих форм, и овладение речевой коммуникацией, и даже формирование довольно развитых представлений о мире — всего лишь вступление в действительную социализацию, ибо ее цель состоит в том, чтобы человек уже не нуждался в помощи взрослых, чтобы он обрел способность самостоятельно обеспечить свое собственное существование в социуме. И здесь между ним и этой самостоятельностью встает вещное окружение, но теперь это совсем другие, куда более сложные вещи, освоение которых требует куда большего труда и от него, и от того, кто руководит им.
К слову, не в последнюю очередь с этим новым слоем вещного окружения связано и перераспределение ролей между мужчиной и женщиной. Мы видели, что функция лидерства в маленькой семейной общине начинает опираться на новые механизмы, в основе которых лежит степень овладения информационной базой новых реалий технологии. Но здесь уместно вернуться к еще одному вскользь упомянутому выше измерению этих реалий. Мужчина и женщина оказываются в разном вещественном окружении. Мир технологических предмет-предметных процессов со своей логикой ранее неведомых человеку пространственно-временных и причинно-следственных зависимостей — это еще и мир особых, ранее не существовавших в природе вещей. Между тем эти вещи, по вполне понятным причинам, создаются мужчиной и создаются главным образом для мужчины. Это значит, что и их физико-технические характеристики и физико-технические характеристики того материала, из которого они изготавливаются, адаптированы к особенностям мужской анатомии и мужской пластики, и часто недоступны женщине. Но именно эти вещи, речь идет главным образом об орудиях, начинают играть ведущую роль в новой системе жизнеобеспечения. Поэтому, конечно же, дело не ограничивается исключительно информационной составляющей производства. Способность освоить ее все возрастающий объем сопрягается со способностью практического овладения законами технологии. Между тем, помимо пространственно-временной и причинно-следственной организации сложноструктурированных предмет-предметных взаимодействий, технология — это еще и особый мир физических явлений, которые описываются в категориях сил и ускорений. А для последних требуется известный энергетический потенциал ее субъекта, и там, где он недостаточен, технологическая деятельность невозможна. Поэтому информационная составляющая обязана сочетаться еще и с массово-энергетическими параметрами производственных операций.
Здесь снова мы сталкиваемся с трудностями коммуникации. Это сегодня, располагая широкими познаниями, мастер может объяснить ученику как именно нужно выполнять ту или иную операцию,— но только потому, что он знает почему нужно действовать так а не иначе. В древности чаще всего сам мастер не имеет ни малейшего представления об этом «почему», он просто перенимал у своего отца умение, но не знание того, что, в скрытой от взгляда форме, происходит в результате его действий. Вот так и его сын должен перенять от него технику выполнения тонких операций, впечатать ее в свою мышечную память, чтобы потом передать его внукам. Время знания придет гораздо позднее, на первых этапах истории безраздельно властвует умение.
Строго говоря, способность практического сочетания информационных и физико-технических («идеальное» и «материальное») измерений и является пропуском в новый — надбиологический — мир, в мир человеческой культуры. А следовательно, и начальным предметом обучения входящего в него человека. Обучение же может быть только действенным («дело» и «вещь»): ведь информационная составляющая первоначально может быть вычленена лишь из «практической» логики массово-энергетических сочетаний, то есть в процессе непосредственного погружения в технологический поток.
Понятно, что введение в этот сегмент вещного мира с самого начала становится обязанностью мужчины, отца. Женщина оказывается в стороне от этого сегмента межпоколенной коммуникации, меж тем именно он долгое время остается решающим и для выживания семьи, и для существования социума. Именно поэтому утрата отца с становится трагедией, несопоставимой с потерей матери.
По-видимому, особое положение первенца, которое тот начинает занимать в общем ряду, связано с этим же введением в вещественный мир. Просто первому ребенку достается и большее внимание, и нерастраченная энергия, и собственный интерес родителя. Любое же повторение однажды проделанного всегда происходит по сокращенной программе, ибо сказывается приобретенный опыт, который позволяет не останавливаться на мелких деталях. Однако очевидное для отца — часто непреодолимое препятствие для сына, и это обстоятельство может служить свидетельством неполноценности обучаемого. Другими словами, свидетельство того, что первенцу боги даруют бóльшую часть того, что они собираются отпустить всему потомству.
Но мы говорили о том, что, кроме информационных и вещественных составляющих первобытной культуры, существует еще и такое начало патриархальной семьи, как социальные связи, которые замыкаются, главным образом, на домовладыке. При этом необходимо заметить: чем больше развивается обмен результатами деятельности, ее распределение и диверсификация, тем более значимым становится действие социокоммуникативного фактора. Поэтому задача родителя не ограничивается передачей наследнику той информационной базы, которую он формирует, но вбирает в себя и переключение на него всех своих социальных контактов.
Только они определяют его место в развивающемся социуме. Статус родителя способен вознести наследника на высоты, недосягаемые ни для кого из материнского рода; даже сын невольницы способен встать над всеми. Так, мать будущего крестителя Руси — простая ключница, по понятиям того времени рабыня. Не случайно Рогнеда, дочь полоцкого князя Рогволда, отвечает Владимиру оскорбительным отказом, когда тот дерзает свататься к ней. Однако статус Великого князя Святослава способен сообщить сыну достоинство, вполне достаточное, для того чтобы штурм Полоцка и насильственное овладение гордой княжной, в глазах современников (как, впрочем, и потомков) не выглядели бы нелегитимными. Поэтому сын, еще не введенный своим отцом в систему скрепляющих социум отношений, по смерти родителя нередко обращается в ничто.
Все это и делает сиротой ребенка, который лишается отца. Древнее понятие сиротства связано вовсе не с лишением материнской ласки, но с утратой возможности инкрустироваться в этот мир. Что же касается материнской ласки, то не следует обманываться и ею. Впрочем, разговор о ней впереди.
Рабы
Постижение существа этой составляющей патриархальной семьи требует отказаться от сложившихся стереотипов, в соответствии с которыми раб предстает лишенным всех прав объектом самой нещадной эксплуатации, а обращение в рабство — может быть, самым страшным, что только случается с человеком. В действительности, невольничьи контингенты, исключенные из сферы действия каких бы то ни было механизмов социальной защиты, появляются сравнительно поздно, в результате военных завоеваний Греции и Рима. Но ведь для таких завоеваний необходимо появление могущественных государств, для которых порабощение военнопленных становится основной, если вообще не единственной формой обеспечения собственного развития. Здесь же мы говорим о времени, предшествующем развитой государственности, она еще только начинает складываться, и это время живет по другим стандартам.
Возможность появления лишенных всех прав людей требует соблюдения как минимум двух обязательных условий: накопления критической массы собственного населения и расширения радиуса контролируемой им территории. Оба обстоятельства связаны с организацией охраны и принуждения к труду захваченных в плен. Ведь там, где расстояние до своих соплеменников или до враждующих с захватчиком соседей, не превышает хотя бы нескольких дневных переходов, требуется значительное отвлечение сил, которые уже не могут быть использованы ни в собственном хозяйстве, ни в военных походах.
С особой отчетливостью это видно из истории, может быть, самого безжалостного рабовладельца — Рима. Если взглянуть на карты, восстанавливающие картину той эпохи, то можно увидеть, что в круг радиусом 20-25 километров попадают практически все города, с которыми Риму придется сражаться без малого четыре столетия. Так, например, городские стены Фиден, окончательное падение которых происходит только в 428 г. до н. э., располагались примерно в 6—7 километрах. А это значит, что принадлежавшие им земли находились всего в 3—4 километрах (немногим более получаса хорошей ходьбы), от самого сердца Рима, его форума. Границы другого города (Вейи) кончались у самого Тибра, на берегу которого стоял будущий повелитель мира; он бы захвачен только в начале третьего века до н. э. Таким образом, территория, необходимая для заточения больших масс рабов, превосходит ту, которая была подконтрольна Риму в самом начале его истории, как минимум, в сотни раз. Ведь хотя бы два дневных перехода — это уже 50—60 километров, площадь же, как известно, возрастает пропорционально квадрату радиуса. Что же касается численности собственных граждан, то отвлечение даже незначительной их доли на охрану и принуждение к труду чужих делает карликовые государства, каким был Рим в первые века своей истории, беззащитными перед другими, не менее воинственными соседями. Словом, до IV в. до н. э. даже теоретически захват и концентрация военнопленных в каком-то пункте подконтрольной Риму территории не имеют перспективы в их реальном использовании. Но если не использовать их труд, то зачем вообще они нужны? Не случайно Рим долгое время вообще не знает, что делать со своими пленниками. Поэтому нередко после выигранной битвы они поголовно избивались победителями. Об этом мы то и дело читаем у Ливия[130].
Наконец самое главное условие — это становление массового сознания господина, которое видит в побежденном (или еще только подлежащем покорению) иноплеменнике — род недочеловека. Мы помним, что именно такое — расистское — воззрение на окружающие племена как варваров-недочеловеков впервые складывается в Греции. «Неизбежно приходится согласиться,— утверждал в своей Политике Аристотель,— что одни люди повсюду рабы, другие нигде такими не бывают»[131]. Именно поэтому с самого часа рождения одни предназначаются для подчинения, другие — для господства[132]. К слову, такое же отношение сохранит и средневековая Европа, такой взгляд на мир унаследует и современная Западная цивилизация. Об этом хорошо скажет Тойнби, «...мы не осознаем присутствия в мире других равноценных нам обществ и рассматриваем свое общество тождественным «цивилизованному» человечеству. Народы, живущие вне нашего общества, для нас просто «туземцы». Мы относимся к ним терпимо, самонадеянно присваивая себе монопольное право представлять цивилизованный мир, где бы мы ни оказались».[133] «Жители Запада воспринимают туземцев как часть местной флоры и фауны, а не как подобных себе людей, наделенных страстями и имеющих равные с ними права. Им отказывают даже в праве на суверенность земли, которую они занимают»[134]. Вся история подтверждает его слова.
Что же касается догосударственных форм общежития, то им еще неизвестен расизм, поэтому рабство, с которым имеет дело патриархальная семья,— это совсем другая материя, здесь мы впервые сталкиваемся с обычной долговой кабалой, с которой не рассталась даже наша современность. Сегодняшним ее примером служит та, в какую попадает человек, не сумевший погасить банковский кредит. Долговую кабалу знает весь древний мир. Но положение должника в нем определяется только по суду и регулируется законом. Пусть этот суд и этот закон существенно отличны от тех, которые действуют сегодня, но все же это — суд и закон. А значит, человек не лишается известной защиты.
Так, римское право V века до н. э. предписывает: «Пусть будут [даны должнику] 30 льготных дней после признания [им] долга или после постановления [против него] судебного решения. [По истечении указанного срока] пусть [истец] наложит руку [на должника]. Пусть ведет его на судоговорение [для исполнения решения]. Если [должник] не выполнил [добровольно] судебного решения и никто не освободил его от ответственности при судоговорении, пусть [истец] ведет его к себе и наложит на него колодки или оковы весом не менее, а, если пожелает, то и более 15 фунтов. [Во время пребывания в заточении должник], если хочет, пусть кормится за свой собственный счет. Если же он не находится на своем содержании, то пусть [тот, кто держит его в заточении] выдает ему по фунту муки в день, а при желании может давать и больше»[135].
Наличие защиты подтверждается и более древними правовыми установлениями. «Если долг одолел человека и он продал за серебро свою жену, своего сына и свою дочь или отдал их в кабалу, то три года они должны обслуживать дом их покупателя или их закабалителя, в четвертом году им должна быть предоставлена свобода»[136],— читаем мы в законах Хаммурапи. Сходные нормы содержатся у евреев времени Исхода: Если купишь раба Еврея, пусть он работает шесть лет; а в седьмой пусть выйдет на волю даром»[137]; «Если продастся тебе брат твой, Еврей или Евреянка, то шесть лет должен он быть рабом тебе, а в седьмый год отпусти его от себя на свободу»[138]. Эти же нормы показывают нам, кто именно становится рабом в патриархальной семье.
Нередко человек отдается в кабалу вполне добровольно. Примером может служить библейская история Иакова и Рахили[139]. «Иаков полюбил Рахиль и сказал: я буду служить тебе семь лет за Рахиль, младшую дочь твою. Лаван сказал [ему]: лучше отдать мне ее за тебя, нежели отдать ее за другого кого; живи у меня. И служил Иаков за Рахиль семь лет; и они показались ему за несколько дней, потому что он любил ее. <…> Утром же оказалось, что это Лия. И [Иаков] сказал Лавану: что это сделал ты со мною? не за Рахиль ли я служил у тебя? зачем ты обманул меня? Лаван сказал: в нашем месте так не делают, чтобы младшую выдать прежде старшей; окончи неделю этой, потом дадим тебе и ту за службу, которую ты будешь служить у меня еще семь лет других»[140].
Тот факт, что в долговой кабале, как правило, оказываются свои же соседи, препятствует ничем не сдерживаемому произволу господина. Недаром историческое предание гласит, что законодательством Солона, одного из «семи мудрецов», в Греции запрещается порабощение соотечественников. Правда, это законодательство возникает в ходе широкой военно-политической экспансии. Уже к его времени, по образному выражению Платона, греки, подобно лягушкам, сидящим вокруг болота, обсядут все Средиземное море[141], и отовсюду пойдет поток иноплеменных рабов, с которыми уже можно будет не церемониться. Этот поток будет подобен половодью, и у социолога того времени будет создаваться впечатление, что численность рабов чуть ли не в десятки раз превосходит численность свободных. Так, греческий автор Афиней (II в.), ссылаясь на писателя III в. до н. э. Ктесикла, сообщает, что, согласно переписи 309 до н. э., в Афинах было 400 тысяч рабов на 21 тысячу граждан. Еще большие значения приводятся для Эгины (470 тыс.) и Коринфа 460). Современные оценки снижают эти показатели до 25—43% от общей массы населения[142]. (Впрочем, и данные Афинея о свободных необходимо умножать как минимум на четыре, ибо сюда, по нормам того времени, не входят женщины и дети.)
Долговое рабство имеет жесткие ограничения. Оно регулируется общинным правом, общинной моралью, наконец, физической защитой своей семьи. Ведь, в конце концов, только ее глава имеет всю полноту прав по отношению к своему домочадцу. Включая самое фундаментальное — право на его жизнь. Меж тем неограниченная эксплуатация — это форма посягательства на нее, а следовательно, и на личный суверенитет главы чужого рода. Последнее же всегда чревато — не только репутационными — потерями, и уже поэтому не имеет ни экономического, ни какого другого смысла.
Словом, долговое и экзогенное классическое рабство, которое появляется в Греции и Риме, имеют между собой глубокие качественные отличия. Одним из них является то, что рабы-военнопленные практически никогда не были домашними, т.е. принадлежащими главе той или иной семьи,— это всегда государственные контингенты. Рабовладение в условиях полиса было только коллективным. Впрочем, в античности практически любая собственность была общинной, и частное владение чем-либо каждый раз требовало особого подтверждения со стороны государства. «Архонт сейчас же по вступлении в должность,— пишет Аристотель, характеризуя государственное устройство Афин,— первым делом объявляет через глашатая, что всем предоставляется владеть имуществом, какое каждый имел до вступления его в должность, и сохранять его до конца его управления»[143].
Правда, государственный контроль, как правило, формален, поэтому фактическое распоряжение имуществом принадлежало все же частному лицу, но надзор за способными к бунту рабами эпохи классического рабовладения всегда был общим делом полиса. Патриархальный же раб (как дети, женщины и вещи), растворяясь в едином понятии семьи, пусть и по своему, но все же (как женщины и дети) никогда не уравнивался с вещью; он оставался личностью, подвластной многим нравственным обязательствам, и сохранял за собой пусть и урезанные, но все же какие-то права.
Впрочем, и в древнейшие времена существовали рабы-иноплеменники. Однако растворение их в общей массе тех, кем становились несостоятельные соседи, уравнивало правовое положение апатридов с ними. В целом же положение домашних рабов мало чем отличается от положения собственных детей хозяина дома. Они выполняют ту же работу, носят такую же одежду, за одним столом едят одну и ту же пищу. Нередко над ними совершаются те же обряды: «И взял Авраам Измаила, сына своего, и всех рожденных в доме своем и всех купленных за серебро свое, весь мужеский пол людей дома Авраамова; и обрезал крайнюю плоть их в тот самый день, как сказал ему Бог»[144]. Рабов даже лечат: «Если лекарь сделал человеку тяжелую операцию бронзовым ножом и спас человека или же он вскрыл бельмо (?) у человека бронзовым ножом и спас глаз человеку, то он может получить 10 сиклей серебра. Если это сын мушкенума, то лекарь может получить 5 сиклей серебра. Если это раб человека, то хозяин раба должен дать лекарю 2 сикля серебра»[145]. «Если лекарь срастил сломанную кость у человека или же вылечил больной сустав, то больной должен заплатить лекарю 5 сиклей серебра. Если это сын мушкенума, то он должен заплатить 3 сикля серебра. Если это раб человека, то хозяин раба должен заплатить лекарю 2 сикля серебра»[146]. Между тем никакие законы не пишутся «про запас», поэтому само существование таких норм права свидетельствует о том, что за ними стоит вполне обычная практика социума.
Лишь становление государственности приводит к тому, что в отношении рабов допускается даже открытое святотатство. Геродот приводит пример одного из таких преступлений: «Одному из пленников удалось вырваться из оков и бежать к портику святилища Деметры Фесмофоры. Ухватившись за дверное кольцо, он крепко держался. Преследователи, несмотря на все усилия, не могли оттащить его. Тогда они отрубили руки несчастному и увели на казнь. А руки его, словно приросшие к дверному кольцу, продолжали висеть». Но тут же отец истории добавляет: «С тех пор они [жители Эгины.—ЕЕ.] навлекли на себя проклятие, которое не смогли уже искупить жертвами, несмотря на все старания»[147].
Таким образом, говоря о рабах как о членах патриархального «дома», нужно соблюдать известную осторожность. Не все они, как контингент греческих серебряных рудников и римских латифундий, подвергаются нещадной эксплуатации, многие, пусть и лишаясь личной свободы, живут практически одной жизнью с домочадцами. Это и те, кто работает наравне с самим хозяином и его сыновьями, это и управители хозяйств, и домашние учителя, и, разумеется, домашняя прислуга. Кстати в Риме численность домашнего персонала нередко составляла несколько сот человек[148]. Едва ли они рассматриваются как разновидность имущества; тесное соприкосновение с хозяевами не может не очеловечивать отношения. Поэтому не случайна широкая практика их освобождения.
В свою очередь на тех, кто работает за пределами господского жилища, начинают смотреть скорее как на вещь.