50. Самость. [Данная дефиниция была написана Юнгом для немецкого издания Собрания сочинений и отсутствует в русском издании 1929 года. — прим. ред. Любопытно отметить, что определение, данное самости, как «целостного спектра психических явлений у человека» почти идентично определению психического как «тотальности, целостности всех психических процессов, как сознательных, так и бессознательных» (см. душа). Здесь может подразумеваться, что каждый индивид посредством психического или благодаря ему в своей потенции представляет самость. Вопрос лишь в том, чтобы «реализовать» эту присущую ему в потенции самость. Но это уже вопрос самой жизни. — ред. англ. изд.]Как эмпирическое понятие, самость обозначает целостный спектр психических явлений у человека. Она выражает единство личности как целого. Но в той степени, в какой целостная личность по причине своей бессознательной составляющей может быть сознательной лишь отчасти, понятие самости является отчасти лишь потенциально эмпирическим и до этой степени постулятивным. Другими словами, оно включает в себя как «переживабельное» (experienceable), так и «непереживабельное» (inexperienceable) (или еще не пережитое). Эти качества присущи в равной мере многим другим научным понятиям, оказывающимся более именами, нежели идеями. В той степени, в какой психическая целостность, состоящая из сознательных и бессознательных содержаний, оказывается постулятивной, она представляет трансцендентальное понятие, поскольку оно предполагает существование бессознательных факторов на эмпирической основе и, таким образом, характеризует некое бытие, которое может быть описано лишь частично, так как другая часть остается (в любое данное время) неузнанной и беспредельной.
Подобно тому как сознательные и бессознательные явления дают о себе знать практически, при встрече с ними, самость, как психическая целостность, также имеет сознательный и бессознательный аспекты. Эмпирически самость проявляется в сновидениях, мифах, сказках, являя персонажи «сверхординарной личности» (см. эго), такие как король, герой, пророк, спаситель и т. д., или же в форме целостного символа — круга, квадрата, креста, квадратуры круга (quadratura circuli) и т.д. Когда самость репрезентирует complexio oppositorum, единство противоположностей, она также выступает в виде объединенной дуальности, например в форме дао, как взаимодействия инь и ян, или враждующих братьев, или героя и его противника (соперника) — заклятого врага, дракона, Фауста и Мефистофеля и т. д. Поэтому эмпирически самость представлена как игра света и тени, хотя и постигается как целостность и союз, единство, в котором противоположности соединены. Так как такое понятие непредставимо — третьего не дано, — то самость оказывается трансцендентальной и в этом смысле. Рассуждая логически, здесь мы имели бы дело с пустой спекуляцией, если бы не то обстоятельство, что самость обозначает символы единства, которые оказываются обнаруживаемы эмпирически.
Самость не является философской идеей, поскольку она не утверждает своего собственного существования, то есть она не гипостазирует самое себя. С интеллектуальной точки зрения это всего лишь рабочая гипотеза. Ее эмпирические символы, с другой стороны, очень часто обладают отчетливой нуминозностъю, то есть априорной эмоциональной ценностью, как в случае мандалы, пифагорейского tetraktys, кватерности и т. д. /19/ Таким образом, самость утверждает себя как архетипическую идею (см. идея; образ), отличающуюся от других идей подобного рода тем, что она занимает центральное место благодаря значительности своего содержания и своей нуминозностью.
51. Символ. Понятие символа строго отличается в моем понимании от понятия простого знака. Символическое и семиотическое значение — две вещи совершенно разные. Ферреро /120/ пишет в своей книге, строго говоря, не о символах, а о знаках. Например, старый обычай передавать кусок дерна при продаже земли можно было бы, вульгарно говоря, назвать «символическим», но, по своей сущности, он вполне семиотичен. Кусок дерна есть знак, взятый вместо всего участка земли. Крылатое колесо у железнодорожного служащего не есть символ железной дороги, а знак, указывающий на причастность к железнодорожной службе. Напротив, символ всегда предполагает, что выбранное выражение является наилучшим обозначением или формулою для сравнительно неизвестного фактического обстояния, наличность которого, однако, признается или требуется. Итак, если крылатое колесо железнодорожника толкуется как символ, то это означает, что этот человек имеет дело с неизвестной сущностью, которую нельзя было бы выразить иначе или лучше, чем в виде крылатого колеса.
Всякое понимание, которое истолковывает символическое выражение, в смысле аналогии или сокращенного обозначения для какого-нибудь знакомого предмета, имеет семиотическую природу. Напротив, такое понимание, которое истолковывает символическое выражение как наилучшую и потому ясную и характерную ныне непередаваемую формулу сравнительно неизвестного предмета, имеет символическую природу. Понимание же, которое истолковывает символическое выражение как намеренное описание или иносказание какого-нибудь знакомого предмета, имеет аллегорическую природу. Объяснение креста как символа божественной любви есть объяснение семиотическое, потому что «божественная любовь» обозначает выражаемое обстояние точнее и лучше, чем это делает крест, который может иметь еще много других значений. Напротив, символическим будет такое объяснение креста, которое рассматривает его, помимо всяких других мыслимых объяснений, как выражение некоторого, еще незнакомого и непонятного, мистического или трансцендентного, то есть прежде всего психологического, обстояния, которое, безусловно, точнее выражается в виде креста.
Пока символ сохраняет жизненность, он является выражением предмета, который иначе не может быть лучше обозначен. Символ сохраняет жизненность только до тех пор, пока он чреват значением. Но как только его смысл родился из него, то есть как только найдено выражение, формулирующее искомый, ожидаемый или чаемый предмет еще лучше, чем это делал прежний символ, так символ мертв, то есть он имеет еще только историческое значение. Поэтому о нем все еще можно говорить как о символе, допуская про себя, что в нем имеется в виду то, что было, когда он еще не породил из себя своего лучшего выражения. Тот способ рассмотрения, с которым Павел и более древнее мистическое умозрение подходят к символу креста, показывает, что он был для них живым символом, который изображал неизреченное, и притом непревзойденным образом. Для всякого эзотерического объяснения символ мертв, потому что эзотерия сводит его к лучшему (очень часто мнимо лучшему) выражению, вследствие чего он является уже просто условным знаком для таких связей, которые на других путях уже известны и полнее и лучше. Символ остается жизненным всегда только для экзотерической точки зрения.
Выражение, поставленное на место какого-нибудь известного предмета, остается всегда простым знаком и никогда не является символом. Поэтому совершенно невозможно создать живой, то есть чреватый значением, символ из знакомых сочетаний. Ибо созданное на этом пути никогда не содержит больше того, чем сколько в него было вложено. Каждый психический продукт, поскольку он является в данный момент наилучшим выражением для еще неизвестного или сравнительно известного факта, может быть воспринят как символ, поскольку есть склонность принять, что это выражение стремится обозначить и то, что мы лишь предчувствуем, но чего мы ясно еще не знаем. Поскольку всякая научная теория заключает в себе гипотезу, то есть предвосхищающее обозначение, по существу, еще неизвестного обстоятельства, она является символом. Далее, каждое психологическое явление есть символ при допущении, что оно говорит или означает нечто большее и другое, такое, что ускользает от современного познания. Такое возможно, безусловно, всюду, где имеется сознание с установкою на иное возможное значение вещей. Оно невозможно только там, и то лишь для этого самого сознания, где последнее само создало выражение, долженствующее высказать именно столько, сколько входило в намерение создающего сознания; таково, например, математическое выражение. Но для другого сознания такое ограничение отнюдь не существует. Оно может воспринять и математическое выражение как символ, например для выражения скрытого в самом творческом намерении неизвестного психического обстоятельства, поскольку это обстоятельство подлинно не было известно самому творцу семиотического выражения и поэтому не могло быть сознательно использовано им.
Что есть символ, что нет — это зависит прежде всего от установки (см.) рассматривающего сознания, например рассудка, который рассматривает данное обстоятельство не просто как таковое, но, сверх того, и как выражение чего-то неизвестного. Поэтому весьма возможно, что кто-нибудь создает такое обстоятельство, которое для его воззрения совсем не представляется символическим, но может представиться таковым сознанию другого человека. Точно так же возможно и обратное. Мы знаем и такие продукты, символический характер которых зависит не только от установки созерцающего их сознания, но обнаруживается сам по себе в символическом воздействии на созерцающего. Таковы продукты, составленные так, что они должны были бы утратить всякий смысл, если бы им не был присущ символический смысл. Треугольник с включенным в него оком является в качестве простого факта такой нелепостью, что созерцающий решительно не может воспринять его как случайную игру. Такой образ непосредственно навязывает нам символическое понимание. Это воздействие подкрепляется в нас или частым и тождественным повторением того же самого образа, или же особенно тщательным выполнением его, которое и является выражением особенной, вложенной в него ценности.
Символы, не действующие сами из себя, как было только что описано, или мертвы, то есть превзойдены лучшей формулировкой, или же являются продуктами, символическая природа которых зависит исключительно от установки созерцающего их сознания. Эту установку, воспринимающую данное явление как символическое, мы можем назвать сокращенно символической установкой. Она лишь отчасти оправдывается данным положением вещей, с другой же стороны, она вытекает из определенного мировоззрения, приписывающего всему совершающемуся — как великому, так и малому — известный смысл и придающего этому смыслу известную большую ценность, чем чистой фактичности. Этому воззрению противостоит другое, придающее всегда главное значение чистым фактам и подчиняющее фактам смысл. Для этой последней установки символ отсутствует всюду, где символика покоится исключительно на способе рассмотрения. Зато и для нее есть символы, а именно такие, которые заставляют наблюдателя предполагать некий скрытый смысл. Идол с головою быка может быть, конечно, объяснен как туловище человека с бычьей головой. Однако такое объяснение вряд ли может быть поставлено на одну доску с символическим объяснением, ибо символ является здесь слишком навязчивым для того, чтобы его можно было обойти. Символ, навязчиво выставляющий свою символическую природу, не должен быть непременно жизненным символом. Он может, например, действовать только на исторический или философский рассудок. Он пробуждает интеллектуальный или эстетический интерес. Жизненным же символ называется только тогда, когда он и для зрителя является наилучшим и наивысшим выражением чего-то лишь предугаданного, но еще непознанного. При таких обстоятельствах он вызывает в нас бессознательное участие. Действие его творит жизнь и споспешествует ей. Так, Фауст говорит: «Совсем иначе этот знак влияет на меня».
Жизненный символ формулирует некий существенный, бессознательный фрагмент, и чем более распространен этот фрагмент, тем шире и воздействие символа, ибо он затрагивает в каждом родственную струну. Так как символ, с одной стороны, есть наилучшее и, для данной эпохи, непревзойденное выражение для чего-то еще неизвестного, то он должен возникать из самого дифференцированного и самого сложного явления в духовной атмосфере данного времени. Но так как, с другой стороны, живой символ должен заключать в себе то, что родственно более широкой группе людей, для того, чтобы он вообще мог воздействовать на нее, — то он должен и схватывать именно то, что обще более широкой группе людей. Таковым никогда не может быть самое высокодифференцированное, предельно достижимое, ибо последнее доступно и понятно лишь меньшинству; напротив, оно должно быть столь примитивно, чтобы его вездесущее не подлежало никакому сомнению. Лишь тогда, когда символ схватывает это и доводит до возможно совершенного выражения, он приобретает всеобщее действие. В этом и заключается мощное и вместе с тем спасительное действие живого социального символа.
Все, что я сказал сейчас о социальном символе, относится и к индивидуальному символу. Существуют индивидуальные психические продукты, явно имеющие символический характер и непосредственно принуждающие нас к символическому восприятию. Для индивида они имеют сходное функциональное значение, какое социальный символ имеет для обширной группы людей. Однако происхождение этих продуктов никогда не бывает исключительно сознательное или исключительно бессознательное — они возникают из равномерного содействия обоих. Чисто сознательные, так же как и исключительно бессознательные продукты, не являются per se символически убедительными — признание за ними характера символа остается делом символической установки созерцающего сознания. Однако они настолько же могут восприниматься и как чисто каузально обусловленные факты, например в том смысле, как красная сыпь скарлатины может считаться «символом этой болезни». Впрочем, в таких случаях правильно говорят о «симптоме», а не о символе. Поэтому я думаю, что Фрейд, со своей точки зрения, совершенно верно говорит о симптоматических, а не о символических действиях (Symptomhandlungen) /121/, ибо для него эти явления не символичны в установленном мною смысле, а являются симптоматическими знаками определенного и общеизвестного, основного процесса. Правда, бывают невротики, считающие свои бессознательные продукты, которые суть прежде всего и главным образом болезненные симптомы, за в высшей степени значительные символы. Но в общем, это обстоит не так. Напротив, современный невротик слишком склонен воспринимать и значительное как простой «симптом».
Тот факт, что о смысле и бессмыслице вещей существуют два различных, противоречащих друг другу, но одинаково горячо защищаемых обеими сторонами мнения, научает нас тому, что, очевидно, существуют явления, которые не выражают никакого особенного смысла, которые суть простые последствия, симптомы, и ничего более, — и другие явления, которые несут в себе сокровенный смысл, которые не просто имеют известное происхождение, но скорее хотят стать чем-то и которые поэтому суть символы. Нашему такту и нашей критической способности предоставлено решать, где мы имеем дело с симптомами, а где с символами.
Символ есть всегда образование, имеющее в высшей степени сложную природу, ибо он составляется из данных, поставляемых всеми психическими функциями. Вследствие этого природа его ни рациональна, ни иррациональна. Правда, одна сторона его приближается к разуму, но другая его сторона не доступна разуму, потому что символ слагается не только из данных, имеющих рациональную природу, но и из иррациональных данных чистого внутреннего и внешнего восприятия. Богатство предчувствием и чреватость значением, присущие символу, одинаково говорят как мышлению, так и чувству, а его особливая образность, принявши чувственную форму, возбуждает как ощущение, так и интуицию. Жизненный символ не может сложиться в тупом и малоразвитом духе, ибо такой дух удовлетворится уже существующим символом, предоставленным ему традицией. Только томление высокоразвитого духа, для которого существующий символ уже не передает высшего единства в одном выражении, может создать новый символ.
Но так как символ возникает именно из его высшего и последнего творческого достижения и вместе с тем должен включать в себя глубочайшие основы его индивидуального существа, то он не может возникнуть односторонне из наивысше дифференцированных функций, а должен исходить в равной мере из низших и примитивнейших побуждений. Для того чтобы такое содействие самых противоположных состояний вообще стало возможным, оба этих состояния, во всей их противоположности, должны сознательно стоять друг возле друга. Это состояние должно быть самым резким раздвоением с самим собой, и притом в такой степени, чтобы тезис и антитезис взаимно отрицали друг друга, а эго все-таки утверждало бы свою безусловную причастность и к тезису, и к антитезису. Если же обнаруживается ослабление одной стороны, то символ оказывается преимущественно продуктом одной стороны и тогда, в меру этого, он становится не столько символом, сколько симптомом, притом именно симптомом подавленного антитезиса. Но в той мере, в какой символ есть просто симптом, он теряет свою освобождающую силу, ибо он уже не выражает права на существование всех частей психики, а напоминает о подавлении антитезиса, даже тогда, когда сознание не отдает себе отчета в этом. Если же имеется налицо полное равенство и равноправие противоположностей, засвидетельствованное безусловной причастностью эго и к тезису, и к антитезису, то вследствие этого создается некоторая приостановка воления, ибо невозможно больше хотеть, потому что каждый мотив имеет наряду с собою столь же сильный противоположный мотив. Так как жизнь совершенно не выносит застоя, то возникает скопление жизненной энергии, которое привело бы к невыносимому состоянию, если бы из напряженности противоположностей не возникла новая объединяющая функция, выводящая за пределы противоположностей. Но она возникает естественно из той регрессии либидо, которая вызвана ее скоплением. Так как вследствие полного раздвоения воли прогресс становится невозможным, то либидо устремляется назад, поток как бы течет обратно к своему источнику, то есть при застое и бездейственности сознания возникает активность бессознательного, где все дифференцированные функции имеют свой общий архаический корень, где живет та смешанность содержаний, многочисленные остатки которой еще обнаруживает первобытная ментальность.
И вот активность бессознательного выявляет наружу некое содержание, установленное одинаково — как тезисом, так и антитезисом — и компенсирующее как тот, так и другой (см. компенсация). Так как это содержание имеет отношение как к тезису, так и к антитезису, то оно образует посредствующую основу, на которой противоположности могут соединиться. Если мы возьмем, например, противоположность между чувственностью и духовностью, то среднее содержание, рожденное из бессознательного, дает благодаря богатству своих духовных отношений желанное выражение духовному тезису, а в силу своей чувственной наглядности оно ухватывает чувственный антитезис. Но эго, расщепленное между тезисом и антитезисом, находит свое отображение, свое единое и настоящее выражение именно в посредствующей основе, и оно жадно ухватится за него, чтобы освободиться от своей расщепленности. Поэтому напряженность противоположностей устремляется в это посредствующее выражение и защищает его от той борьбы противоположностей, которая вскоре начинается из-за него и в нем, причем обе противоположности пытаются разрешить новое выражение, каждая в своем смысле. Духовность пытается создать нечто духовное из выражения, выдвинутого бессознательным, чувство же — нечто чувственное; первая стремится создать из него науку или искусство, вторая — чувственное переживание. Разрешение бессознательного продукта в то или другое удается тогда, когда эго оказывается не вполне расщепленным, а стоит более на одной стороне, чем на другой. Если одной из сторон удается разрешить бессознательный продукт, то не только этот продукт, но и эго переходит к ней, вследствие чего возникает идентификация эго с наиболее дифференцированной функцией (см. подчиненная функция). Вследствие этого процесс расщепления повторится впоследствии на высшей ступени.
Если же эго настолько устойчиво, что ни тезису, ни антитезису не удается разрешить бессознательный продукт, то это подтверждает, что бессознательное выражение стоит выше как той, так и другой стороны. Устойчивость эго и превосходство посредствующего выражения над тезисом и антитезисом представляются мне коррелятами, взаимно друг друга обусловливающими. Иногда кажется, как будто устойчивость прирожденной индивидуальности является решающим моментом, а иногда — будто бессознательное выражение имеет преобладающую силу, от которой эго и получает безусловную устойчивость. В действительности же может быть и так, что устойчивость и определенность индивидуальности, с одной стороны, и превосходство силы бессознательного выражения, с другой, — суть не что иное, как признаки одного и того же фактического постоянства.
Если бессознательное выражение до такой степени сохраняется, то оно является сырым материалом, подлежащим не разрешению, а формированию и представляющим собой общий предмет для тезиса и антитезиса. Вследствие этого такое бессознательное выражение становится новым содержанием, овладевающим всей установкой, уничтожающим расщепление и властно направляющим силу противоположностей в одно общее русло. Этим застой жизни устраняется, и жизнь получает возможность течь далее с новой силой и новыми целями.
Этот описанный только что процесс в его целом я назвал трансцендентной функцией, причем под «функцией» я разумею не основную функцию, а сложную, составленную из других функций, а термином «трансцендентный» я обозначаю не какое-нибудь метафизическое качество, а тот факт, что при помощи этой функции создается переход из одной установки в другую. Сырой материал, обработанный тезисом и антитезисом и соединяющий в процессе своего формирования обе противоположности, есть жизненный символ. В его надолго неразрешимом, сыром материале заложено все присущее ему богатство предчувствиями, а в том образе, который принял его сырой материал под воздействием противоположностей, заложено влияние символа на все психические функции.
Намеки на основы процесса, образующего символ, мы находим в скудных сообщениях о подготовительных периодах жизни у основателей религий, например в противоположениях Иисуса и Сатаны, Будды и Мары, Лютера и черта, в истории первого светского периода жизни Цвингли, у Гете в возрождении Фауста через союз с чертом. В конце «Заратустры» мы находим замечательный пример подавления антитезиса в образе «безобразнейшего человека».
52. Синтетическое. См. конструктивное.
53. Сознание. Под сознанием я разумею отнесенность психических содержаний к нашему эго (см.), поскольку эго ощущает эту отнесенность как таковую. /122- S.11; 76- S.3/ Отношения к эго, поскольку они, как таковые, им не ощущаются, остаются бессознательными (см. бессознательное). Сознание есть функция или деятельность [Ср. Riehl /123- S.161/, который тоже понимает сознание как «активность», как «процесс»], поддерживающая связь между психическими содержаниями и эго. Сознание для меня не тождественно с психикой, ибо психика представляется мне совокупностью всех психических содержаний, из которых не все непременно связаны прямо с эго, то есть настолько отнесены к эго, что им присуще качество сознательности. Есть множество психических комплексов, из которых не все по необходимости связаны с эго. /52/
54. Субъективный уровень. Когда я говорю об истолковании сновидения или фантазии на субъективном уровне, то имею в виду, что лица или ситуации, встречающиеся в них, относятся к субъективным факторам, всецело присущим собственной психике субъекта. Известно, что образ объекта, находящийся в нашей психике, никогда не бывает абсолютно равным самому объекту, а самое большее лишь похожим на него. Правда, образ этот создается через чувственную перцепцию и через апперцепцию (см.) этих раздражений, но именно с помощью процессов, которые уже принадлежат нашей психике и лишь вызваны объектом. Опыт показывает, что свидетельства наших чувств в высокой степени совпадают с качествами объекта, однако наша апперцепция подвержена почти необозримым субъективным влияниям, которые чрезвычайно затрудняют верное познание человеческого характера. К тому же столь сложная психическая величина, какой является человеческий характер, дает чистой чувственной перцепции лишь очень немного точек опоры. Познание характера требует эмпатии (см.), размышления, интуиции (см.). Вследствие таких осложнений естественно, что конечное суждение имеет всегда лишь очень сомнительную ценность, так что тот образ человеческого объекта, который мы в себе слагаем, оказывается при всяких обстоятельствах в высшей степени субъективно обусловленным. Поэтому в практической психологии поступают правильно, когда строго отличают образ, или имаго, человека от его действительного существования. Вследствие крайне субъективного возникновения имаго, оно нередко является скорее отображением субъективного комплекса функций, нежели самого объекта. Поэтому при аналитическом разборе бессознательных продуктов важно, чтобы имаго отнюдь не отождествлялось без оговорок с объектом, а, скорее, понималось как образ субъективного отношения к объекту. Это и есть понимание на субъективном уровне.
Исследование бессознательного продукта на субъективном уровне обнаруживает наличность субъективных суждений и тенденций, носителем которых становится объект. Иесли в каком-нибудь бессознательном продукте появляется имаго объекта, то это вовсе не значит, что дело само по себе идет о реальном объекте, а точно так же или, может быть, даже скорее о субъективном функциональном комплексе (см. душа). Применяя истолкование на субъективном уровне, мы получаем доступ к широкой психологической интерпретации не только сновидений, но и литературных произведений, в которых отдельные действующие лица являются представителями относительно автономных функциональных комплексов автора.
55. Тип. Тип есть пример или образец, характеристически передающий характер родового понятия или всеобщности. В более узком смысле настоящего моего труда, тип есть характерный образец единой общей установки (см. установка), встречающейся во многих индивидуальных формах. Из многочисленных установок, действительно встречающихся и возможных, я выделяю в настоящем своем исследовании в общем четыре установки, а именно те, которые ориентируются, главным образом, на четыре основные психологические функции (см. функция), то есть на мышление, чувство, интуицию и ощущение. Поскольку такая установка привычна и тем накладывает определенный отпечаток на характер индивида, я говорю о психологическом типе. Эти типы, базированные на четырех основных функциях, которые можно обозначить как мыслительный, чувствующий, интуитивный и ощущающий, могут быть в зависимости от качества основной (ведущей) функции разделены на два класса: на типы рациональные и типы иррациональные. К первым принадлежат мыслительный и чувствующий типы, к последним — интуитивный и ощущающий (см. рациональное и иррациональное). Дальнейшее разделение на два класса зависит от преимущественного движения либидо, а именно от интроверсии и экстраверсии (см.). Все основные типы могут принадлежать как к одному, так и к другому классу, смотря по их преобладающей установке, более интровертной или более экстравертной. Мыслительный тип может принадлежать и к интровертному, и к экстравертному классу; так же и все остальные типы. Разделение на рациональные и иррациональные типы составляет другую точку зрения и не имеет ничего общего с интроверсией и экстраверсией.
В двух предварительных сообщениях, посвященных учению о типах [Одно см. Приложение 1; другое: «Структура бессознательного» // Юнг К. Г. Два эссе по аналитической психологии. /15- 7, §462,482/], я не отличал мыслительный и чувствующий типы от типов интровертного и экстравертного, но отождествлял мыслительный тип с интровертным, а чувствующий — с экстравертным. Но при окончательной разработке материала я убедился, что интровертный и экстравертный типы следует рассматривать как категории, стоящие над функциональными типами. Такое разделение вполне соответствует и опыту, ибо, например, несомненно, что есть два различных чувствующих типа, из которых один установлен преимущественно на свое чувствующее переживание, а другой — преимущественно на объект.
56. Тождество (Identitat, Identity). О тождестве я говорю в случае психологической одинаковости. Тождество есть всегда бессознательный феномен, потому что сознательная одинаковость всегда предполагала бы уже сознание двух вещей одинаковых одна с другой и, следовательно, отделение субъекта от объекта, вследствие чего сам феномен тождества был бы уже упразднен. Психологическое тождество предполагает свою бессознательность. Оно составляет характерное свойство примитивного уклада души и настоящую основу «мистического соучастия» (см.), которая есть не что иное, как пережиток первобытной психологической неотличенности субъекта и объекта, то есть остаток изначального бессознательного состояния; далее, оно есть свойство, характеризующее духовное состояние раннего детства, и, наконец, оно характеризует и бессознательное у взрослого культурного человека, которое, поскольку оно не стало содержанием сознания, длительно пребывает в состоянии тождества с объектами. На тождестве с родителями основана идентификация (см.) сними; точно так же на нем покоится и возможность проекции (см.) и интроекции (см.).
Тождество есть прежде всего бессознательная одинаковость с объектами. Оно не есть уравнение или отождествление, но априорная одинаковость, которая вообще никогда не была предметом сознания. На тождестве основан наивный предрассудок, будто психология одного человека равна психологии другого; будто всюду действуют одни и те же мотивы; будто приятное мне, разумеется, должно доставить удовольствие и другому; будто то, что не морально для меня, должно быть не морально и для другого, и т. д. На тождестве основано и распространенное всюду стремление исправлять в других то, что следовало бы исправить в самом себе. На тождестве же основана далее возможность суггестивного внушения и психической заразы. Особенно ясно тождество выступает в патологических случаях, например у параноика, когда собственное субъективное содержание предполагается у другого как само собой разумеющееся. Но тождество делает также возможным сознательный коллективизм (см. коллективное), сознательную социальную установку (см.), нашедшую свое высшее выражение в идеале христианской любви к ближнему.