Три ночи я провел в больнице Святой Анны, потом меня перевели в психиатрическую клинику министерства национального просвещения, в Верьер‑ле‑Бюис‑сон. Азуле был заметно обеспокоен; пресса в том году начала много писать о педофилии, все будто сговорились «делать упор на педофилию». Скорей всего из ненависти к старикам, от враждебности и отвращения к старости это становилось прямо‑таки национальной идеей. Девочке было пятнадцать, я был ее учителем, злоупотребил своей властью; к тому же она была арабкой. Короче, идеальное досье для увольнения с последующим линчеванием. Через две недели я стал понемногу успокаиваться; подошло окончание учебного года, и Аджила, видимо, не заговорила. Мое личное дело приобретало более традиционный характер. Преподаватель, страдающий депрессией, с некоторой склонностью к суициду, нуждающийся в том, чтобы подлечить свою психику. Что в этой истории удивительно, так это то, что лицей города Мо не считался заведением особенно «свирепым»; но возвращение туда растравило психологические травмы моего раннего детства; а в конечном счете дело там было организовано очень хорошо.
В клинике я провел немногим больше полугода; мой отец несколько раз заходил навещать меня, вид у него был с каждым разом все более благожелательный и утомленный. Я был так напичкан транквилизаторами, что более не испытывал никаких сексуальных вожделений; но медсестры время от времени брались за меня. Я прижимался к ним, замирал на одну‑две минуты, потом снова ложился. Это приносило мне такое облегчение, что главный психиатр рекомендовал не пренебрегать подобными методами, если они не видят к тому непреодолимых препятствий. Он подозревал, что Азуле сказал ему не все, но у него было много куда более серьезных пациентов, шизофреников и опасных безумцев, у него не нашлось достаточно времени, чтобы заниматься мной; он считал, что у меня есть свой лечащий врач, и это главное.
О преподавании, по‑видимому, больше не могло быть речи, но в начале 1991‑го министерство национального просвещения пристроило меня на место в Комиссии по программам французского языка. Я потерял почасовую оплату учителя и школьные каникулы, но мое жалованье не уменьшилось. Немного погодя я развелся с Анной. Что касается средств на содержание и очередности общения с сыном, мы сошлись на вполне традиционном решении – практически адвокаты не оставляют вам права выбора, существует нечто вроде типового контракта. На судебном заседании мы проходили в числе первых, судья скороговоркой зачитал текст, и вся церемония развода заняла меньше четверти часа. Мы вместе спустились по лестнице Дворца правосудия, было чуть позже полудня. Начинался март месяц, мне только что исполнилось тридцать пять лет; я знал, что первая половина моей жизни миновала.
Брюно замолчал. Уже была глубокая ночь; ни он, ни Кристиана так и не оделись. Он поднял на нее глаза. И тут она сделала удивительную вещь: придвинулась к нему, обвила рукой его шею и поцеловала в обе щеки.
– В последующие годы все шло по‑прежнему, – мягко продолжал Брюно. – Я сделал пересадку волос на голове, она прошла хорошо, хирург был другом моего отца. Гимнастического клуба я тоже не бросал. Когда подходил отпуск, я обращался в «Новые границы», или опять в «Клаб‑мед», или в объединение учительских профсоюзов. У меня было несколько интрижек, в конечном счете очень мало; женщины моих лет по большей части уже не слишком‑то хотят трахаться. Они, конечно, утверждают обратное, верно и то, что иногда им бы хотелось снова испытать эмоции, страсти, желание; но этого я был не способен у них вызвать. Прежде я никогда не встречал таких женщин, как ты. Даже не надеялся, что такая женщина может существовать.
– Тут нужно… – выговорила она чуть дрогнувшим голосом, – нужно немного великодушия, надо, чтобы кто‑нибудь начал первым. Если бы я была на месте той арабки, не знаю, как бы я реагировала. Но в тебе уже тогда наверняка было что‑то трогательное, я в этом уверена. Думаю, во всяком случае мне так кажется, что я бы согласилась доставить тебе удовольствие. – Она прилегла, опустила голову промеж ляжек Брюно, несколько раз лизнула кончик его члена. – Я бы охотно что‑нибудь съела… – вдруг сказала она. – Уже два часа ночи, но в Париже это, наверное, возможно?
– Конечно.
– Я могу тебя приголубить сейчас же, или ты предпочитаешь, чтобы я приласкала твой штырек в такси?
– Нет, сейчас.
15
Гипотеза Макмиллана
Они взяли такси, доехали до Центрального рынка, пообедали в ресторане быстрого обслуживания, открытом всю ночь. На входе Брюно заказал рольмопс – селедку в винном соусе. Он сказал себе, что теперь ему все доступно; но тут же понял, что такая самонадеянность чрезмерна. Возможности его воображения по‑прежнему богаты, это так: он может себя вообразить хоть крысой‑пасюком, хоть солонкой, хоть энергетическим полем; между тем в действительности его тело остается вовлеченным в процесс медлительного распада; с телом Кристианы дело обстоит так же. Наперекор ночам, что приходят и уходят, индивидуальное сознание до конца пребудет в их разобщенных телах. Рольмопсы ровным счетом ничего не могут с этим поделать; но и от окуня с укропом не стоит ждать разрешения проблемы. Кристиана хранила молчание, рассеянное и, пожалуй, загадочное. Они отведали вместе домашних монбельярских колбасок и квашеной капусты по‑королевски. Пребывая в приятно расслабленном состоянии мужчины, только что пережившего сладкий оргазм в объятиях не безразличной ему женщины, Брюно мельком припомнил свои профессиональные заботы, смысл коих можно было сформулировать следующим образом: какую роль сыграл Поль Валери в формировании мировоззрения представителей французской науки? Покончив с квашеной капустой и заказав мюнстер, он почувствовал искушение ответить: «Никакой».
– Я ни на что не гожусь, – смиренно признался он. – Я не способен растить свиней. Не имею ни малейшего понятия о производстве колбас, вилок и мобильных телефонов. Я не в состоянии изготовить ни одного из тех окружающих меня предметов, которые я использую или пожираю; мне даже не дано постигнуть процесс их изготовления. Если бы завтра производство остановилось, а все специалисты, инженеры и техники, разом куда‑то подевались, я бы не сумел и самой малости сделать, чтобы заново пустить что‑нибудь в ход. Оказавшись вне экономико‑индустриального комплекса, я не смог бы даже обеспечить собственное выживание: я бы не знал, где добыть еду, во что одеться, как уберечься от непогоды; мои личные технические познания намного уступают тем, какими располагал неандерталец. Находясь в полной зависимости от общества, которое окружает меня, я сам со своей стороны почти что бесполезен для него; все, что я умею, это порождать сомнительные комментарии по поводу устаревших культурных объектов. Тем не менее я получаю жалованье, которое существенно выше среднего. Большинство людей моего круга находится в том же положении. В сущности, единственный полезный человек, которого я знаю, это мой брат.
– Что же он сделал такого из ряда вон выходящего?
Брюно подумал, в поисках достаточно впечатляющего ответа поворошил кусок сыра, лежавший у него на тарелке.
– Он создавал новых коров. Впрочем, это лишь пример, но я помню, что на основании его трудов стало возможным получить новую, генетически модифицированную генерацию коров, дающих молоко улучшенного качества, повышенной питательности. Он изменил мир. А я ничего не сделал, ничего не изменил; я не принес в мир абсолютно ничего нового.
– Ты не причинял зла…
Лицо Кристианы омрачилось, она быстро осушила свой бокал. В июле 1976 года она провела две недели в поместье ди Меолы на склонах Ванту, том самом, куда годом раньше приезжал Брюно с Аннабель и Мишелем. Когда она рассказала Брюно о том лете, они оба были восхищены совпадением; но тотчас ее охватило мучительное сожаление. Она подумала: если бы они встретились в семьдесят шестом, когда ему было двадцать лет, а ей шестнадцать, вся их жизнь могла бы пойти совсем по‑другому. То был первый признак, по которому она догадалась, что начинает влюбляться по‑настоящему.
– В сущности, – заметила Кристиана, – в этом совпадении нет ничего удивительного. Мои болваны‑родители принадлежали к тому же анархическому слою, что‑то вроде битников пятидесятых, которые таскались к твоей матери. Возможно даже, что они были знакомы, но у меня нет никакого желания об этом узнать. Я презираю этих людей, могу сказать даже, что ненавижу их. Они носители зла, они творят зло, уж я‑то знаю, о чем говорю. Прекрасно помню то лето семьдесят шестого. Ди Меола умер через две недели после моего приезда; у него был далеко зашедший рак, кажется, его уже ничто по‑настоящему не интересовало. Тем не менее он попытался меня завлечь, я в ту пору была недурна собой, но он не настаивал, думаю, он уже начинал испытывать физические страдания. Двадцать лет он ломал комедию, разыгрывая из себя мудрого наставника, посвященного в тайны духа и т. п., все чтобы девок трахать. Надо признать, что роль свою он выдержал до конца. Через две недели после моего прибытия он принял яд, какую‑то очень мягкую отраву, которая делает свое дело за несколько часов; потом он позвал всех посетителей, гостивших в поместье, уделив каждому по несколько минут, нечто в жанре «смерть Сократа». К тому же он говорил о Платоне, а еще об упанишадах, Лао Цзы, в общем, сущий цирк. Также много разглагольствовал об Олдосе Хаксли, напомнил, что знал его, описал их разговор; возможно, тут он малость приврал; но как бы то ни было, он, Меола, умирал. Когда подошла моя очередь, я была довольно сильно взволнована, но он меня просто‑напросто попросил расстегнуть блузку. Смотрел на мою грудь, потом попытался что‑то сказать, но я мало что поняла, ему уже было больно говорить. Внезапно выпрямился на своем кресле, протянул руки к моей груди. Я не противилась. На мгновение он ткнулся мне в грудь лицом, потом снова упал в кресло. Руки у него сильно дрожали. Движением головы велел мне уходить. В его глазах я не увидела никакой одухотворенности, ничего похожего на мудрость – в этом взгляде был один только страх.
Он скончался на закате. Просил, чтобы погребальный костер развели на вершине холма. Все собирали хворост, потом началась церемония. Давид сам зажег погребальный костер своего отца, глаза у него как‑то странно сверкали. Я ничего о нем не знала, только то, что он рок‑музыкант; с ним были всякие подозрительные типы, американские мотоциклисты, покрытые татуировкой, все в коже. Я там была с подругой, и когда наступила ночь, мы почувствовали себя не слишком уверенно.
Несколько исполнителей с тамтамами расположились перед костром и медленно, в строгом ритме заиграли. Присутствующие стали танцевать, огонь сильно разгорелся, и они, как обычно, принялись сбрасывать с себя одежду. По правилам, чтобы совершить подобную кремацию, нужны ладан и сандаловое дерево. В погребальный костер ди Меолы вместо этого бросили сухие ветки, смешав их, вероятно, с местными травами – розмарином, тмином, садовым чабёром; так что через полчаса запах стал ни дать ни взять как от шашлыка. Такое замечание отпустил приятель Давида – толстяк в кожаном жилете, щербатый, с длинными грязными космами. Другой, похожий на хиппи, добавил, что у многих первобытных племен съедение почившего вождя было чрезвычайно почитаемым ритуалом. Щербатый замотал головой и заржал; Давид подошел к этим двоим и заспорил с ними, при свете пламени его тело было поистине великолепно – думаю, он занимался культуризмом. Я смекнула, что стычка грозит перерасти в серьезную потасовку, и поспешила отправиться спать.
Немного погодя разразилась гроза. Не знаю почему, но я встала, вернулась к костру. Там еще было человек тридцать, они танцевали под дождем совершенно голые. Один грубо схватил меня за плечи, подтащил к огню, заставляя посмотреть на то, что осталось от тела. Я увидела череп с пустыми глазницами. Плоть, не полностью истребленная огнем, наполовину смешалась с пеплом, получился как бы небольшой ком грязи. Я стала кричать, этот тип отпустил меня, и мне удалось унести ноги. Назавтра мы с подругой уехали. Я больше никогда ничего не слышала об этих людях.
– И статьи в «Пари‑матч» не читала?
– Нет… – Кристиана недоуменно пожала плечами.
Брюно прервал разговор и, прежде чем продолжить его, потребовал два кофе. За долгие годы он выработал для себя концепцию жизни грубую и циничную, типично мужскую. Мир – замкнутое пространство, кишащее живыми тварями; все их движение ограничено жестким, наглухо запертым кольцом горизонта, вполне ощутимым, но недоступным: это кольцо – законы морали. Но сказано все же, что у любви свой закон, и она ему подчиняется. Кристиана не отрывала от него внимательного, нежного взгляда; глаза у нее были немного усталые.
– Эта история до такой степени омерзительна, – начал Брюно неохотно, – что я был удивлен, как это журналисты раньше о ней не заговорили. Короче, случилось это пять лет назад, судебный процесс состоялся в Лос‑Анджелесе, для Европы секты сатанисгов были еще в новинку. Давид ди Меола – я сразу вспомнил это имя – был одним из двенадцати обвиняемых; он же был одним из тех двоих, что сумели ускользнуть от полиции. Если верить статье, он, по всей вероятности, бежал в Бразилию. Обвинения, выдвинутые против него, были убийственны. В его поместье обнаружили добрую сотню видеокассет с картинами пыток и убийств, все они были заботливо систематизированы и снабжены этикетками; на некоторых он появляется без маски. На кассете, которая была продемонстрирована при слушании дела, была заснята сцена кошмарной расправы над старой женщиной, Мэри Макналлаган, и ее крошечной внучкой. Ди Меола на глазах бабушки острыми клещами оторвал у младенца руки и ноги; потом пальцами вырвал у старой женщины один глаз и мастурбировал в кровавую глазницу; в то же время он подключил дистанционно управляемую видеокамеру перед самым ее лицом. Она сидела скорчившись; металлический ошейник, привинченный к стене, надежно удерживал ее; все это происходило в помещении, похожем на гараж. В последнем кадре фильма она валялась в собственных экскрементах; кассета была рассчитана как минимум на сорок пять минут, но только полицейские просмотрели ее всю, присяжные через десять минут попросили прекратить демонстрацию.
Статья в «Матч» в основном воспроизводила интервью Дэниэла Макмиллана, прокурора штата Калифорния, опубликованное в «Ньюсуик». По его словам, речь идет не только о суде над группой людей: судить надо общество в целом, ибо это преступление кажется ему характерным симптомом разложения общественного сознания и морали, постигшего американское общество начиная с конца пятидесятых. Судья неоднократно призывал его оставаться в рамках рассматриваемых фактов; проводимые им параллели с делом Мэнсона [10] он считал неуместными, тем паче что из всех обвиняемых лишь в отношении ди Меолы могла быть установлена некая туманная связь с движением битников или хиппи.
Год спустя Макмиллан опубликовал книгу «From Lust to Murder: a Generation» [11] , довольно скверно переведенную на французский под названием «Поколение убийц». Эта книга меня удивила: я ожидал обычных разглагольствований в духе религиозного фундаментализма о возвращении Антихриста и надобности опять ввести в средней школе обязательные молитвы. На деле это оказалась точная, хорошо документированная книга, с подробным анализом многочисленных судебных дел; Макмиллан проявляет особый интерес к случаю Давида, он пересказывает его биографию, проведя с этой целью серьезное расследование.
В сентябре 1976‑го, сразу после кончины отца, Давид продал поместье и тридцать гектаров земли, чтобы приобрести в Париже кусок земли со старыми домами; он сохранил для себя большую квартиру на улице Висконти, а все прочее перестроил, приспособив для сдачи внаем. Просторные апартаменты были разгорожены, комнаты для прислуги тоже пошли в ход, присоединены к другим: он приказал устроить там кухни и душевые. Когда все было готово, он оказался владельцем двух десятков маленьких квартирок, которые вполне могли обеспечить ему приличный доход. Он все еще не мог отказаться от идеи преуспеть на поприще рока и надеялся, что в Париже ему повезет больше; но ему уже исполнилось двадцать шесть лет. Прежде чем отправиться попытать счастья в студиях звукозаписи, он решил убавить себе два года. Сделать это было очень легко: достаточно, когда спросят, ответить: «Двадцать четыре». Естественно, проверять никто не станет. Брайан Джонс поступил таким образом задолго до него. Судя по свидетельствам, добытым Макмилланом, однажды вечером на приеме в Канне Давид столкнулся с Миком Джаггером; он отскочил метра на два, будто наступил на гадюку. Мик Джаггер уже был величайшей в мире звездой; богатый, осыпаемый почестями, циничный, он воплощал в себе то, о чем мечтал Давид. Однажды перед Миком Джаггером возникла проблема власти, необходимо было утвердить свое «эго» в группе; соперником оказался именно Брайан Джонс. Все благополучно разрешилось – там очень кстати оказался бассейн… Конечно, это была неофициальная версия, но Давид знал, что Мик Джаггер столкнул Брайана Джонса в бассейн; Давид легко представлял себе, как он сделал это. Вот так, начав с убийства, Мик Джаггер, по убеждению Давида, стал лидером величайшей в мире рок‑группы. Все, что есть в мире великого, зиждится на убийстве – Давид был уверен в этом, и сейчас, в конце семьдесят шестого, чувствовал, что вполне готов столкнуть в подвернувшиеся бассейны столько народу, сколько потребуется; однако в последующие годы ему только и удалось, что в качестве второго контрабасиста принять участие в записи нескольких дисков. Зато женщинам он по‑прежнему очень нравился. Его эротические притязания росли, он взял за правило ложиться сразу с двумя девушками, желательно – блондинкой и брюнеткой. Большинство из них соглашались, ведь он и впрямь был очень красив – в этаком мощном, мужественном стиле, чуть ли не зверь. Он кичился своим длинным, толстым фаллосом, своими яйцами, большими и волосатыми. Совокупление мало‑помалу утрачивало интерес в его глазах, но он с неизменным удовольствием смотрел, как девушки опускаются на колени, чтобы пососать его член.
В начале 1981 года он узнал от одного заезжего калифорнийца, что происходит подбор групп для записи CD heavy metal в честь Чарльза Мэнсона. Он решил еще разок попытать счастья. Распродал все свои квартирки, стоимость которых со временем возросла чуть ли не вчетверо, и перебрался в Лос‑Анджелес. Теперь ему был тридцать один год, официально – двадцать девять; уже многовато. Он задумал, прежде чем предстать перед американскими продюсерами, скостить себе еще три года. Судя по физической форме, ему вполне можно было дать двадцать шесть.
Дело затягивалось, Мэнсон из недр своей исправительной тюрьмы требовал непомерных прав. Давид занялся бегом трусцой и начал посещать кружки сатанистов. Секты, проповедующие культ Сатаны, всегда отдавали предпочтение Калифорнии, начиная с «Первой Церкви Сатаны», основанной Антоном Ла Вейем в 1966 году в Лос‑Анджелесе, и общества «Церковь Страшного Суда», возникшего 1967‑м в Сан‑Франциско (Хейт‑Эшбери). Эти группировки еще существовали, и Давид вступил в контакт с ними; они довольствовались ритуальными оргиями, иногда принося в жертву какое‑нибудь животное, только и всего; однако при их посредничестве он получил доступ в кружки куда более закрытые и страшные. В частности, он сошелся с Джоном ди Джорно, хирургом, организовавшим «аборты‑трапезы». После операции зародыша перемалывали, растирали, смешивали с тестом и пекли хлеб, чтобы затем разделить его между участниками. Давид быстро сообразил, что наиболее продвинутые сатанисты в Сатану совсем не верят. Они, как и он, были абсолютными материалистами и вскоре отказались от всего этого по сути кичевого церемониала с пятиконечными звездами, свечами, длинными черными одеяниями; такой декорум, служил в основном для того, чтобы помочь начинающим преодолеть моральные запреты. В 1983 году он был допущен к первому ритуальному убийству
К тому времени Давид уже почти отказался от мысли стать рок‑звездой, хотя при появлении на MTV Мика Джаггера его сердце порой мучительно сжималось. К тому же проект «Посвящение Чарльзу Мэнсону» провалился, и пусть его признавали двадцативосьмилетним, но на самом‑то деле ему было на пять лет больше, и он начинал чувствовать, что действительно слишком стар. Его жажда власти и всемогущества вылилась в манию величия, он возомнил себя Наполеоном. Его восхищал этот человек, который выжег Европу огнем и залил кровью, который погубил сотни тысяч, не имея даже такого оправдания, как идеология, вера, на худой конец убежденность. В противоположность Гитлеру или Сталину Наполеон не верил ни во что, кроме самого себя, он самым решительным образом отделил собственную личность от остального мира, рассматривал других только как орудие, служащее его властительной воле. Раздумывая о своих итальянских корнях, Давид воображал себе кровную связь, сближающую его с этим диктатором, который, прохаживаясь на заре по полям битв, глядя на тысячи тел, искалеченных, со вспоротыми животами, мог небрежно заметить: «Пустяки… одна парижская ночь восполнит все».
Месяц за месяцем Давид и другие участники группы все глубже погрязали в ужасах и зверствах. Иногда, запечатлевая свои кровавые забавы на пленке, они снимали маски; один из участников был продюсером в индустрии видео, он имел доступ к изготовлению копий. Хорошее «кино с душком» можно было продать за баснословные деньги, что‑нибудь около двадцати тысяч долларов за копию. Однажды вечером, будучи приглашен на очередную оргию к приятелю‑адвокату, Давид узнал один из своих фильмов на экране телевизора в спальне. На этой кассете, сделанной месяц тому назад, он распиливал мужской половой член механической пилой. Пользуясь своей редкой привлекательностью, он заманил в спальню девочку лет двенадцати, подружку хозяйской дочери, и принудил ее встать на колени перед его креслом. Девочка немного побрыкалась, потом начала его сосать. На экране он приближает пилу к низу живота мужчины лет сорока, легонько задевая ею его бедра, а тот, намертво связанный, со скрещенными руками, вопит от ужаса. Давид излился в девочкин рот в тот самый момент, когда лезвие пилы рассекло член; он схватил девочку за волосы, грубо вывернул ей шею и заставил долго смотреть на кадр, где – крупным планом – писал кровью обрубок.
Вот к чему сводились улики, собранные против Давида. Полиция случайно перехватила одну из копий пыточного видеофильма, но Давид, по всей вероятности, был предупрежден; как бы то ни было, он успел вовремя скрыться. Здесь‑то Дэниэл Макмиллан и переходил к главной мысли. В своей книге он со всей определенностью утверждал, что так называемые сатанисты не верят ни в Бога, ни в Дьявола, ни в какую бы то ни было иную сверхъестественную силу; кощунство вводилось в их церемониал не иначе как второстепенная приправа, вкус к которой большинство из них вскорости утрачивало. В действительности они, подобно их учителю маркизу де Саду, были абсолютными материалистами, своего рода гурманами, ищущими наслаждения во все более резких нервных встрясках. По Дэниэлу Макмиллану, прогрессирующий распад моральных ценностей в течение шестидесятых, семидесятых, восьмидесятых, потом и девяностых годов является процессом закономерным и неотвратимым. Когда сексуальные наслаждения приедаются, естественно, что индивид, свободный от ограничений традиционной морали, обращается к более разнообразным усладам жестокости; два столетия назад Саду уже довелось пройти аналогичный путь. В этом отношении серийные убийцы девяностых – прямые потомки хиппи шестидесятых; их общими предками можно признать венских акционистов пятидесятых. Такие венские акционисты, как Нич, Мюэль или Шварцкоглер, в качестве перформанса прилюдно учиняли расправы над животными; в присутствии кретинских сборищ они вырывали, раздирали на куски их органы и внутренности, они погружали руки в их плоть и кровь, доводя до последнего предела страдания безвинных существ, между тем как статист запечатлевал эту резню на фото – или кинопленке, дабы выставить полученные материалы в художественной галерее. Подобная дионисийская жажда высвобождения звериного, злого начала, пробужденная венскими акционистами, будет проявляться в ходе последующих десятилетий. Согласно Дэниэлу Макмиллану, этот поворот, постигший западную цивилизацию после 1945‑го, есть не что иное, как возврат к культу грубой силы, отречение от вековых норм, что в течение веков создавались во имя морали и права. Венских акционистов, битников, хиппи и серийных убийц сближает то, что все они абсолютные анархисты, они проповедуют безоглядное утверждение прав личности в противоположность социальным нормам, всему тому лицемерию, к которому, по их мнению, и сводятся мораль, чувство, справедливость и сострадание. В этом смысле Чарльз Мэнсон вовсе не чудовищное извращение духовного опыта хиппи, но логическое завершение его; Давид ди Меола только продолжил, осуществил на практике идеи освобождения личности, которые провозглашал его отец. Макмиллан принадлежал к партии консерваторов, и некоторые его выпады против личной свободы вызвали скрежет зубовный в недрах его собственной партии; однако его книга сыграла большую роль. Вооруженный своими авторскими правами, он с головой ушел в политическую борьбу и был избран в Палату общин.
Брюно примолк. Свой кофе он давно уже допил, часы показывали четыре утра, и в зале не видно было ни одного венского акциониста. В ту пору Герман Нич гнил в австрийской тюрьме, куда был заключен за изнасилование малолетнего. Этому человеку уже перевалило за шестьдесят, можно было уповать на скорую кончину; таким образом, один из источников мирового зла пересыхал. Нервничать по этому поводу не было никакого резона. Все вокруг дышало покоем, одинокий служитель блуждал между столиков. Сейчас они оставались здесь единственными клиентами, но ресторан был открыт двадцать четыре часа в сутки, о том говорила вывеска при входе, то же повторялось на обложке меню, таково было обязательство, предусмотренное контрактом. «Они и похезать не сходят, эти гомики», – машинально пробормотал Брюно. Человеческая жизнь в нашем современном обществе подвержена неизбежным кризисам, особенно в области личных проблем. Следовательно, в центре большой европейской столицы непременно должно быть как минимум одно заведение, открытое для посещения всю ночь. Он заказал малиновое желе и два стакана вишневой водки. Кристиана внимательно выслушала его рассказ; в ее молчании было что‑то болезненное. Теперь они должны были вернуться к простым радостям.
16