Итак, начальный факт XVII века – смута в своем происхождении есть дело предыдущего, XVI века, и изучение смутной эпохи вне связи с предыдущими явлениями нашей жизни невозможно. К сожалению, историография еще не разобралась в обстоятельствах Смутного времени настолько, чтобы точно показать, в какой мере неизбежность смуты определялась условиями внутренней жизни народа и насколько была вызвана и поддержана случайностями и посторонним влиянием. Когда мы обращаемся к изучению другой европейской смуты, французской революции, можно удивиться тому, как ясен этот сложный факт и со стороны своего происхождения, и со стороны развития. Мы легко можем следить за развитием этого факта, отлично видеть, что сам факт смуты – неизбежное следствие того государственного кризиса, к которому Францию привел ее феодальный строй; мы видим там и результат многолетнего брожения, выражавшийся в том, что преобладание феодального дворянства сменилось преобладанием буржуазии. У нас совсем не то. Наша смута – вовсе не революция и не кажется исторически необходимым явлением, по крайней мере на первый взгляд. Началась она явлением совсем случайным – прекращением династии; в значительной степени поддерживалась вмешательством поляков и шведов и закончилась восстановлением прежних форм государственного и общественного строя и в своих перипетиях представляет массу случайного и труднообъяснимого. Благодаря такому характеру нашей государственной разрухи и является у нас так много различных мнений и теорий о ее происхождении и причинах. Одну из таких теорий представляет в своей книге «Истории России» С.М. Соловьев. Он считает первой причиной смуты дурное состояние народной нравственности, явившееся результатом столкновения новых государственных начал со старыми дружинными. Это столкновение – по его теории – выразилось в борьбе московских государей с боярством. Другою причиною смуты он считает чрезмерное развитие казачества с его противогосударственными стремлениями. Смутное время, таким образом, он понимает как время борьбы общественного и противообщественного элемента в молодом Московском государстве, где государственный порядок встречал противодействие со стороны старых дружинных начал и противообщественного настроения многолюдной казацкой среды. Другого воззрения держится К.С. Аксаков. В своей рецензии на VIII том истории Соловьева Аксаков признает смуту фактом случайным, не имеющим глубоких исторических причин. Смута была к тому же делом государства, а не земли. Земля в смуте до 1612 года была совсем пассивным лицом. Над ней спорили и метались люди государства, а не земские. Во время междуцарствия разрушалось и наконец рассыпалось вдребезги государственное здание России, говорит Аксаков. «Под этим развалившимся зданием открылось крепкое земское устройство... в 1612–13 гг. земля встала и подняла развалившееся государство». Нетрудно заметить, что это осмысление смуты сделано совершенно в духе его общих исторических воззрений и что оно в корне противоположно воззрениям Соловьева. Третья теория выдвинута И.Е. Забелиным. Она в своем генезисе является сочетанием первых двух теорий, но сочетанием очень своеобразным. Причины смуты он видит, как и Аксаков, не в народе, а в правительстве, иначе – в боярской дружинной среде (эти термины у него равнозначащи). Боярская и вообще служилая среда во имя отживших дружинных традиций (здесь Забелин становится на точку зрения Соловьева) давно уже крамольничала и готовила смуту. Столетием раньше смуты для нее созидалась почва в стремлениях дружины править землею и кормиться на ее счет. Сирота‑народ в деле смуты играл пассивную роль и спас государство в критическую минуту. Народ таким образом в смуте ничем не повинен, а виновниками были боярство и служилый класс. Н.И. Костомаров высказал иные взгляды. По его мнению, в смуте виновны все классы русского общества, но причины появления этого переворота следует искать не внутри, а вне России. Внутри для смуты были лишь благоприятные условия. Причина же лежит в папской власти, в работе иезуитов и в видах польского правительства. Указывая на постоянные стремления папства к подчинению себе восточной церкви и на искусные действия иезуитов в Польше и Литве в конце XVI века, Костомаров полагает, что они, как и польское правительство, ухватившись за Самозванца с целями политического ослабления России и ее подчинения папству. Их вмешательство придало нашей смуте такой тяжелый характер и такую продолжительность.
Это последнее мнение уже слишком односторонне: причины смуты, несомненно, лежали столько же в самом московском обществе, сколько и вне его. В значительной степени наша смута зависела и от случайных обстоятельств, но что она не была совсем неожиданным для современников фактом, говорят нам некоторые показания Флетчера: в 1591 году издал он в Лондоне свою книгу о России, в которой предсказывает вещи, казалось бы, совсем случайные. В V главе своей книги он говорит: «Младший брат царя (Федора Ивановича), дитя лет шести или семи, содержится в отдаленном месте от Москвы (то есть в Угличе) под надзором матери и родственников из дома Нагих. Но, как слышно, жизнь его находится в опасности от покушения тех, которые простирают свои виды на престол в случае бездетной смерти царя». Написано и издано это было до смерти царевича Дмитрия. В этой же главе говорит Флетчер, что царский род в России, по‑видимому, скоро пресечется со смертью особ, ныне живущих, и произойдет переворот в Русском царстве. Это известие было напечатано за семь лет до прекращения династии. В главе IX он говорит, что жестокая политика и жестокие поступки Ивана IV, хотя и прекратившиеся теперь, так потрясли все государство и до того возбудили общий ропот и непримиримую ненависть, что, по‑видимому, должно окончиться не иначе как всеобщим восстанием. Это было напечатано, по крайней мере, лет за десять до первого Самозванца. Таким образом, в уме образованного и наблюдательного англичанина за много лет до смуты сложилось представление о ненормальности общественного быта в России и возможном результате этого – беспорядках. Мало того, Флетчер в состоянии даже предсказать, что наступающая смута окончится победою не удельной знати, а простого дворянства. Это одно должно убеждать нас, что, действительно, в конце XVI века в русском обществе были уже ясны те болезненные процессы, которые сообщили смуте такой острый характер общего кризиса.