Для некоторых носителей современной культуры разум и наука становятся основой ясного, надежного мышления и поэтому заменяют и вытесняют все прочие авторитетные источники. Это представление мне симпатично. Ведь быть иррациональным никому не хочется. Но, конечно, все не так просто. Главный вопрос, который возникает у многих моих коллег, более склонных к философии, – разумен ли такой подход, часто встречающийся у сторонников нового атеизма. Дело в том, что он запирает нас в клетку своего рода рационализма, который связывает научные начинания по рукам и ногам и загоняет нас в мышление XVIII века.
Разберемся подробнее. Большинство ученых полагают, что так называемая эпоха Просвещения началась с «Рассуждения о методе» Декарта (1637) и «Этики» Спинозы (1677), где утверждалось, что философия основана на истинах столь светлых и доводах столь убедительных, что в вопросах познания логика способна добиться полной уверенности. Однако в XX веке от этих представлений в целом отказались из-за их нереалистичности и непрактичности. Новый атеизм – это, в сущности, винтажный рационализм, которому не удалось идти нога в ногу с философской революцией XX века. Этой революцией мы обязаны фундаментальным работам «Бытие и время» Мартина Хайдеггера (1927), «Философские исследования» Людвига Витгенштейна (1953) и «Истина и метод» Ханса-Георга Гадамера (1960).
Сейчас рационализм эпохи Просвещения считается сугубо плодом своего времени, философией, основанной на представлениях, которые бытовали в давно минувший период человеческой культуры и давно отмерли за ненадобностью. Большинство современных философов согласны с Хайдеггером и поздним Витгенштейном: все человеческое мышление, и философское, и теологическое, и этическое, следует считать «доверительным» в том смысле, что все выводы зависят от избранного направления, истинность которого лишь предполагается, ее нельзя доказать[349]. Особых трудностей здесь нет (если, конечно, вы не старомодный рационалист). Просто так уж повелось. Надо научиться с этим жить и извлекать из этого все возможное. И это хорошо с точки зрения и науки, и религии, поскольку обе они теперь свободны от устаревшей рационалистической догмы, что человеческий разум способен в одиночку разобраться, как устроена Вселенная. Нет, не способен, не надо от него этого ждать. Именно поэтому главный вопрос, который должен задавать по поводу той или иной теории любой ученый, – не «Разумно ли это?», а «Каковы разумные причины полагать, что это так?» Нельзя заранее предполагать, что Вселенная устроена «разумно». Это нам еще предстоит выяснить – либо дождавшись, когда сама Вселенная это скажет, либо разобравшись, как это выявить. То есть под разумным, рациональным в науке следует понимать не столько предсказанное или гипотетическое, сколько уже обнаруженное. И случается, что научная рациональность вступает в конфликт с так называемой традиционной рациональностью.
В 1971 году я начал углубленно изучать квантовую механику. Уловить ее идеи, начиная с квантово-волнового дуализма, оказалось трудно: все-таки они противоречат интуиции. Однако вскоре я понял, что то, что противоречит моей интуиции, вполне соответствует интуитивным представлениям всех тех, кто привык смотреть на мир сквозь призму квантовой механики. Моя беда была в том, что я подходил к квантовой теории с позиций рационализма, которые выработал у меня повседневный житейский опыт общения с классической физикой Ньютона. А квантовый мир устроен совсем иначе.
То же самое и с христианской верой. Приведу очевидный пример: по поводу концепции Святой Троицы не надо задавать вопрос «Разумно ли это?» Этот вопрос предполагает, что рациональность веры можно нанести на карту общепринятой рациональности – здравого смысла, тогда как подлинная задача любой ответственной за свои слова христианской теологии – выявить внутреннюю логику христианской веры, а не определить заранее, какую форму она должна принять. Квантовая механика и христианская теология очень похожи в том смысле, что они совершенно рациональны. Трудность в том, что их логика противоречит интуиции, если судить их с точки зрения идеи «здравого смысла», который выработало общество и который основан на пестрой смеси культурного опыта и ожиданий. Идея Троицы осмысленна и понятна в рамках логики христианской веры, а не в пределах сурового неадекватного представления о рациональности, свойственного эпохе Просвещения[350].
В эпоху Просвещения считалось, что разум способен выработать универсальную этику. Это была чудесная идея, я и сам с радостью придерживался ее, когда был подростком-идеалистом. Хотя теперь я считаю идею универсальной рациональной морали попросту фикцией – «взорвавшейся мечтой умерших лет» (Мэтью Арнольд), однако в этой фикции, очевидно, могло бы быть много пользы. Если бы все согласились с ней на основании веры, это бы решило много мировых проблем. Чем же она нехороша?
Главным образом тем, что такое понимание человеческого разума не принимает в расчет то, в какой степени паттерны рассуждений формируются культурой. Конечно, 2 + 2 = 4 в любой точке Вселенной. Математика и логика, очевидно, выделяются в особый класс, который выходит за рамки истории и культуры. Как и научный метод – он применим только в своей специфической области, зато там абсолютно надежен. Однако представления о морали к этим классам не относятся. Сейчас мы понимаем, что они зависят от ценностей и суждений, внедренных в социальный контекст самого мыслителя. Как указал философ Стивен Тулмин, упражнения в рациональных суждениях – это деятельность, которая сама по себе осуществляется в определенном контексте и полностью зависит от него. Авторы-рационалисты так часто апеллируют к чистой математике отчасти именно потому, что это единственный вид интеллектуальной деятельности, чьи задачи и решения лежат «вне времени»[351].
Однако математика – это одно, а рассуждения – совсем другое. Великое открытие Карла Маркса, первоначально сформулированное в терминах выводов из социально-экономической реальности, состоит в том, что разум неотделим от культурного контекста и им и формируется[352]. Философ Аласдер Макинтайр, один из самых тонких критиков универсальной морали, которую пыталась создать эпоха Просвещения, утверждает, что эта мораль пыталась относиться к миру с чисто эмпирических позиций, безо всяких предпосылок, и в теории это было прекрасно, но на практике оказалось неосуществимым. В своих книгах «После добродетели» (1981) и «Whose Justice? Which Rationality?» («Чья справедливость? Какая рациональность?», 1988) Макинтайр утверждает, что мыслители эпохи Просвещения пытались заменить традиционную мораль, по их мнению, дискредитировавшую себя и основанную на суевериях, своего рода секулярной моралью, рациональная основа которой была бы столь безупречна, что с ней согласился бы любой рационально мыслящий человек[353]. Однако эти попытки сформулировать моральные принципы, перед которыми не устоял бы ни один здравый ум, провалились. Почему? Потому что стало очевидно, что эпоха Просвещения породила целый ряд различных теорий и методологий, каждая из которых претендовала на идеальную логическую обоснованность и не желала признавать претензии своих соперниц на «рациональность».
И мыслители эпохи Просвещения, и их последователи не сумели достичь согласия по вопросу о том, какие именно принципы покажутся неопровержимыми всем, кто умеет рационально мыслить… Дальнейший ход истории ничуть не успокоил эти разногласия. В грядущие годы на наследии Просвещения основывался идеал рациональной обоснованности, однако было доказано, что он недостижим[354].
Макинтайр утверждает, что эпоха Просвещения отринула аристотелевскую идею «добродетельной жизни», формировавшую западную мысль почти две тысячи лет, вместе с ее центральной идеей «телоса», согласно которой у человеческого существования есть цель и «быть хорошим» – значит вести себя так, чтобы способствовать ее достижению. Теперь люди понимались как «моральные деятели», у которых нет никакой подлинной цели, кроме тех, которые они сами себе ставят. Эту тему подхватывает и Майкл Сэндел в своей глубокой критике либеральных теорий справедливости, которые зачастую упускают из виду, что этические дебаты – это непризнанные конфликты по поводу понимания человеческой природы и предназначения. Сэндел – преподаватель теории государства и права в Гарвардском университете, и он подчеркивает, что правосудие «с неизбежностью пристрастно» и основано на недоказуемых представлениях об истинных целях человечества[355]. Какими бы благими намерениями мы ни руководствовались, стараясь сделать закон нейтральным, нам не под силу определить и отстоять принципы справедливости, не предположив изначально, как надо правильно жить.
Работы Макинтайра сильно подорвали авторитет самой идеи «рациональной» этики, основанной на спорном понимании природы рациональности как таковой, что Макинтайр и показал без особого труда на примере извилистого пути рационалистских попыток сконструировать этические нормы. Однако его заслуга еще и в том, чтобы возродить к жизни традиционные идеи этики как «добродетели», которые оказали значительное влияние на современную философию морали и теологию[356]. Идея рационалистической этики жива и по сей день, хотя теперь это удел в основном авторов научно-популярных книг в рамках нового атеизма, например, банально-безбожного финала сочинения Ричарда Докинза «Бог как иллюзия».
Как мы только что убедились, естественные науки не дают нам надежной основы для представлений о том, как хорошо и правильно жить. Но это, в конце концов, не так уж и важно. Критиковать науку за то, что она не формулирует моральных принципов, все равно что критиковать микроскоп за то, что он не варит приличный кофе. Каждый инструмент следует применять по назначению. Если хочешь исследовать структуру и поведение материального мира, обращайся к науке, а если тебе нужна этика – к философии морали или к теологии. Нельзя разрешать себе задыхаться во всякого рода интеллектуальных туннелях, которые ведут к заявлениям, что, дескать, допустим только один-единственный метод исследования и отражения реальности.
Поскольку все это нельзя доказать, нам придется выносить суждения о том, что правильно, хорошо и истинно. Но эти суждения не произвольны, не иррациональны – чтобы их получить, не нужно останавливать рациональное мышление. Как мы видели на всем протяжении этой книги, если какой-то нарратив перестает отвечать той или иной цели, мы имеем полное право подключать дополнительные нарративы, которые помогут нам достичь справедливости в обществе и полноты в собственной жизни. Чтобы расширить и обогатить свою картину мира, нам нужен более масштабный нарратив, новая карта смысла.
Можно не соглашаться с конкретными представлениями о взаимосвязи нарративов, о которых я пишу на этих страницах, но в конце концов читателю придется разработать свой нарратив, который будет либо подтвержден эксплицитно, либо предположен имплицитно. По всей видимости, людям предназначено разрабатывать и воплощать более масштабный нарратив, пусть даже и неполный и временный, иначе мы не сможем дать непротиворечивых правдоподобных ответов на великие вопросы о смысле и ценности, которые задает сейчас наша культура. Вот что нам нужно – и вот что мы, вне всяких сомнений, способны создать.
В заключительной главе этой книги мы рассмотрим, как создать и воплотить в жизнь этот масштабный нарратив.
Наука и вера
Осмысление Вселенной
Осмысление жизни
В 1930 году английский романист Ивлин Во (1903–1966) пришел к христианству, и перед ним открылся неведомый ландшафт с его интеллектуальными и творческими перспективами. Позднее Во в письме другу рассказывал о «сладостном процессе беспрепятственного исследования» этого ландшафта[357]. На этих страницах отчасти описано мое собственное путешествие по ландшафту жизни, которое сначала подтолкнуло меня к науке и вызвало страстную любовь к ней, затем привело к христианству с его интеллектуальными сокровищами и, наконец, подарило углубленную и обогащенную картину реальности, которая получается, если сплести эти нити воедино. При этом я попытался объяснить и то, что я понял по пути, и то, какие вопросы у меня возникли.
Моя работа близится к завершению, но я отдаю себе отчет, что, вероятно, не вполне сумел передать, какой восторг переполняет меня, когда я исследую мир с этой точки зрения. Дорогой открытий, о которой рассказано в этой книге, прошли до меня очень и очень многие, и я не считал зазорным обращаться к их свидетельствам, размышляя о глубоких вопросах, которые возникали на этом пути. На страницах своей книги я старался рассмотреть вопросы и сомнения, которые наверняка возникают у читателей, и понять, почему у кого-то может быть то или иное мнение.
Эта книга написана не ради того, чтобы защитить либо христианство, либо науку; подобные задачи я с радостью оставлю другим. А сам я сделал что мог – причем мог, вероятно, лучше других: исследовал, как они могут содействовать друг другу и взаимно дополнять друг друга, обогащая нашу палитру при попытках описать прекрасный, но такой сложный мир и жить в нем полной жизнью. То есть эта работа – скорее прославление интеллектуальных и экзистенциальных перспектив, нежели трактат об основах человеческих знаний.
Пожалуй, самое значительное открытие, которое ждало меня на этом пути, – это мысль об ограниченности человеческих возможностей. Я уже рассказывал, что в ранней юности питал безнадежно оптимистичные представления о человеческой природе и способностях и даже посмеивался над высказыванием Бертрана Рассела, что философия учит нас, как «жить без уверенности»[358]. Подростком я сердился, что Рассел без нужды все усложняет. А теперь понимаю, что все действительно сложно, а упрощенческие ответы на великие вопросы бытия можно давать лишь детям и глупцам. Я научился мириться с дилеммой, с которой сталкиваемся все мы, люди, и о которой так мощно говорит постмодернистская философия: мы не можем привести надежные доводы в пользу того, во что мы верим, но все равно верим, что имеем право в это верить.
Может быть, кто-то и скажет, что это от отчаяния – напротив, вовсе нет. Просто мы честно признаем, что наш мир сложен, а способности уловить все тонкости работы его механизмов и все оттенки его смысла у нас ограниченны. Нередко меня одолевают те же «ужасные сомнения», что и Чарльза Дарвина, – сомнения в том, «чего стоят убеждения человеческого разума, развившегося из ума низших животных, и можно ли вообще им доверять»[359]. О том же говорит и Ричард Докинз, когда замечает, что наш разум развился таким образом, чтобы мы сохранились как вид в мире, где «объекты, от которых зависит выживание, не слишком велики и не слишком малы; в мире, где вещи либо стоят на месте, либо движутся медленно»[360] (пер. Н. Смелковой). Нельзя же в таких обстоятельствах требовать от себя умения адекватно оценивать материи куда более сложные, например смысл жизни, и делать из этих оценок правильные выводы!
Однако мы именно этого от себя и требуем, по крайней мере, очень стараемся думать над вопросами, которые имеют для нас огромное значение, но в конечном итоге, как выясняется, лежат до обидного далеко за пределами досягаемости самых лучших исследовательских инструментов, какие только есть в нашем распоряжении. Опасность – и это самая реальная опасность – как раз в том и состоит, что мы просто сводим наш огромный сложный мир к чему-то интеллектуально познаваемому и обращаемся с этой обедненной и усеченной картиной реальности так, будто это и есть реальность. Чему же удивляться, если серьезные попытки целенаправленно подумать о нашем мире и о Боге вызывают у нас ментальный дискомфорт, ведь наш разум просят работать с тем, что лежит вне пределов всего того, что он лучше всего приспособлен делать, то есть проблем выживания.
Аргентинский писатель Хорхе Луис Борхес (1899–1986) рассказывает, как в разгар совершенно заурядного диалога наступает момент просветления, «как будто в наш разговор вмешался собеседник с более сложным сознанием»[361] (пер. Е. Лысенко). Это и есть одна из основных тем нашей книги – потребность в обогащенном, углубленном нарративе, которого наука в одиночку дать не может. Более того, никто и ничто не может дать его без посторонней помощи. Реальность так сложна, что ее невозможно постичь, пока не выйдешь из того или иного интеллектуального туннеля. Если мы хотим в полной мере оценить мир и правильно и осмысленно вести себя в нем, нам надо смотреть на него как минимум в несколько окон. Вообще-то в том, чтобы видеть только часть истины, ничего зазорного нет – просто надо понимать, что это неполное представление. Проблемы начинаются, если мы думаем, что реальность ограничена тем, что может выявить только какая-то одна традиция исследований, и отказываемся слушать любые голоса, кроме собственного.
Реальность очень сложна. Находятся, конечно, и те, кто пытается свести ее к интеллектуально постижимой форме и смеется над теми, кто протестует против такого упрощенчества. Однако наша Вселенная попросту слишком богата, чтобы ее можно было полностью или даже репрезентативно описать какой-то одной традицией исследований, под каким-то одним углом зрения или на одном уровне описания. У бытия множество граней, и все их нужно изучать, множество уровней, и все их следует задействовать. Нам необходим диалог самых великих, самых авторитетных голосов человечества, а не монологи тех, кто считает, будто уже все знает, и так много ставит на карту собственной научной дисциплины, что уже не желает никого слушать. Нам нужно наладить взаимодействие идей, подходов и нарративов. Давайте посмотрим, как это можно было бы осуществить на практике.