В то время наука казалась мне на удивление честным и надежным способом размышлять о мире, дававшим доказанные ответы на великие вопросы бытия. А вера, насколько я мог судить, особенно вера религиозная, сводилась к догадкам и необоснованным надеждам. Впоследствии я понял, что мои взгляды относились к упрощенческому научному позитивизму, и с этой точки зрения данные исключали веру – позднее это прекрасно сформулировал Ричард Докинз:
Но что же такое вера? Это некое состояние ума, заставляющее людей верить во что-то – неважно, во что, при полном отсутствии подтверждающих данных. Если бы имелись надежные доказательства, то вера как таковая была бы излишней, так как эти доказательства убеждали бы нас сами по себе[91]. (Здесь и далее пер. Н. Фоминой.)
Веришь только тому, что можешь доказать. Именно в этом, по моему тогдашнему мнению, и состояло величие науки. Если нужно уладить какой-то вопрос, научная общественность придумывает эксперимент, который даст на него ответ. Почему же никто не проделывал никаких экспериментов, которые доказали бы, что Бог существует?
Наверное, я все же не доходил до заключений, к которым пришел Ричард Докинз, и не считал, что религиозность – это психическое заболевание. Однако я был все же убежден, что религия требует ухода от реальности и поисков убежища в какой-то изобретенной для этого Вселенной, которая не имеет никакого отношения ко всему, чему научила меня физика. Вселенная религии – полностью вымышленная, а наука имеет дело с тем, что можно доказать, с тем, в истинности чего можно убедиться. Это самая надежная и безопасная форма познания.
Однако то и дело кто-то словно отдергивал завесу и на миг показывал мне какой-то сложный и более мрачный мир, о котором те, кто учил меня в школе естественным наукам, говорили лишь вполголоса. Как будто они когда-то заплывали в «заповедные воды», выражаясь изящным слогом Германа Мелвилла в «Моби Дике» (пер. И. Бернштейн), но пускать туда меня пока не хотели. Когда в конце шестидесятых мы с соучениками изучали на физике природу света, нам рассказывали, что раньше считалось, что свет распространяется в среде под названием «эфир». Но теперь-то никто в эту чушь не верит! У меня сложилось впечатление, что в эфир верили разве что в Средневековье. Но потом я сообразил, что мои учителя рассказывают, как видели мир ученые всего два поколения назад. И тогда мне стало интересно, почему наука так часто пересматривает свои взгляды по самым разным поводам? Ведь если научные данные в чем-то нас убедили, значит, вопрос следует считать закрытым. Если доказано, что что-то правда, как можно передумать?!
Разумеется, все дело было в том, что меня учили стерилизованной, упрощенной версии физики, которая годилась только для школьников и больше ни для кого. Нас учили, что наука сводится к фактам, что это корпус установившихся знаний, доказанных экспериментально. Это инфантильное представление о науке, которое до сих пор принято в популярной литературе не самого высокого полета, например, в забавном манифесте нового атеизма – книге «Бог не любовь: как религия все отравляет» Кристофера Хитченса. Однако такое представление очень далеко от настоящей, взрослой науки, о которой мне еще предстояло узнать. Нам с одноклассниками не объясняли, что по самой природе научного прогресса то, во что ученые верят сегодня, со временем изменится – что-то поправят, а от чего-то и вовсе откажутся. То ли старые данные получат новую интерпретацию, то ли появятся новые, которые заставят науку отринуть уже существующие представления. Вот почему чтение книг по философии и истории науки перевернуло мое мировоззрение. Я внезапно осознал, что все гораздо сложнее, чем я думал.
Упрощенческие разговоры об «убедительных данных» уводят совсем не в ту сторону по нескольким причинам. Он предполагает, что данные могут быть только объективными, и не признает всевозможные субъективные аспекты. Люди – существа, обладающие свободой размышлять и прекрасно способные втиснуть любые данные в рамки предпочтительных моделей или предубеждений. Прекрасный тому пример – увлечение идеями Трофима Денисовича Лысенко (1898–1978) в сороковые годы прошлого века в СССР. Его экстравагантные взгляды в области биологии были удобны тогдашним властям, а совершенно правильные научные идеи его противников отметались как буржуазные или фашистские. Как показывает трагическая история эволюционной биологии в сталинские времена, в рамках идеологии вполне может сложиться групповое мышление, которое отвергает те или иные данные в зависимости от того, удобны они ему или нет, и прибегает для этого к интеллектуальному, а иногда и физическому насилию[92].
Рассел был прав. Нам придется как-то жить с неуверенностью. А это непросто – и с интеллектуальной, и с экзистенциальной точки зрения. Вспоминая школьные годы, я прекрасно понимаю, почему тогда так жаждал уверенности. Она нужна всем нам – каждому по-своему. Мы хотим точно знать, на каком мы свете. Вероятно, в нас заложены какие-то глубинные психологические силы, которые склоняют нас к принятию крайне наивной модели науки, даже если мы отдаем себе отчет в ее несовершенствах[93]. Кроме того, это помогает нам понять, почему для некоторых так притягателен любой фундаментализм, что религиозный, что антирелигиозный: он подкупает обещаниями уверенности. Реальный мир вне этих пузырей фальшивой уверенности гораздо сложнее и опаснее. Но нам приходится с ним мириться и в нем жить.