Ему это удалось; он сосредоточился на своих твердо шагающих ногах и оттого начал спотыкаться.
Он увидел в небе ястреба и пережил миг счастья. Он не спрашивал себя, куда идет. Это было неважно. Он шел не домой. Даунс был пуст, и Том был пуст. Им владела энергия. Он даже подумывал перейти на бег.
Олив написала Дороти письмо. Она уговорила Флориана отвезти его на велосипеде на станцию, чтобы дошло побыстрее.
Не видала ли ты случайно Тома? Он вышел из театра после спектакля — было шумно, а он не любит толпы. Вполне естественно, что ему захотелось ускользнуть, но прошло уже три дня, а он не объявился. Я помню, давно, когда он пропал, ты нашла его в каком-то вашем тайнике в лесу. Как ты думаешь, может быть, он опять там? Когда ты сможешь приехать домой? Мы так волновались и радовались из-за пьесы, но теперь я беспокоюсь за Тома. Надеюсь, твоя работа идет хорошо.
Она остановилась и пожевала перо.
Я давно должна была сказать и не сказала, как я восхищаюсь твоим упорством и трудолюбием. Ты говоришь, что унаследовала эти качества от меня. Мне хотелось бы в это верить.
Она еще посидела. Выглянула в окно, на безлюдный газон.
Она хотела объяснить, почему так беспокоится за Тома. Дороти была единственной, кто знал Тома. Но Олив не могла признаться дочери, что не открыла Тому всю правду о пьесе. Увидев название пьесы на программках, а потом на афишах, он кивнул, и лицо его словно закрылось; но он вполне спокойно пошел на премьеру.
Он поступил так, как всегда поступал с трудностями: убедил себя, что, если о них не говорить, они исчезнут. Олив знала его, он был ее любимым сыном. Это она назвала Тома-под-землей Томом.
Это была просто сказка.
Не просто.
Дороти ответила.
Том не может быть в древесном доме. Я точно знаю, что не может, потому что он водил меня на то место и показал мне: лесник спилил древесный дом и сложил в поленницу. С виду Том был этим не очень расстроен, но по его виду никогда не скажешь.
Я еще не видела постановку. Мы получили билеты, что ты прислала, и я собиралась пойти на выходных с Гризельдой, и Джулианом Кейном, и одной приятельницей-медичкой. Но, может быть, мне вместо этого лучше приехать домой? Как ты думаешь?
Олив ответила: «Пожалуйста, приезжай домой. От Тома до сих пор никаких вестей. Виолетта говорит, что это буря в стакане воды, но она всегда так говорит».
Она запечатала письмо и написала несколько ответов на письма друзей и зрителей об оригинальности постановки «Том-под-землей».
Том поднялся на высоты Северного Даунса. Он шел не останавливаясь. Он обнаружил, что пересекает какую-то дорогу — видимо, лондонскую, — перешел ее, не глядя ни направо, ни налево, и увидел телегу, которая тащилась на юг, и фырчащий, скрежещущий автомобиль, едущий на север с пассажирами, замотанными плотными шарфами и вуалями. Том дошел до перекрестка с выцветшим указателем с едва различимыми буквами. Указатель гласил, что дорога называется «Напрасный труд» и по ней можно дойти до деревни, которая тоже называется «Напрасный труд». Тому понравилось название, он отправился в ту сторону и дошел до деревни, которую и деревней-то трудно было назвать. Из-за этого он слегка отклонился на юг, а потом снова повернул на восток и обнаружил, что вышел на Путь паломников — старую дорогу, по которой некогда шли паломники в Кентербери, к могиле убиенного Фомы Бекета. Это ему тоже понравилось. Он свернул на северо-восток и пошел по Пути через Даунс до Чаринг-хилла и Клирмаунта. Оттуда Путь паломников шел по южному краю Фриттенфилдских лесов. Том, дойдя до конца леса, повернул на юго-запад, следуя указателю, на котором было написано «Ферма Диггера». Оттуда он пошел к Хотфилд-коммон и Хотфилдским болотам. Так он оказался на железнодорожной ветке, соединяющей Севеноукс и Мейдстоун. Том слез по откосу и постоял на путях меж двумя сверкающими рельсами. Он услышал, что с севера приближается поезд. И подумал, что можно просто остаться на путях, и пусть. Потом обнаружил, что стоит по другую сторону путей, и стал ждать паровоза, струи пара, огненного дыма, деловитого лязга поршней. Том вспомнил рассказы о кончине Степняка. Тот смог.
Том пошел дальше, через Уилд, на юго-запад. Хотфилд — общинный луг и болота. Через реку Большой Стаур — он пересек ее в месте под названием «Рипперова переправа». Уилд был покрыт непроходимой тяжелой глиной и все теми же древними дубовыми лесами вперемежку с рощами узловатых ясеней и терновника. За эти годы Том исходил его, наверное, почти весь. Пожалуй, единственное, что он сделал в своей жизни, — исходил этот древний кусок Англии. Путь паломников и болота напомнили ему о Бэньяне и трясине отчаяния. Маленьким мальчиком Том перечитывал эту книгу снова и снова, наверное, каждые две недели, проживая каждый шаг пути на небеса и не понимая ни слова из христианских доктрин. Ходить по этой земле было все равно что жить в английских сказках. Том читал «Сказки Старой Англии» — эту книгу Киплинг сам прислал в подарок его матери с письмом, полным восхищения. Том читал о бегстве из Димчерча — о том, как все эльфы и феи, народец холмов, ринулись в полночное море, покидая страну, которая больше в них не верила.[110] Он знал — такие вещи он старался знать, — что название «Пэрчейз-хауз» не имеет отношения к религии, к искуплению грехов:[111] «пэрчейз» — старое английское слово, означающее место встречи пэрчей, маленьких Пэков. А может быть, подумал Том, и то, и другое верно — английский язык на это способен. Он сближает разные вещи. Том решил, что идет в паломничество — по почве Англии, мелу Англии, английским древним лесам.
Он не спрашивал себя, куда именно идет. Смотрел на указатели и сворачивал в ту сторону, если название деревни ему нравилось. У него в голове появились очертания сказки. Всего лишь костяк сюжета — путник, идущий по Англии. Странно было лишь то, что Том видел эту сказку (он всегда именно видел сказки мысленным взором) исключительно в оттенках белого цвета — белизны, сливок, серебра; выбеленная, выцветшая, белесая сказка, цвета остовов водорослей, а может, и людских остовов, и звериных.
Хоуд-вуд, Бетерсден, Гончарный Горн, Дальний Квартал, Средний Квартал, Аркадия, Багглсден, Ферма детей, Ферма «Тук-Тук», Вишневый сад, Девичий лес, Лес Большой цапли — и вдруг Том оказался на краю прямого протока, в котором узнал Королевский военный канал, построенный некогда для дополнительной зашиты Англии на случай вторжения Наполеона. Значит, это уже край Уоллендского болота. Канал шел с востока на запад, меж крутых берегов. Тут жили стрекозы и жирные длиннотелые лягушки. Том пошел вдоль канала на восток, пересек его и свернул на юг по дороге, ведущей к ферме «Грушевое дерево», мимо Ньючарда, к Руклендсу, Блэкменстоуну, мимо Святой-Марии-в-полях, и дальше, к Олд-Ханичайлду. Теперь Том оказался на собственно болотах, крест-накрест изрезанных канавами. К юго-востоку от Ханичайлда он пересек Новый сточный канал. Он прошел между Старым Ромни и Новым Ромни, по земле, которую упорно несло сюда море, — люди сделали ее пригодной для овец, выкопав каналы. Гэлдсотт, Кемпс-Хилл, Бёрдзкитчен. Том обогнул Лидд и военный лагерь со стрельбищами и мишенями, раскинутый на мрачных, усыпанных галькой равнинах. Том выбрался из Лидда — по болоту Денге, мимо деревни под названием «Стена-из-валунов». Земля в этих местах морщилась огромными плоскими складками и гребнями, усыпанными галькой, с полосами серо-зеленого лишайника, цепляющегося за камень с подветренной стороны. Том прошел по каменистой полосе Денгейского болота, меж черными деревянными хибарами, ржавой рыболовной машинерией, рыбацкими лодками, лежащими на суше килем кверху. Он прошел мимо Куста-на-полдороге и Ямных озер, где плавали и кричали морские птицы. Он пошел дальше, на мыс, к Дандженессу, мимо того места, где железная дорога — одноколейка — вдруг кончалась в полосе гальки рядом с хижиной береговой охраны.
Когда идешь по гальке, приходится думать. Каждый раз, как ставишь ногу, галька, твердая и непокорная, врезается в подошву. Галька предательски скользит — перед тобой, по бокам, ты кланяешься и выпрямляешься, клонишься вперед, против ветра, который на берегу обычно свирепствует, сдувает волосы со лба назад, врывается в спирально закрученные каналы ушей, нащупывая мозг. Тому нравилась галька. Галька была осколками огромных валунов с утесов на краю Англии, валунов из мягкого мела и твердого кремня; ее сгладила вода, которая швыряла камни и терла друг о друга. Все голыши одинаковые, но нету двух в точности одинаковых, подумал Том, и ему понравилось: камушки как люди, неисчислимые, как… как звезды, или как песок, и откуда взялось это сравнение? Неважно. Кругом все было твердое, жесткое, и это утешало. Он пошел дальше, вскарабкался на высокую гряду, сложенную из той же гальки, услышал и увидел море. Тут Англия кончалась. Он дошел до конца Англии.
День клонился к вечеру. Том сел, все еще в надетых для театра ботинках и пальто — уже запыленных и измазанных глиной. В голове у Тома белоснежный паломник сел на сливочно-белую гряду гальки.
«Что теперь?» — спросил Том у паломника, хотя и так знал ответ.
Он посидит, пока не зайдет солнце.
Он стал разглядывать гальку. Один голыш — расколотый, с мраморным блеском на сколе. Другой — бледный, почти идеальный шар. Третий с дырочкой: такие камешки — волшебные, или когда-то были волшебными, и через дырку виднелся невидимый мир. Голыш был кривой, неровно-серого цвета с пятнами ржавчины и бледными пролысинами там, где еще не стерся мел. Внутри дырка была пористая, как пчелиные соты, и тоже меловая. Том подобрал этот камушек и поглядел через дырку на море.
Море у Дандженесса бурное. Галечное дно уходит уступами все вниз и вниз, и воды Ла-Манша налетают на берег со свистом, завихряясь, вскидывая фонтанчики в коронах из тонкой водяной пыли, а потом отскакивают и всасываются обратно через щели меж гремящей галькой. Вода шумит, ветер шумит, камни шумят. Том сидел в этом шуме и смотрел на волны — как раз шел прилив. Волны, как и галька, были все одинаковые, но ни одна не похожа на другую.
Под волнами идет течение, подобное вихрю — оно всасывает и тянет вокруг мыса и прочь от берега, в Ла-Манш.
Том смотрел, как садится солнце в Ла-Манш над полоской земли, ведущей к мысу Бичи-Хэд.
Звезды действительно оказались неисчислимы — как песок, как галька.
Том изо всех сил старался себя изнурить и перестать думать, но ему это не совсем удалось. Не полностью.
Он сделал следующий шаг. Ботинки и пальто повергли его в тупое, животное недоумение. Они все испортят. Будут тянуть назад. Он снял их и поставил ботинки на пальто. Он не знал — может быть, прилив поднимется и заберет их. Если и так, то пусть.
Он снова пошел. Спустился по гальке и, не останавливаясь, вошел в волны и хлещущий ветер, в летящую пену и сплетение канатов, тянущих вниз. Так, в одних носках, он все шел по гальке, когда поскользнулся и волна швырнула его в течение. Он не противился.
45
В «Жабью просеку» приехали и Дороти, и Гризельда. Дороти сказала подруге, что Олив беспокоится за Тома. Она рассказала про древесный дом, судьба которого необъяснимым образом вызвала и у Дороти беспокойство за Тома. Гризельда сказала, что Вольфганг после представления пригласил их за сцену и показал сложные механизмы, управляющие куклами и марионетками. Ничего, в другой раз, добавила она. Дороти уже не в первый раз показалось, что Гризельда знает про Вольфганга и его дела больше самой Дороти, хотя именно Дороти он приходился братом. Наполовину братом, как Том.
В «Жабьей просеке» Олив мерила шагами прихожую — взад-вперед, подобно челноку в станке. Тихо, сказал Хамфри, глядя в окно. Виолетта подала девушкам чай. Весь дом был на ногах и глядел из окон: Гедда — мечась по всему дому, Виолетта — на кухне, Филлис и младшие мальчики — в детской. Гризельда упавшим голосом рассказала Олив о восторге, с которым зрители принимали пьесу.
Олив спросила:
— Что ты говорила про древесный дом?
— Когда я была тут в прошлый раз, я сказала: «Пойдем к древесному дому». Том не сказал мне, что его срубили. Взял и привел меня туда. Я подумала… я подумала, что это недобро с его стороны. — Она помолчала. — Но похоже на него.
— Очень похоже, — сказала Олив.
— На дорожке автомобиль, — сказала Гедда. — Там водитель, еще один мужчина и женщина в такой вуали. Они выходят. Похоже, это Дева Мэриан.
Гедда привыкла так называть миссис Оукшотт еще в детстве, когда подслушивала взрослых. Возможно, она не обмолвилась бы, если бы не так беспокоилась. Хамфри полоснул ее мрачным взглядом.
Автомобиль принадлежал Бэзилу Уэллвуду. Пассажир-мужчина снял очки-консервы и кожаную куртку и оказался Чарльзом-Карлом. Они вошли в дом и молча остановились. Мэриан Оукшотт произнесла:
— Я думала… хотела… поговорить с вами наедине.
Она обращалась к Хамфри. Олив сказала:
— Мы все здесь… Мы все здесь из-за… Вы можете говорить со всеми.
Виолетта забрала у Мэриан и Чарльза-Карла автомобильные куртки. Гризельда посмотрела на брата, удивленно нахмурясь.
— Я заехал в гости, — объяснил он, — и тут… Миссис Оукшотт хочет вам что-то сказать.
— Пожалуйста, зайдите, присядьте, — сказала Виолетта.
— Мэриан, расскажи, пожалуйста, — попросил Хамфри.
Мэриан Оукшотт сказала, что на гальке на мысу Дандженесс нашли легкое пальто — городское — и пару башмаков. Меток с именем на них не было. Они не побывали в воде. На пальто был ярлык портного из Севеноукса. В карманах нашли тринадцать желудей, конский каштан и полдюжины камушков с галечного пляжа. И программку «Тома-под-землей». Сложенную во много раз, до крошечного прямоугольника. Все эти вещи остались у береговой охраны. И нужно добавить, что Энн, дочь Элси Уоррен, видела из окна прохожего в такой одежде. Энн сказала, что это был высокий, худой, светловолосый молодой человек, который шел, это ее точные слова, «слишком быстро». Может быть, это ничего не значит. Мы все помним Бенедикта Фладда, сказала Мэриан. И добавила:
— Я никогда себе не прощу, если окажется, что я встревожила вас понапрасну.
— Боюсь, на это надежды мало, — ответил Хамфри.
— Я думаю, нам всем следует присесть, — заявила Виолетта.
Дороти взяла Олив — неловко, за предплечье — и повела в гостиную. Они сделали вид, что пьют чай, как ни в чем не бывало — с пирогом, водруженным на тарелку работы Филипа Уоррена.
Хамфри сказал, что поедет обратно в Дандженесс вместе с Мэриан и Чарльзом-Карлом, если тот не возражает.
Олив сказала, что она тоже поедет.
— Только не в этот путь, — отозвался Хамфри.
— Я не могу тут сидеть, — сказала Олив.
— Придется, — сказал он. — Придется.
На этот раз вышло не так, как с Фладдом. Через два дня тело запуталось в рыболовных сетях у Димчерча. Хамфри, который тогда опознал пальто и ботинки и вернулся в «Жабью просеку», поехал опознавать и это. Олив пыталась заявить, что поедет с ним, и кротко согласилась, когда Хамфри велел ей оставаться дома. Он вернулся весь белый и постаревший.
— Невозможно узнать, — сказал он Дороти. — Не как… не как человека.
— Я знаю, — ответила Дороти, которая изучала мертвецов, но только чужих.
Дороти осталась в «Жабьей просеке». Было расследование, затем похороны на кладбище при церкви Святой Эдбурги. Службу вел Фрэнк Моллет. Подавленная Олив цеплялась за Дороти. Потом был утешительный горячий чай в доме викария и некое подобие светской беседы. Артур Доббин открыл рот, чтобы поздравить Олив с успехом пьесы, но споткнулся об имя героя и не стал его произносить. Олив пронзила Доббина мрачным взглядом. Артур понял: она совершенно точно знает, о чем он сейчас подумал. Вместо этого он сказал, что на кладбище при церкви погода меняется каждые пять минут, и бедная женщина, как он ее про себя называл, перестала сверлить его взглядом и кратко улыбнулась. С начала и до конца она ни слова не сказала про Тома.
В «Жабьей просеке» Олив продолжала цепляться за Дороти.
— Ты единственная, кто знает, — сказала она.
Дороти не уехала. Дня два или три Олив жила как обычно. Отвечала на письма. Благодарила людей за добрые пожелания. Смотрела в окно на зимний сад, на заснеженные кочки пампасной травы.
Потом Филлис нашла мать лежащей без чувств у подножия лестницы. Олив отнесли наверх и уложили в кровать. Еще два дня она лежала камнем, потом попробовала встать и упала. Ее уложили обратно в большую кровать, где она когда-то сидела с Томом и сочиняла сказки про страну на одеяле.
Олив разрешила себе на миг подумать о нем. И вдруг комнату заполонили все Томы, когда-либо существовавшие, — белокурый младенец, дитя, делающее первый нерешительный шаг, маленький мальчик, цепляющийся за юбку матери, щурящийся в сумерках запойный читатель, прыщавый подросток, молодой человек, который куда-то идет, только что шел или вот сейчас опять пойдет. Они все одинаково были здесь, потому что никого из них уже нигде не было.
Она вспомнила сказку, которую рассказывала самой себе, — про молодую женщину, несущую сверток со смертями Пита и Пити, неустанно шагающую с запечатанным свертком сквозь непогоду по бесконечной равнине. Для этого в свертке места не было.
Она представила себе лес мальчиков-ровесников, вечно присутствующих, заполонивших ее комнату, и прежняя Олив машинально подумала, что в этом есть сюжет для сказки.
И поняла, что сюжета нет. Сказок больше не будет, театрально произнесла она про себя, неуверенная, то ли это очередная сказка, то ли действительно конец всего.
На ее страшный вой прибежала Дороти. Она дала матери успокоительное, оставленное врачом. Поправила подушки.
— Ты меня не бросишь? Не уедешь теперь? Ты у меня одна осталась.
Дороти беспомощно дернула плечом и закрылась в теле, как в крепости. Она сдавленно сказала:
— Я не могу остаться. Меня ждет работа. Ты же знаешь.
Молчание.
— И это неправда, что я у тебя одна. У тебя есть папа, и тетя Виолетта, и Филлис — она много добрей меня, и Гедда, она тоже готова помогать. Они все тебя любят. Я тоже тебя люблю, но ты же знаешь, что у меня работа.
Долгое молчание. Затем Олив сказала:
— Будешь уходить, задерни занавески.
Дороти задернула занавески. Она поцеловала мать, но та не ответила. Дороти вышла и закрыла дверь. Олив лежала в темноте, окруженная лесом присносущных мальчиков. Они ее, кажется, не то чтобы видели — это была ее единственная надежда. Она попыталась вспомнить женщину, несущую сверток… Она попросила отдать ей тот камушек с дыркой и положила его под подушку.
46
Люди умирали, но люди и рождались. Премьера «Тома-под-землей» состоялась 1 января 1909 года. Тома Уэллвуда похоронили три недели спустя. В тот же день у Имогены Кейн начались схватки. Роды были долгие и трудные. Прибыли сиделки и доктор-акушер. День прошел в боли. Доктора принесли хлороформ, и Имогена кратко дернулась под маской. В потоке крови, который не сразу удалось остановить, в мир щипцами вытащили бледную девочку. Очень маленькую, пугающе неподвижную. Повивальная бабка обтерла ее, шлепнула и потрясла, и в конце концов девочка мяукнула и задышала. Имогена лежала в луже крови, алебастрово-белая. Проспера вызвали из-за того, что доктор чего-то опасался, не называя опасности вслух. Кейн, видавший кровь на поле битвы, сам побелел, сглотнул, сделал глубокий вдох и взял жену за руку. Ее пальцы дрогнули.
Мать и дитя лежали на нейтральной полосе между жизнью и смертью. В голове Имогены множились тени жадных, угрожающих тварей. Ей показали крохотную дочь, запеленутую в шаль, и она улыбнулась, но у нее недостало сил взять ребенка. Разметанные волосы промокли от пота. Сиделка поила ее водой с ложечки.
Девочку решили назвать Корделией.
Имогена была еще в опасности, а Просперу уже пора было выезжать в Аскону, поддержать заблудшую дочь. Он не мог покинуть жену. Он попросил съездить в Италию Джулиана, который был дома, поскольку работал сейчас в Британском музее. Проспер был справедливый человек в запутанной с моральной точки зрения ситуации. Джулиан издали посмотрел на новую сестру и решил, что в отношении младенцев и родов от него толку никакого. Он писал эссе о малоизвестном художнике Сэмюэле Палмере, рисовавшем золотые, английские, райские пейзажи с яблонями, овцами и спелыми хлебами под урожайной луной. Очень далеко от всяких неаппетитных биологических деталей и медицинских запахов. Он сказал, что, конечно же, поедет. Впервые в жизни он похлопал отца по плечу.
— Не беспокойся. Конечно, ты нужен здесь. А я в Асконе могу сделать почти все то же самое, что и ты бы сделал.
Приехав в Аскону, он увидел Флоренцию с огромным животом, излучающую какое-то неожиданное благодушие. Он сказал:
— Я не могу тебя поцеловать, не дотянусь.
Они засмеялись. На склоне горы было солнечно даже в феврале. Они сели рядом, укрывшись от холода на веранде, Джулиан принялся описывать состояние Имогены, понял, что это нетактично, и умолк. Флоренция улыбнулась.
— Не трясись надо мной. Разговаривай со мной как со взрослой. Здесь все со мной сюсюкают, кроме Габриэля.
— Я чего-то не понимаю с этим Габриэлем.
— Он хороший человек. Странный, правда.
Джулиан решил, что «странный» означает «склонный к мужской любви», но когда Габриэль пришел к ним на обед, Джулиан ничего такого не заметил. Габриэль был и по-монашески не от мира сего, и внимателен к другим людям. «Он подозрительно хороший», — подумал было Джулиан, но не смог задержаться на этой мысли, пока они говорили о социализме, психоанализе, литературе. Они со знанием дела обсуждали «Гейнриха фон Офтердингена», когда Флоренция издала низкий стон. Потом ахнула. Габриэль слетел с кресла.
— Началось? Дай-ка.
Осторожно, не поднимая платья, он прощупал мускулы, по которым пробегали волны сокращений. Джулиан был тронут, но в то же время ему стало противно. Он хотел бы оказаться подальше отсюда и еще хотел бы, чтобы его сестре — любимой сестре — не было больно.
Она снова ахнула и закричала.
— Мистер Джулиан, — сказал Габриэль. — Через два дома отсюда есть двуколка. Постучите в дверь и попросите хозяина подъехать сюда.
— Быстрей, — добавила Флоренция, красная от натуги.
— Не беспокойся, — сказал Габриэль. — Первый ребенок — это всегда надолго. Попробуй ходить взад-вперед — может быть, так будет легче. Ты собрала вещи?
Оказалось, что нет. Вызвали Амалию, которая сложила в мешочек ночную рубашку и туалетные принадлежности. Флоренция ходила взад-вперед. В перерыве между схватками она спросила:
— Габриэль, откуда ты знаешь, что нужно делать?
— Я — ученый доктор. Учился в хорошей больнице. У меня хватило ума наблюдать за… повитухами, правильно? Я все это уже и раньше видел.
Флоренция сдавленно вскрикнула.
— Надеюсь, он не прямо сейчас родится.
— Если роды окажутся медленные, ты еще захочешь, чтобы поскорее.
Вернулся Джулиан с двуколкой. Все трое уселись позади кучера. Лошадь двинулась под гору, напрягая мышцы. Мышцы Флоренции продолжали собственный, целенаправленный, невольный танец.
Роды не были медленными. Ребенок не родился ни в повозке, ни в кресле на колесах в больничном коридоре. Он — точнее, она явилась в мир меньше чем через час, на пике боли, с громким, победоносным воплем. Джулиана при этом не было, но был Габриэль. Еще была сиделка, чьи замечания он переводил с комментариями.
— Она говорит, что у тебя хорошие мускулы.
— Я… никогда… не думала… про эти… мускулы.
Флоренция непрестанно боялась, что «ребенок», когда родится, будет похож на Герберта Метли и она его возненавидит. Сиделка обмыла ребенка, и Габриэль передал его матери.
— Это дочь, — сказал он и стал ждать, обрадуется ли Флоренция. У ребенка была густая шевелюра — темная, как итальянские волосы Флоренции и Джулиана. И большие темные глаза, которые дитя, кажется, сразу уставило на Флоренцию. И характер. Вот она, еще не оправилась от встряски — явления в мир, а уже упирается лбом, чего-то требуя. Много лет спустя, обдумывая былое, Флоренция признается себе, что увидела в ребенке тот же избыток первозданной энергии, который когда-то привлек ее в мужчине. И теперь в дочери тоже привлек. Она, торжествуя, взяла дочь на руки и поцеловала в волосы. Вошел Джулиан.
— Познакомься: Джулия Пердита Гольдвассер, — сказала Флоренция, хохоча с нотками истерики в голосе. Джулиан галантно нагнулся и поцеловал крохотную новую ручку, вцепившуюся в шаль.
— Не знаю, что бы я без тебя делала, — сказала Флоренция Габриэлю. — Во всех смыслах.
— Это была судьба, — ответил Гольдвассер.
Позже он сказал Джулиану за стаканом яблочного сока:
— Она не боялась. Женщины обычно боятся. Или начинают бояться.
— Ей повезло?
— О да. Она будет думать, что это ее заслуга, но по большей части это удача. Salut!
— Salut!
В июне 1909 года король Эдуард VII открыл новые здания Музея Виктории и Альберта, построенные по проекту сэра Астона Уэбба. Открыл золотым ключом, стальной стержень которого был украшен золотой насечкой. По словам критиков, длинные белые здания, постепенно возникшие из-под брезентовых одеяний и зарослей строительных лесов, были ритмичны и прекрасны, их сравнивали с симфониями и хоралами. На открытие собралась блистательная толпа придворных и почетных гостей. Тут были Уэббы, Альма-Тадема, Бэлфур, Черчилль и премьер-министр Герберт Асквит. Были и рабочие, строившие здание, — в элегантных костюмах, котелках или цилиндрах; по личной просьбе монарха они зачитали Обращение собственного сочинения. Хор из Королевского музыкального колледжа, примостившийся высоко на арке, под аккомпанемент полкового оркестра ирландских гвардейцев спел пронзительную песнь Доуленда «Проснись, любимая». Присутствовал и Проспер Кейн в щеголеватом мундире.
Его, как многих коллег и гостей праздника, разочаровала однообразная белизна и давящая суровость внутренних стен нового здания. Клод Филлипс, хранитель коллекции Уоллеса, написал в газете «Дейли телеграф», что его «подавила обширность, холодность, нагота» новых залов. Внутри здание по-прежнему напоминало склад или казенную больницу. До этого Проспер Кейн присутствовал на открытом собрании, где тогдашнего директора, Артура Бэнкса Скиннера, грубо и неожиданно понизили в должности и объявили о назначении нового директора, Сесила Харкурта Смита. Скиннер был эстет. Новый режим оказался царством распорядка и утилитарности. Сэр Роберт Морант, государственный чиновник, курировавший Музей, был неудачливый кандидат в священники и бывший наставник королевских детей в Сиаме. Музейные экспонаты были рассортированы по материалу: стекло со стеклом, сталь со сталью, ткань с тканью, подобное с подобным, чтобы художники-прикладники могли изучать развитие своего ремесла, а историки — следить за изменениями во времени. Клод Филлипс написал, что из Музея ушла душа, исчезла красота. Газеты брюзжали, сравнивая Музей с полетом фантазии, воплотившимся в залах немецких музеев — в Берлине и Мюнхене. Проспер соглашался с ними. Его расстраивало тихое горе униженного Скиннера. Тот отстранялся от работы, невольно и не отдавая себе в том отчета.
Кейну пришлось переехать. Теперь он жил в Челси, в хорошеньком домике в стиле Движения искусств и ремесел, где было больше места — но не для антикварной коллекции, а для сиделок, детских комнат и голосистых младенцев. Фрау Гольдвассер вернулась с энергичной Джулией на руках и обнаружила, что ей отвели просторную спальню с роскошными французскими обоями и хорошенькими электрическими светильниками. Проспер и Имогена все обсудили и решили, что для двух младенцев хватит одной детской и одной няньки. Детская была замечательно украшена стараниями дам из Школы искусств Глазго. Вдоль стен шел фриз из летучих эфемерных созданий, а белые столики и стулья были выполнены в суровом, но прекрасном стиле модерн.
Корделии было шесть месяцев, а Джулии пять. В этом возрасте дети уже умеют сидеть, но не обращают особого внимания на других детей. У них были нянька и кормилица. Флоренция поначалу кормила ребенка грудью. У Имогены молока не было.
Флоренция, глядя на свою смешливую девочку, заметила то, что могла бы заметить раньше, если бы ей было не все равно: Имогена ее боится. Корделия была крохотная, настороженная малютка, она даже за погремушкой тянулась словно с опаской. Джулия агукала и скакала, а по временам у нее случались краткие приступы неистовой ярости. Флоренция ловила себя на том, что подталкивает Корделию к играм и непринужденно разговаривает с Имогеной. Кейн сухо улыбался в усы.
Флоренция, конечно, не могла вернуться в Ньюнэм-колледж. Она повидалась с Лесли Скиннером и начала посещать лекции и семинары по истории в Юниверсити-колледже. Дороти по-прежнему жила у Скиннеров. Флоренция обнаружила, что Дороти уже доктор медицины и имеет право работать врачом. Но Дороти продолжала учиться: она хотела стать хирургом. Она работала в Женской больнице. Летом она пригласила на свою выпускную церемонию Флоренцию и Гризельду, которая после окончания курса осталась дальше учиться в Кембридже. Дороти сказала, что ее мать болеет и не сможет приехать. Оказалось, действительно так. В мантии и шапочке Дороти выглядела ужасно серьезно. Гризельда и Флоренция были в легкомысленных платьях и жизнерадостных шляпках.