Насколько далеко зашла Долорес в своей бурной ненависти к Летиции, я понял, побеседовав с моим кузеном Джоном. С годами Джон все более ревностно сочувствует ближним и вмешивается в чужие дела. Виргиния бросила его ради другого человека и хотела бы выйти за того замуж, однако Джон из сочувствия к ней пытается самым дотошнейшим образом выяснить, действительно ли она счастлива; он никак не хочет поверить, что «тот человек» достоин ее, и не желает дать ей развод.
– Настанет день, когда я снова буду нужен Виргинии и она вернется ко мне, – говорит он и твердо стоит на своем.
Мы видимся очень редко, но кузен мой уже с давних времен подружился с Долорес. Он гордится тем, что умеет понимать других людей. А уж способность понимать Долорес он считает одним из своих наиболее ценных качеств. В этом взаимопонимании, как на палитре, сочетаются самые неожиданные тона.
Джон время от времени приезжает в Париж по своим художественным делам – обычно, когда меня нет в Париже, – видится с Долорес; они завтракают или обедают вместе и ведут долгие откровенные беседы о моем обращении с ней. Я виделся с Джоном в Лондоне как раз перед моим последним выездом во Францию. Клуб Джона «Палитра» был временно закрыт на ремонт, поэтому его члены гостили в клубе «Парнасцев», в котором я состою. Я только сел завтракать, когда в ресторан вошел мой кузен. Он потоптался немного в дверях, но все же подошел к моему столику.
– Ты не позволишь мне сесть рядом с тобой? – спросил он. Все его поведение не предвещало ничего хорошего.
– Мне будет очень приятно. Я только что приступил, – ответил я.
Джон сделал заказ официанту, и некоторое время мы молчали. Джон был слишком занят собственными мыслями, а я никогда не знал, о чем с ним говорить. Весьма возможно, что Джон ощущал ту слегка презрительную и беспричинную антипатию, которую я к нему питал. Обычно мне удается принимать его не слишком всерьез, и я нахожу даже известную злобную приятность в том, чтобы слушать его – как бы это выразиться? – эмоциональное контральто, однако на этот раз я с первой же минуты совершенно утратил чувство юмора, право, не знаю, почему.
– Знаешь, Стивен, мы иногда видимся с Долорес, – начал он вдруг.
– Я знаю об этом.
– Она плохо себя чувствует. Страдает бессонницей.
– Еще бы мне этого не знать!
– Она прескверно выглядит.
– О да, «острый меч – ножнам поруха».
– Она так выглядит, что ужаснуться можно.
Я сделал вид, что плохо его понял.
– Нет, Джон, – сказал я. – Ты преувеличиваешь. Отталкивающего впечатления она не производит. Правда, она слишком красится и, очевидно, начинает стареть, это ее пугает, и она теперь во всем маленько хватает через край. Она очень подурнела, это правда, но ты не должен говорить, что она производит отталкивающее впечатление.
– Я совершенно не хотел этого сказать, – кротко объяснил мне Джон. – Я имел в виду, что она измучена и силы ее подорваны.
– О, насколько я знаю, у нее нет поводов так себя чувствовать. Быть может, именно отсутствие забот и занятий лишает ее сна и подрывает ее силы.
– Не знаю, – сказал Джон. – Не знаю…
Я счел эту тему исчерпанной и начал вполне дружески расспрашивать кузена Джона о его живописи. Когда он устроит выставку своих работ? Что он думает о жанровой живописи, которая сейчас входит в моду?
Джон отвечал весьма рассеянно и вернулся к Долорес.
– Видишь ли, Стивен, – сказал он и выдержал паузу. – Долорес очень несчастна.
– Что ж ты можешь мне посоветовать по этому поводу? – спросил я, когда он умолк.
– Эта женщина тебя боготворит. С первого дня. Я ощутил это еще тогда, в те давние добрые времена в отеле Мальта. Это было необычайно красивое и редкостное чувство. Любовь до гроба. Она не из тех женщин, для которых любовь – пустяк.
– Видит бог, что нет! – признал я. – Кого она любит, того и карает!
– А причина всему этому в силе ее чувств, – объяснил мне Джон. – Я не знаю другой женщины, которая любила бы всем сердцем в самом истинном смысле. Но мы не ценим того, что нам легко досталось. Ты, Стивен, делаешь ее ужасающе несчастной. Не знаю, отдаешь ли ты себе в этом отчет. Эта твоя последняя история…
– Какая еще последняя история?
Джон пожал плечами.
– Ты знаешь, о чем я говорю.
– Ну ладно, но что тебе до «этой последней истории» или вообще до каких бы то ни было моих историй – если допустить, что они вообще существуют, – какое тебе, собственно, до этого дело?
У него вытянулось лицо.
– Как‑никак, я твой ближайший родственник. Я обещал поговорить с тобой.
– Ты обещал Долорес?
– Да.
– Ну, так нечего разводить антимонии, говори толком, о чем речь?
– Об этом ребенке. Видишь ли, всему виной этот ребенок.
– Какой ребенок?
– Плоть от плоти твоей, Стивен, и кость от кости. Твоя родная дочь!
Он сопел. В глазах его сверкали гнев и возмущение. Он даже покраснел немного.
– Послушай, Джон, – сказал я чрезвычайно миролюбиво. – Не хочешь ли ты сказать… не инсинуируешь ли ты, скажем, что между мной и моей дочерью происходит нечто… неблагопристойное?
Джон кивнул головой.
– Ах, вот как!
Бывают мгновения, когда ветхий Адам пробуждается в человеке наших дней и велит ему вцепиться в горло противнику. Однако новый, цивилизованный Адам был во мне достаточно силен, чтобы подавить этот порыв и удержать меня от скандальной драки с кузеном Джоном в ресторане клуба «Парнасцев».
– Я не хотел этому поверить, Стивен, – говорил он, побагровевший, задыхающийся, но непреклонный. – Однако Долорес убедила меня. Доказала вполне недвусмысленно.
– Каким образом?
Джон проглотил слюну.
– Прошу тебя, скажи!
– Она всего лишь повторила то, что ты ей сам говорил. Тон, каким ты говоришь о своей дочери. У Долорес чрезвычайно острое чутье…
– У Долорес разнузданное воображение, но это еще не повод, чтобы я отрекся от собственного ребенка.
– Но подумай, Стивен, как на это люди посмотрят!
– Милый Джон, неужели ты хоть на миг можешь поверить этому?
– Разве речь о том, верю я или нет? Меня в это, пожалуйста, не вмешивай. Не вмешивай. Очень тебя прошу. Я вам не судья. Важно лишь то, что Долорес видит в твоей дочери – нет, Стивен, это слишком страшно! – она видит в ней свою соперницу!
– А что ты об этом думаешь?
– Тут дело не в моем мнении. Я твою Летицию в глаза не видал.
– Долорес тоже.
– Но зато она видит твое ослепление.
Минутку я приглядывался к возбужденному лицу моего кузена.
– Джон, – сказал я. – Давай вернемся к реальности. Ты ищешь соломинку в чужом глазу, а не видишь бревна в своем. Почему ты не хочешь дать развод своей несчастной Виргинии?
По лицу Джона пробежала тень неудовольствия.
– Если ты хочешь прибегнуть к совершенно нелогичному аргументу: tu quoque! [10] – начал он и не окончил фразы.
– Тут ведь нет ни малейшей аналогии, – прошептал он миг спустя, низко склонив голову над яблочным пирогом.
– Я признаю, что не могу отплатить тебе ничем столь же грязным, как упрек, который ты мне адресовал, – ответил я.
Он перестал пялиться в тарелку, поднял глаза. У него было лицо великомученика, который исполнил святой долг, а теперь ест яблочный пирог, напоминающий по вкусу власяницу и тернии. Во всяком случае, глотал он с трудом. Мы смотрели друг на друга, и глаза наши ровным счетом ничего не выражали. Я помню, что заметил мешки у него под глазами и складки у рта и на шее. Серые глаза его теперь стали больше, чем в юные годы, веки припухли, рот обмяк. Я подумал, что через несколько лет у Джона будет отчаянно дряблая, жалкая, стариковская физиономия.
– За какие грехи, – сказал я наконец, – судьба наказала меня сумасшедшей, опасно сумасшедшей женой и кузеном, который столь же опасен в своем… идиотизме? Именно такой мне представляется ситуация! Ну, ладно, я и вправду не знаю, что тебе на это сказать, милый Джон. Я не знаю, как быть. Я совершенно ошарашен.
Конечно, это были жалкие слова, но ничего другого не пришло мне на ум. Голова у меня пошла кругом. Итак, я снова повторил: «Совершенно ошарашен».
– Я сказал тебе все, что имел сказать, – заявил Джон.
Я ничего на это не ответил. Мы были слишком хорошо воспитаны, чтобы встать и хлопнуть дверью. И мы закончили завтрак самым пристойным образом, но не проронив более ни слова и не издав, пожалуй, ни вздоха.
– Сыра не надо, – сказал я официанту. – Кофе тоже не надо.
– Сыра не надо, спасибо, – сказал Джон. – Кофе прошу подать мне наверх.
8
Я возвратился из клуба домой вне себя от гнева. Это было уже слишком. На этот раз Долорес сумела довести меня до такой ярости, какой не умела возбуждать уже много лет. Наконец она придумала нечто, к чему я не мог отнестись с легкой душой. Она пробила защитный панцирь шуток, которым я заслонял себя, и глубоко меня уязвила.
Мне хотелось избить этого простофилю Джона, а потом отправиться в Париж и убить Долорес. Конечно, я не мог поддаться этим желаниям. И, более того, я знал, что Долорес не имела бы ничего против: пускай я ее убью, лишь бы это произошло в сугубо драматической манере, чтобы все об этом узнали. Выражаясь точнее, ей понравился бы самый замысел, а не его осуществление.
Мысли клубились в моем мозгу. Я видел опасность в преувеличенных масштабах. Если Долорес пустит слух о моей кровосмесительной страсти к Летиции, то я не могу ни в коем случае перестать видеться с моей дочерью или перестать оказывать ей поддержку, ибо это выглядело бы как явное признание своей вины. Я угодил в трясину. Я не видел другого выхода, кроме как отправиться в Париж и категорически потребовать, чтобы Долорес приняла Летицию в нашем доме, чтобы показывалась в обществе вместе с ней и, таким образом, загладила бы эту гнусную клевету на нас обоих. Но даже если бы Долорес согласилась на это, она не была бы желательной подругой для моей застенчивой и робкой Летиции.
Я понятия не имел, широко или нет распространилась эта сплетня. Быть может, Долорес выдумала ее исключительно затем, чтобы настропалить Джона, и ему только под секретом доверила страшную тайну; а быть может, раструбила уже всему своему парижскому кружку о самоновейшем грехе своего супруга‑извращенца. Разъяренный и потрясенный, я не подумал тогда, что ведь никто всерьез не поверит такому слуху, хотя бы Долорес сто раз повторяла свои слова. Но в какой‑то мере люди склонны прислушиваться к самым черным оговорам. Поразительно, насколько укоренилось в наших умах убеждение, что о каждом еще не все плохое сказано. Впрочем, верят в такие слухи лишь настолько, насколько это позволяет приятно пощекотать воображение. Игра начинается и кончается тем, что мы тыкаем пальцем в грешника. Однако мне не хочется, чтобы на Летицию указывали пальцем.
Лишь после нескольких весьма неприятных и отчаянно грустных ночей положение дел немного прояснилось, и я стал видеть всю эту историю в соответствующем свете.
9