Лекции.Орг


Поиск:




Категории:

Астрономия
Биология
География
Другие языки
Интернет
Информатика
История
Культура
Литература
Логика
Математика
Медицина
Механика
Охрана труда
Педагогика
Политика
Право
Психология
Религия
Риторика
Социология
Спорт
Строительство
Технология
Транспорт
Физика
Философия
Финансы
Химия
Экология
Экономика
Электроника

 

 

 

 


Торкэстоль, 24 августа 1934 г.




 

Я зол, и в то же время, несмотря на всю мою злость, происшествия последних дней меня несколько позабавили. Я склонен смеяться над всеми этими пустяками, но смеюсь сквозь стиснутые зубы. Не прошло еще и трех недель, как мы находимся здесь, а мы уже пренелепейшим образом перессорились со всеми кругом; к тому же мы рассорились друг с другом, хотя я определенно решил до этого не доводить; причем в этой ссоре у меня нет ни малейшего желания сдать позиции и пойти на мировую.

Я пользуюсь затишьем и покоем ранних утренних часов, чтобы предпринять обзор положения. Сперва все шло недурно. Но спустя два или три дня Долорес, дотоле удивительно нежная, разъярилась до невероятия. В такие моменты совместное существование с ней становится немыслимым, Долорес срывает дурное настроение на ком попало. Все новые тучи появляются и сгущаются на нашем горизонте. Наш нынешний многоярусный скандал слагается примерно из двух главных ссор и трех второстепенных. Развиваются они параллельно, и каждая из них, в свою очередь, воздействует на остальные; но лучше всего будет, если я опишу их последовательно, в порядке их масштаба и весомости. Первую распрю вызвал Баяр своим необузданным любовным порывом к маленькой сучке г‑жи баронессы Снитчи или Схенитцы – ни я, ни метрдотель не сумели точно установить звучание этой фамилии. Итак, я буду ради простоты называть эту даму «Госпожой Баронессой».

Началось это сразу же после приезда Долорес.

Пока я был один, Баронесса была для меня только парой выцветших глаз, посаженных по обе стороны маленького острого носика и смотрящих с чрезмерно напудренного лица из‑за столика в углу столовой. У нее была побелевшая гривка, должно быть, парик, полуприкрытый маленькой плоской кружевной наколкой, и она была закутана в целый ворох ненадежно скрепленных булавками белоснежных и кремовых кружевных шалей. Проходя через столовую, она превращалась в согнутую в три погибели, трясущуюся старушонку, тяжело опирающуюся на трость черного дерева. Теперь я знаю сверх того, что Баронесса слегка туга на ухо, хотя и не следует на это полагаться. Она пользуется маленькой серебряной слуховой трубкой, обернутой в кружева. Белый шпиц Баронессы вел себя примерно до самого появления Баяра. Однако, едва появился Баяр, как мы узрели пример любви с первого взгляда.

По правде говоря, недоразумение с госпожой Баронессой назревало еще до собачьего инцидента. В день приезда Долорес мы сошли к завтраку с некоторым опозданием и увидели, что кто‑то из экскурсантов, пользуясь отлучкой метрдотеля, который побежал на кухню проследить за диетой для Долорес, занял забронированный мною столик. Долорес твердо убеждена, что в каждом новом отеле следует сразу же повести себя надменно и высокомерно, а тут еще как раз представился для этого великолепный случай. Сквозь лорнет она с явным пренебрежением осмотрела сидящих в зале.

– Нужно было на столике положить соответствующую карточку, – заявила она, а потом обратилась ко мне: – Какой столик ты забронировал, Стини?

У меня не было намерения силой выдворять ни в чем не повинных туристов, и поэтому я решил сделать вид, что позабыл.

– Не помню, какой‑то из этих столиков…

– И это называется деловой человек! Не помнит, какой столик заказал!

– Минуточку, мадам, простите, – попробовал сгладить неловкость метрдотель. – Столик сию минуту освободится.

– Который? – спросила Долорес, лорнируя всех кругом и надменно обозначая бездну, отделяющую ее царственную особу от всех этих людишек.

– Один из этих, – сказал метрдотель. – Быть может, уважаемая мадам соблаговолит минутку обождать на террасе? Мы подали бы пока какой‑нибудь коктейль?

– Я приехала сюда в поисках покоя и одиночества! – заявила Долорес. – А коктейли – это отрава.

– Да ведь как раз за двумя столиками уже расплачиваются, – прошептал метрдотель.

Долорес критическим взором смерила оба столика, на которые ей указали, и, скривившись, констатировала не вполне изысканные манеры участников трапезы.

– Придется сменить скатерть, – сказала она. Потом она обратилась ко мне: – Стини, подай мне руку. Я чувствую себя прескверно… У меня снова могут начаться боли… А тут даже присесть некуда.

Как из‑под земли появилась официантка и подала стул. Моя жена подвинулась так, чтобы блокировать доступ к нескольким соседним столикам сразу. Но в эту минуту столик освободился, и вскоре уже перед нами стояли закуски. Долорес забыла о своей боли.

– Нет сардинок, – сказала она, рассматривая довольно скромную закуску. – А мне как раз хочется сардинок. И тунца…

Вот каков был наш дебют! Госпожа Баронесса, которая до сей поры была, так сказать, Сен‑Жерменским предместьем [4] в этой столовой, кисло разглядывала нас. Позвала старшего официанта, указала своей трубкой на Долорес и громогласно, как и положено тугоухой, осведомилась:

– Кто это такая?

Метрдотель решил, что мы можем без всякого ущерба услышать его ответ:

– Это мадам Уилбек, супруга крупнейшего английского издателя. Прежде была принцессой.

Меня всегда поражало, как молниеносно гостиничная челядь и лавочники узнают об аристократическом титуле Долорес. Я ни словом не упоминал об этом, так же как и моем издательском деле, и все же в течение того недолгого времени, какое прошло от приезда Долорес до моего возвращения с прогулки, кто‑то (не иначе, как Мари!) успел внушить управляющему, что мы великие люди. Следует признать, что Долорес не выглядела доподлинной принцессой.

– Никакая она не принцесса, – сказала мадам Шеници.

Египетская принцесса, – пояснил метрдотель.

– Ну разве что! – заорала повеселевшая Баронесса и принялась за еду.

Я громко потребовал карту вин, дабы заглушить дрожащий, но внятный голос старушки, – и это все, что я мог сделать.

– Мой милый Стини, зачем ты хлопочешь о вине? – сказала Долорес. – В таком отеле все вина будут одинаковы…

– Вчера я пил вполне приличный кларет, – ответил я.

– Ваши английские суждения! О наших французских винах! Вы, англичане, настолько самонадеянны, что хотите разбираться и в этом. Это составная часть вашего национального тщеславия!

Я только плечами пожал.

– Но, милый, я не в обиду говорю, – мягко сказала она, – это в тебе даже симпатично.

Я выбрал вино; принесли сардинки и тунца.

– Тут непременно должны быть комары, – заметила Долорес, поднося лорнет к глазам. – Посмотри на эту официантку. Она или покусана, или…

– Я не видел здесь ни единого комара.

– В таком случае, у этой девушки какая‑то сыпь. Нужно потребовать, чтобы она нас не обслуживала.

Через зал прошел официант, неся мисочку с кушаньем для баронессиной сучки.

– Ну да, – сказала Долорес. – Это важнее, чем вино для нас.

Баронесса придирчиво осмотрела собачьи блюда. Официант уважительно поместил мисочку у ее ног, а собачонка капризно принюхивалась.

– Кушай, Долли, – сказала старуха, – кушай.

– Она, кажется, произнесла мое имя? – резко спросила Долорес.

– Кто?

– Эта старая мымра в углу.

– Тише, Долорес.

– Она наверняка не понимает ни слова по‑английски. К тому же, видишь, у нее трубка… Надеюсь, что никогда не стану такой развалиной.

Старая дама явно умела не слышать, когда не хотела.

– У нее лицо набелено мукой, как у клоуна. Выглядит не по‑людски, – продолжала Долорес. – Взгляни на этот торчащий нос, точь‑в‑точь как у мангусты… Простите, метрдотель, неужели мы никогда не получим этого вина? Почему на столе нет цветов? Но я люблю цветы. У меня должны быть цветы, хотя бы за это пришлось заплатить особо. Все вокруг меня должно быть эстетично, такова моя натура! Нет, прошу не переставляйте увядший букет с другого столика. Предпочитаю уж обойтись без цветов. Стини, я тебя спрашиваю, она, кажется, произнесла мое имя?

– Кажется, сучку кличут Долли или, может быть, Добби.

Долорес не ответила. Перед нами на столе появился необыкновенно заманчивый омлет. Я видел, что моя жена колеблется, заявить ли ей, что она не в состоянии проглотить ни кусочка, или уж взять с тарелки львиную долю. Она взяла львиную долю, и я вздохнул с облегчением. Когда подали вино, Долорес стала пить без комментариев и со вкусом.

Это были только легкие предвестники надвигающейся грозы.

 

3

 

Я придерживаюсь весьма передовых и либеральных взглядов в вопросах пола, но даже я был возмущен поведением баронессиной Долли. Баяр вел себя не намного лучше. Но во имя истины я должен заявить, что начала бесстыдница Долли, – она стала тявкать от восторга, едва увидела его.

Было это за обедом. Все эти шарабанщики давно уже убрались восвояси. Мелкие утренние стычки забылись – после полудня мы распаковали вещи, и у нас с Долорес был приятнейший тет‑а‑тет. Казалось, моя жена нынче в большем согласии с жизнью. Контакты с внешним миром складывались гладко. Столовая оказалась достаточно просторной и спокойной, постояльцы обменивались поклонами и приветами, премило беседовали и старались чавкать не слишком громко. На всегдашнем своем месте сидела английская мама с сыном, которая не упускала случая сказать каждому «бонсуар», но, кроме этих слов, ни к кому ни с чем не обращалась. Также на всегдашнем своем месте собралось все многодетное парижское семейство; родители не умели управиться с потомством во время трапезы на глазах такого множества свидетелей и непрестанно увещевали деток, тревожно задавая риторические вопросы: что, дескать, люди об этом подумают? Кроме того, они отпускали замечания, предназначенные для всех присутствующих: «Дома ты не так себя ведешь», «Дома это тебе не пришло бы в голову», «Ты возбужден и забываешь все, чему тебя учили. Взгляни на этого господина, на этого симпатичного английского джентльмена, он возмущен тобой!»

В столовой были еще три мещанские супружеские пары, совершающие свадебное путешествие. Одна из этих пар имела вид весьма вульгарный, две другие были юные и робкие.

Довольные уловом, вошли два рыболова‑любителя, англичане или, может быть, ирландцы. Одиноко сидел какой‑то господин в лоснящемся сером костюме, явный коммивояжер. Круглое лицо его было поразительно похоже на брюхо.

Мы добрались до середины обеда. Долорес критическим взором обвела все общество и оценила его как «весьма банальное», так же, как много лет назад во время памятного пребывания в Антибах. В этот миг вошла Мари, неся Баяра, который до сей поры отдыхал после трудного путешествия.

Сомневаюсь, чтобы Долли действовала и впрямь под влиянием внезапного вожделения. Полагаю скорее, что ею овладело вдруг дикое желание поиграть, тоска по собачьей дружбе, что она сразу же ощутила к Баяру симпатию, возможно, не имеющую абсолютно ничего общего с зовом пола. Весьма возможно, что кажущаяся бесстыжесть сучки была лишь доказательством полной невинности ее намерений. Мне трудно об этом судить. Однако ответ Баяра на это приглашение был вполне недвусмысленным. Баяр, хотя он и комнатная собачка изысканной дамы, проявляет порой неожиданную грубость чувств. И столь же недвусмысленными были возмущение, гнев и омерзение, охватившие Баронессу.

Мы ни о чем не ведали, как вдруг до нашего слуха долетел возглас престарелой дамы: «Какая мерзость!» Баронесса с трудом поднялась, схватила трость и, прежде чем кто‑либо успел вмешаться в эту историю, нанесла Баяру сильный удар.

– Отойди от него, Долли! – вопила она. – Отойди сейчас же!

Баяр взвыл от удара, но отнюдь не намеревался расстаться с новой, столь милой и обворожительной знакомой.

Старушка опять замахнулась на него.

– Мадам! – крикнула Долорес, срываясь с места. – Прошу не трогать мою собаку!

– Мадам, – громогласно, но не изобретательно отпарировала Баронесса, – прошу вас забрать отсюда вашего гнусного пса!

С помощью метрдотеля мы растащили собачонок, оставив обеих дам лицом к лицу. Баяр тявкал и вырывался из рук, но я прижал его крепко под мышкой. Долли тщетно пыталась истолковать сперва эту стычку как забавную игру; теперь же она поняла серьезность положения и убралась под юбку своей хозяйки.

Долорес говорила:

– Я полагаю, что мадам отдает себе отчет, сколь непристойно поступила она, введя в среду иных собак суку в этом состоянии!

Баронесса ответствовала:

– Моя собачка великолепно себя вела. Ей хотелось только поиграть, порезвиться. Не знаю, что у вас в мыслях, когда вы говорите «в этом состоянии». Я вас не понимаю. Это ваше замечание, мягко выражаясь, весьма неделикатно. Иди ко мне, Долли! Этот гадкий, развратный песик так обидел тебя.

Пожилая дама с величайшим достоинством возвратилась на свое место. Долорес расселась еще достойней. Я все еще держал Баяра под мышкой. Старший официант беспокойно вертелся поблизости. Долорес глядела на меня гневно и презрительно, последние остатки нежности исчезли из ее взгляда.

– Ты не мог бы отпустить его, Стини, чтобы он съел свой обед?

– А не лучше ли отослать его к Мари, наверх?

– Значит, ты считаешь, что я должна прогнать своего песика, потому что так заблагорассудилось какой‑то незнакомой особе?

Я потерял терпение.

– Пусть все собаки катятся к дьяволу, – сказал я. И опустил Баяра на пол, как некто, умывающий руки. Баяр мгновенно вернулся к своему прежнему занятию, а я принялся за еду с такой миной, как будто я слеп, глух, радикально холост и перенесен в какой‑то иной мир, где нет ни собак, ни полового вопроса. А в это время в столовой шел поединок не на жизнь, а на смерть. Мари, мадам Юно, метрдотель, угреватая официантка, даже толсторожий коммивояжер – все пробовали вмешаться. К счастью, обе главные героини драмы остались на своих местах. Однако они продолжали высказывать свои мысли столь прозрачно, столь пространно и столь напористо, что порой привлекали к себе всеобщее внимание; таким образом, на долю Баяра и его партнерши ничего не оставалось. Баронесса, как особа тугоухая, не столько отвечала на слова Долорес, сколько сама по себе провозглашала что‑то неприязненное. Содержание этих заявлений принципиально не отличалось от замечаний Долорес, но Баронесса вещала низким и проникновенным голосом, в сравнении с которым голосок Долорес казался крикливым.

Обе дамы признали необходимым принять как можно более аристократический, надменный и властный вид. Каждым жестом и словом они давали понять, что представляют тип истинной гранд‑дамы, постепенно исчезающий в этом мире с тех пор, как революция положила предел обычаям XVIII века. Но сквозь панцирь ледяной надменности прорывались на поверхность яростные жала и языки пламени. Каждая из гранд‑дам старалась как можно более выразительно доказать, до чего необоснованны претензии противной стороны. В душе каждой из них базарная торговка боролась с королевой. Они непременно употребляли такие обороты, как: «Вы, мадам, позволяете себе говорить» или «если мне позволительно будет заметить», но совершенно не ожидали позволения. Естественно, у каждой из них был свой особый стиль. Баронесса склонна была витать в эмпиреях, надменно пренебрегая тем, что люди наших дней называют «делами житейскими»; Долорес же, напротив, осталась верна своей склонности уснащать беседу пикантными подробностями и развивала в вольнодумном вкусе, весьма живо и обоснованно свои соображения о запросах сучьего темперамента. Многие фрагменты диспута пролетели мимо моих ушей. Я старался убрать голову с пути этой лавины, как бы спрятаться за парапетом или насыпью. Но в какой‑то миг начал снова прислушиваться.

Долорес выражалась примерно так:

– Позволю себе проинформировать вас, мадам, что мой песик – дипломированный породистый пес и что он абсолютно безупречен. Он мог бы оказать бесценные услуги собаководству, ибо он не испортит ничьей родословной. Впрочем, мне совсем не хочется, чтобы он этим занимался. Хотя, конечно, ваша, мадам, псина, которая все же в некотором роде шпиц…

Придирчивый взгляд сквозь лорнет.

А Баронесса в это время произносила такие слова:

– Долли не выносит дурного обхождения. Она необычайно впечатлительна. Когда я запираю ее одну в моей комнате, она выражает свою обиду совершенно недвусмысленным способом. Не только, простите, мадам, тявкает и воет, хотя и это весьма знаменательно и грустно. Это создание с необычайно нежным сердцем хочет постоянно быть со мной. Комната, в которой меня нет, кажется ей попросту двором. Наоборот, вашего песика, мадам, можно держать в черном теле. Никогда в жизни не встречала я столь дурно воспитанной собаки. Никогда! Вот такие упрямые, неблаговоспитанные животные могут испортить все удовольствие от комнатной собачки. Одному богу известно, как воспитывался этот пес…

Вдруг я принял решение. Эта комедия явно затянулась. Я поднялся, повелительно взмахнул белой салфеткой, смахнул при этом стакан со стола, и звон стекла на миг заглушил все другие звуки.

Я принял героическую позу – стал похож на генерала с портрета XVIII века.

Чужим, совершенно несвойственным мне властным тоном я заявил:

Все собаки должны убраться отсюда! Мари, прошу забрать Баяра. Все равно, чем он занят в эту минуту. Прошу его забрать и унести! Немедленно! А вы, мадам, простите меня, но вы тоже должны отослать свою сучку. Мадам Юно, прошу вас, распорядитесь, чтобы собак вообще не допускали в столовую. Во многих отелях существует такое правило. Отныне вы должны ввести у себя такой же порядок и не делать ни для кого исключений. Я не сяду за стол снова, пока обоих животных не выпроводят отсюда и не будет восстановлено спокойствие.

– Это единственный выход из положения, – объяснил Баронессе метрдотель, взывая к ее здравому смыслу. – Мсье Уилбек совершенно прав, – и я заметил, что все в зале облегченно вздохнули. До ушей моих донеслись слова одного из рыболовов, который что‑то пробурчал о том, что, дескать, надо бы пристрелить обеих подлых тварей. Мадам Юно взяла на руки маленькую Долли, а Мари после недолгой борьбы схватила Баяра. Повздорившие дамы явно были довольны собой, они наговорили с три короба – и теперь самое время было продолжать обед.

– Если только обе собаки покинут столовую… – заявили они одновременно с такими минами, как будто они сами нашли столь чудесный выход из положения.

– Почему это ты, Стини, не всегда высказываешься столь определенно? – промолвила Долорес, когда в зале снова воцарился порядок.

Я понял, что в этот миг Долорес видит во мне сильного и решительного мужчину и что она примет все, что будет гармонировать с этой ролью.

Обе повздорившие аристократки продолжали взаимно презирать друг друга, но в их маленькой войне было объявлено нечто вроде двухдневного перемирия. Вопреки явному запрещению Долорес я упрямо продолжал любезно кланяться старой даме, сколько раз ее ни встречал. Не следует грубить престарелым особам, если даже вы надеетесь этим доставить удовольствие какому‑нибудь третьему лицу. Баронесса награждает меня в ответ царственным кивком. Она, безусловно, хочет таким образом показать, что я ее отнюдь не обидел и что она даже сочувствует мне как мужу Долорес. Но для Долорес мой поклон старушке означает, что я признаю правоту ее противницы, и поэтому мне приходится выслушивать по этому поводу множество резких упреков.

 

4

 

Как я уже упоминал, Долорес два или три дня оставалась в более или менее терпимом настроении. Я усиленно и успешно старался поддерживать это настроение. Позднее, однако, Долорес ускользнула из‑под моего влияния и верх одержали в ней наихудшие склонности. В такие моменты она ежеминутно может устроить скандал, неожиданный и чрезвычайно некрасивый. Чаще всего и прежде всего она устраивает сцену в столовой. Долорес заявляет, что от негодования у нее дыхание перехватило, встает и выходит. На этот раз поводом для конфликта стал наш давний спор о Летиции, о котором я расскажу позднее; но одновременно Долорес напала на мысль, которая чрезвычайно обострила ссору с напудренной Баронессой.

Когда я замечаю, что Долорес закусывает удила, я стараюсь либо улизнуть в Англию, либо делаю, что могу, дабы разрядить атмосферу: предлагаю автомобильные прогулки, выезд в театр или какие‑либо иные развлечения, хотя бы и не вполне добродетельного порядка. Долорес разряжает свой гнев на пейзаже, животных, незнакомых людях, законах природы или созданиях рук человеческих, причем она критикует все с никогда не ослабевающим пылом, пользуясь чаще всего этим пренеприятным французским оборотом: Je trouve… [5] Эти два словечка вечно терзают мой британский слух, ибо в них заключается квинтэссенция ее неуместных и непрошеных суждений. Итак, Долорес «находит», что это «banal» [6], а то – «un peu stupide» [7], и в этом духе успевает проехаться по всему, что входит в ее поле зрения.

– Не могу тебя поздравить с тем, что ты выбрал этот маршрут, Стини, – говорит она. Она чувствует себя «обязанной» высказать мне разные разности, представляющиеся мне совершенно излишними. Возможно, что наша вселенная в целом и в частностях не вполне хороша, но я не вижу надобности беспрерывно об этом твердить. Стараюсь, однако, пропускать мимо ушей ее безапелляционные приговоры, ибо она делает все, что в ее силах, дабы испоганить все на свете.

Мы осматривали одну из многочисленных фигур у подножия распятия возле маленькой часовни в Сен‑Эрбо. Я что‑то говорил о статуях, изображающих святое семейство, но Долорес вовсе не слушала меня.

Она уже с самого утра была молчалива и задумчива. Не воспользовалась до сих пор ни одной из подвертывавшихся ей оказий, чтобы проявить свое презрение ко всему, что окружает нас в юдоли сей. И вдруг Долорес обрела дар речи.

– Я уже знаю! – воскликнула она.

– Что такое?

– У этой женщины проказа.

– У какой женщины? В священном писании все прокаженные, как правило, мужчины. Или ты имеешь в виду ту фигуру с левой стороны? Какой‑то варвар попросту отбил ей камнем кончик носа.

– И, более того, я уверена, что мсье Юно об этом знает.

Теперь я испугался не на шутку.

– О ком ты говоришь, Долорес?

– Мы не можем ни минуты дольше оставаться в этом отеле, разве только она выедет. Это подло. Это омерзительно. Это неслыханно.

– Но, дорогая моя, с чего это тебе взбрело в голову…

– Я почувствовала что‑то с первой минуты, когда увидала эту отвратно набеленную физиономию. Мы можем заразиться, хотя бы через собак…

Я взглянул на Долорес и с энергией отчаяния произнес:

– Послушай, с этим ты должна немедленно покончить!

– Ну, конечно, нужно с этим покончить. Нельзя терять ни минуты.

– Если ты без малейших оснований хочешь пустить слух, что в Торкэстоле появилась проказа, то знай, что не только эта несчастная старушка…

– «Несчастная старушка»! Вот так любящий супруг!

– Одним словом, не только она, но и все другие смогут обвинить тебя в клевете и диффамации. Ты причинишь ущерб супругам Юно, нанесешь ущерб официантам, ты лишишь их сезонного заработка. Пострадает репутация всего городка. Вся эта публика получит самый что ни на есть основательный повод, чтобы вчинить нам иск и потребовать компенсации. Ты разворошишь муравейник, моя дорогая. Мы до конца наших дней не сможем выпутаться из всего этого. Еще никогда тебе не приходила в голову более самоубийственная идея.

– Ты, как всегда, в своем репертуаре! – крикнула Долорес. – Все тот же мой супруг – слащавый и любезный в обхождении со всеми на свете и как всегда против меня! Вот законный и любящий супруг!

– Но, Долорес, подумай, какие у тебя есть основания утверждать, что эта бедная старая дама…

– «Дама»!

– Ведь ты же не можешь указать на какие‑либо симптомы, – их попросту нет!

– А я тебе повторяю, – у этой женщины проказа. Я знаю. И мы и все постояльцы отеля – все мы в ужаснейшей опасности. Тебя, понятно, это не трогает, тебе ни до чего на свете нет дела. Если бы не я, мы жили бы в дерьме, нас бы черви сожрали! И для того только, чтобы избавить тебя от лишних хлопот, я должна буду остаток жизни провести в какой‑нибудь колонии для прокаженных, и от рук моих останутся только искалеченные культи, и нос у меня отвалится…

– Но позволь…

– Неужели ты и впрямь не можешь меня понять? Даже если эта женщина не прокаженная, я, с моими нервами, могу заболеть Проказой на нервной почве, меня истерзал страх, – все равно, больна она или нет.

– Слушай, Долорес, она такая же прокаженная, как мы с тобой.

– Тогда пусть ее обследуют врачи. Этого по крайней мере можно потребовать ради моего спокойствия!

– Ради всего святого, Долорес! Ты и впрямь хватила через край! Я не позволю тебе впутаться в такую историю!

– Не я начала это дело. Это все ее вина. Что ты видишь особенного в том, что мы потребуем медицинского освидетельствования?

– Ты хочешь оскорбить ее самым утонченным и неслыханным образом! Допустим, что ты это проделаешь. Ты отдаешь себе отчет, что таким образом объявишь войну не только этой старушонке? Повторяю, у тебя будут процессы со всем Торкэстолем. Они будут требовать с тебя огромную компенсацию.

– Но ведь ты богат, как Крез. Все это говорят. Тебе только тогда жаль денег, когда дело идет о моем здоровье или о моей чести.

– Нет, дорогая моя, тебе это не удастся! Ежели ты упрешься и пожелаешь все‑таки втянуть меня в эту ужасную историю, то предупреждаю тебя, что все штрафы будут выплачиваться из сумм, которые я положил в банк на твое имя! Поняла?

– Я не могу есть в одной комнате с прокаженной.

– В таком случае, давай соберем вещи и уедем отсюда, но ты не вправе говорить кому бы то ни было хоть слово об этом.

– Так, значит, мне пришлось бы уступить этой старой… (тут Долорес употребила малопристойное французское выражение, точного смысла которого я никогда не понимал. Более того, сомневаюсь, чтобы у него был какой‑либо точный смысл).

– А ты предпочитаешь уступить своей собственной фантазии?

– И это говоришь ты, который столько наболтал о службе обществу! Ты, с твоими драгоценными «Путями, которыми идет мир». С твоей новой лучшей жизнью! Населению всей округи угрожает ужаснейшая болезнь, а ты находишь только один совет – смыться! Вот ты весь как на ладони! Болтаешь об идеалах, об усовершенствовании мира, а сам ни крошечки в это не веришь!

Мы дошли до машины в молчаливом бешенстве. Поехали обратно в отель.

– Долорес, – сказал я наконец. – Тебе никогда не приходило в голову, что ты когда‑нибудь зайдешь слишком далеко?

– Тем, что я говорю тебе чистую правду?

– Ты отлично понимаешь, о чем я говорю.

– И этого человека я тысячу раз держала в своих объятиях!

– Быть может, даже больше. И, несмотря на это, есть же все‑таки известные границы.

– Ты мой муж.

– Случается, что и мужья покидают жен.

– Ты угрожаешь мне? Знай, что я пойду за тобой по пятам, хотя бы ты убежал на край света. Я сумела бы отомстить. Тебе кажется, что я бессильна. Пусть я только увижу при тебе другую, есть еще на свете серная кислота! Любой суд меня оправдает, когда я расскажу свою историю. Это будет большой процесс. Я выведу тебя так, что люди тебя надолго запомнят!

Ей явно понравился этот проект.

– Ты ошибаешься, дорогая, – ответил я. – Никто не станет интересоваться моим характером в твоей интерпретации. Тем более, что ты, безусловно, будешь говорить только о себе. А так как я только безвестный, скромный издатель, то и тебе эта история особой славы не принесет. Тебе следует понять, что вся эта идея насчет проказы может переполнить чашу. Всерьез подумай о том, что я тебе сказал; ты можешь зайти слишком далеко.

– И я, дура, приняла этого претенциозного книжника, этого пошлого торговца чужими чувствами за рыцарственного любовника! – сказала Долорес.

Я понял, что она выходит из игры. Она начала распространяться о моей нравственной низости. Идея заклеймить меня перед судом в самом остроумном и язвительном роде, разделать меня на все корки явно разжигала ее воображение. Ей представлялось, что суд, покоренный ее красноречием, отрешится от всяческих формальностей и она, прославленная, выйдет из залы суда. Эта фантазия отвлекла ее мысли от Баронессы.

Остаток пути мы провели в молчании. Долорес сидела, погруженная в мечты, усмешка блуждала на ее устах, руки время от времени словно бы намечали какой‑то риторический жест. Она обдумывала ядовитые фразы насчет моего характера и моих манер. Я сидел за рулем, в душе наслаждаясь ее молчанием. Вид у меня, должно быть, был непреклонный и грозный.

Это было несколько дней назад. Теперь фаза максимальной злобности миновала, Долорес приходит в нормальное состояние. В ее крови берет верх шотландское начало. Она приняла к сердцу все, что я сказал ей о возможных процессах и компенсациях; пока, впрочем, никаких существенных перемен на фронте борьбы с Баронессой не произошло. Долорес определенным образом не сформулировала обвинения в проказе, она не сказала об этом никому, даже своей горничной Мари; и мне кажется, что она решила ограничиться упоминаниями о «какой‑то ужасной кожной болезни, ибо как еще объяснить этот толстенный слой пудры?»

Но и этого она не высказывает в определенной форме. Ограничивается деликатными инсинуациями. Долорес не торопится перейти в наступление, а с каждым упущенным днем положение улучшается, ибо теперь она не может сослаться на свое внезапное и невероятное потрясение.

Теперь она изображает только боязнь заразиться, приказывая Передвинуть наш столик как можно ближе к окну и демонстративно приобретая у местного аптекаря обильные запасы дезинфицирующих средств. Говоря о Баронессе, называет ее «особой с физиономией прокаженной» или «особой с отвратительным гниющим лицом», но покамест все считают эти эпитеты банальным оскорблением, а не злобной клеветой. Конечно, в любую минуту, по любому поводу может произойти взрыв, но, во всяком случае, положение сейчас не настолько напряженное, как несколько дней назад.

Таков наш спор № 1 – наиболее безотлагательный и требующий немедленного разрешения. Если произойдет взрыв, то либо нам придется тут же съехать, либо, что не представляется мне правдоподобным, съедет Баронесса. У меня создалось впечатление, что почтенной даме этот скандальчик приелся не меньше, чем Долорес, но бедная старуха до сих пор не оценила всей тяжести обвинения в проказе. Но теперь, даже если Долорес начнет это дело, последствия уже не будут столь катастрофическими. Обе дамы бесспорно будут угрожать, что обратятся в суд, но, по всей вероятности, угрозами дело и кончится, а исчерпав фантазию, они наконец устанут от оскорблений, и все разрешится в некоем диминуэндо. Мы возвратимся в Париж, Баронесса уедет туда, откуда приехала; новые, более увлекательные свары займут обеих противниц. Таким образом, гроза расточится в воздухе. Это были грозные тучи, но, к счастью, мимолетные и преходящие. Спор № 2, напротив, носит куда более хронический и принципиальный характер. Мы берем его с собой, куда бы мы ни ехали. И я не думаю, чтобы эта туча могла развеяться без грозы.

 

5

 

Причиной нашего другого, более серьезного спора является моя дочь Летиция. Мне кажется, я уже упоминал, что оставил Летицию после развода у Алисы и Хуплера. Мне думалось тогда, что такое разрешение вопроса самое приемлемое. Но внезапно выяснилось, что в природе моей наряду с сильно развитым чувством долга таится еще и неистребимый инстинкт любви к потомству. По причинам, мне самому неясным, быть может, потому, что во мне дремлют чувства, которым я не мог дать выход в отношениях с Долорес, я стал в последние годы много думать о Летиции.

Я хотел бы тут представить одни только факты, по возможности не приукрашивая их. Есть ли во мне что‑то, что можно было бы назвать сердечной тоской? Я не тосковал по какой‑либо конкретной женщине. Я хотел только иметь кого‑нибудь, кому мог бы отдать самого себя, кого я мог бы любить, кого я мог бы воспитывать и поддерживать, кому бы я мог помогать. Я уверяю себя, что ничего не желаю взамен или, во всяком случае, очень немногого. Мне кажется, однако, что в этом отношении я чуточку похож на хитрющих старушек, на тех уличных цветочниц, которые ни за что не хотят назначить цену за свои букетики и только твердят: «Сколько дадите, сэр…» В глубине души я жажду чрезвычайно щедрой оплаты. Хочу любить кого‑нибудь легко и просто, чтобы это чувство не было ничем ограничено и отравлено. Меня занимает жизнь других людей, так что я способен ради них забывать о себе, но в то же время – и это же совершенно иное дело – я жажду взамен познать неограниченную и невымученную сердечность. Есть в этом и нечто большее. Я мечтаю о союзе с родственной душой, которая приняла бы безо всяких оговорок мою концепцию жизни как творческого усилия. Я сам могу порой усомниться в себе, но это Любимое Существо должно было бы верить в меня непоколебимо. Я тоскую по ком‑то, кто бы поддерживал во мне уверенность в собственных силах, кто бы примирял меня со мною самим. Жажду – если употребить избитую фразу – родственной души, родственной по складу ума и чрезвычайно утонченной в своих чувствах. Это должно было бы быть полнейшей противоположностью Долорес, без ее скачков от чувственных восторгов, через безграничное самовосхваление к самой фантастической злобности.

Среди типов, которые Стивен Уилбек как человек обращенный к внешнему миру любит наблюдать беспристрастно, с живым интересом и даже с некоторым удовольствием, обретается также некто, составленный из второстепенных черт характера того же Стивена Уилбека, третьеразрядный актер в труппе Стивена Уилбека, усложненный себялюбец, обращенный вовнутрь моего существа, отчасти затаенный во мне, мой «эгоцентр». Именно эта глубоко укрытая частица моего «я» никогда не находила успокоения в общении с Долорес. Даже в исполненной прелести атмосфере наших первых дней я ощущал привкус стыда и неясной антипатии, как если бы мой Внутренний Человек давал знать, что его желания были против его воли направлены с достойных путей чувства на какие‑то ухабистые и кривые перепутья. Причем мое «я» обвиняет в этом не себя – оно налагает всю вину на Долорес.

Я стараюсь только излагать факты, я не хочу оправдывать ни Стивена Уилбека, ни какую бы то ни было из его разнородных личностей. Так обстоит сейчас дело. Я не могу утверждать с полной уверенностью, но допускаю, что в его душе всегда таилось видение иной, совсем иной любви, лучшей, свободной от неясного привкуса жестокости, который я ощущаю, когда держу Долорес в объятиях. Это видение, эта антитеза Долорес, эта незнакомка с тихим голосом и спокойными движениями, этот незримый третий угол треугольника, является более чем реальным фактором в матримониальной психологии супругов Уилбек.

Еще много лет назад Долорес, которая в подобных вопросах выказывает порой необыкновенную проницательность, сказала мне, что ей кажется, будто я, лаская ее, изменяю какой‑то другой женщине и думаю о той, другой. Эта женщина якобы всегда присутствует в моих мыслях, и я не забываю ее ради Долорес. Строя предположения далее, со свойственным ей реализмом, Долорес заявила, что в моей жизни должна существовать эта другая женщина. Холостяцкая квартира на Олденхэм‑сквер заставила ее отбросить в этом смысле последние сомнения. Воображение моей жены разыгралось, и чувство ревности стало подсказывать ей такие живописные образы неведомой соперницы или соперниц, что все это, вместе взятое, повергло ее в мрачневшее настроение. Ревность ее, как обоюдоострый меч, – она тем глубже ранит им себя, чем метче им меня настигает.

– Зачем, – спрашивает Долорес, – мужчина стал бы уезжать от жены, если не за тем, чтобы изменять ей?

Поскольку Долорес не признает никаких моих интересов, кроме одного‑единственного интереса к ее особе, она не в силах поверить, что меня способно заинтересовать что‑либо, кроме женщины. Если я так часто выезжаю, то, очевидно, только по амурным делам, в поисках разнообразия и новизны. Чем меньше доказательств моей неверности, тем хуже для меня, – это значит только, что преступления мои весьма запутанные, постыдные и, так сказать, достигшие известной квалификации. В тихом омуте черти водятся. Долорес воображает, что я возвращаюсь в Париж лишь затем, чтобы отдохнуть после излишеств моей развратной жизни. Конечно, мужчинам, как правило, куда больше импонирует репутация Казановы и Геркулеса, чем сомнительное реноме Иосифа Прекрасного, этого библейского недотепы, но для корректного англичанина в скромном сером пиджаке амплуа распутного сатира, пожалуй, чрезмерно трудоемкое!

Как‑то, войдя неожиданно в нашу гостиную, я услышал, как Долорес уверяла некую даму:

– Моя дорогая, в Лондоне нет женщины, с которой бы он не переспал!

Приятельница Долорес подняла взор, полный упований, и кого она увидела? Меня!

Неужели Долорес считает, что при такой отчаянной жизни у меня еще хватает времени и сил, чтобы руководить издательством «Брэдфильд, Кльюс и Уилбек»?!

Все назойливей выслеживая мою Неведомую Любовницу (или даже Неведомых Любовниц), Долорес буквально теряет остатки стыда и совести. Она читает моя письма; раз и другой, словно бы по ошибке, она вскрыла письма, адресованные мне, конечно, потому только, что адрес был надписан женской рукой. А за неделю до нашего отъезда в Бретань я нашел в моей корреспонденции конверт, еще теплый и влажный от пара. Бурная сцена разыгралась, когда Долорес под машинописным фирменным отношением обнаружила подпись Камелии Бронте, выведенную каллиграфически округлым старательным и, несомненно, женским почерком; следует пояснить, что Камелия с недавних пор – моя личная секретарша в Дартинге.

– Приличную женщину так звать не могут, – изрекла Долорес. – Это имя танцовщицы из кордебалета или кинозвезды. Ты как, уже приглашаешь ее в ресторан позавтракать? Ведь так обычно действуют сластолюбивые работодатели‑соблазнители?

Идея пригласить кого бы то ни было позавтракать в ресторан в пригородном поселке Дартинг и сама по себе достаточно забавна, но когда я вообразил, что предмет моей ненасытной страсти не кто иной, как милая старушка Камелия Бронте, Камелия, унаследованная мною, если можно так выразиться, от покойного Льиса Чиксхэлтона, который ее, кстати сказать, великолепно вышколил, – Камелия – очкастая, сутулая, вечно посапывающая носом, – я попросту расхохотался.

– Дела идут на лад, не правда ли? – бросила Долорес, толкуя мой смех как проявление грубого самодовольства, столь свойственного такому отпетому повесе и распутнику.

А вскоре после этого приехал в Париж Риджуэй, мой заведующий отделом рекламы, чтобы обсудить со мной, как нам провести одну небольшую кампанию в печати. Он позавтракал с нами, и Долорес сумела похитить его на десять минут для разговора с глазу на глаз. Позднее мы вышли вдвоем с Риджуэем, ибо я хотел показать ему свою новую парижскую контору.

Риджуэй не слишком осведомлен о моей частной жизни, но это добрый и простодушный человек, и вот теперь он был чем‑то глубоко поражен, и я видел, что на сердце у него какая‑то тяжесть. Мы шли молча, что было весьма необыкновенно, ибо Риджуэй от природы – невероятный болтун.

– Эта женщина боготворит вас, – выпалил он наконец.

– Это она вам сама сказала?

– Да.

– Узнаю ее стиль. Ну и что из этого следует?

– Она терзается из‑за вас. Она хотела бы окружить вас большей заботой. Ее особенно беспокоит то, что вы делаете в Англии.

– А что я такого делаю в Англии?

– Ваша жена ужасно расстраивается… А когда вы выезжали в Индию и Китай…

– Бог с ними – с Индией и Китаем! Скажите мне, что я такого делаю в Англии?

– Эти дактилО… Право же, мне неприятно об этом говорить. Эти маленькие дактилО.

– Риджуэй, вы знаете хотя бы, что это такое – «дактило»?

– Но она расстраивается из‑за них.

– И она вам не объяснила, что это, собственно, такое?

– Нет.

– Может быть, это какое‑то особенное извращение?

– Не знаю. Право, не знаю, ведь я не владею французским в такой мере. Знаю только, что это чрезвычайно двусмысленный язык. Вижу также, что ваша жена тревожится. Она не ревнива, но только ужасно тревожится. Тревожится о вас. А причиной этому эти самые дактилО. Уверен, что она употребила это выражение, я не ошибся.

– А там, в Англии, вы не слышали случайно чего‑нибудь об этих дактило?

– Еще ничего не выплыло наружу, по крайней мере до сих пор. Пока еще. Но она чрезвычайно встревожена.

– Она просила вас, чтобы вы сказали ей все, что вы обо мне думаете, и так далее?

– Конечно.

– И что вы ей ответили?

– Я старался ее успокоить. Ни о чем таком не знаю и не ведаю.

– Так вы даже и теперь не знаете, что это такое – дактило?

– Простите, но я не настолько любопытен, я вовсе не интересуюсь этими вещами.

– ДактилО, мой милый Риджуэй, – это самое обычное во Франции выражение, означает оно… дактилографистку, то есть попросту машинистку.

– Французский язык изобилует двусмысленностями, я знаю.

– Не будьте идиотом, Риджуэй! Моя жена болезненно ревнива, а из американских фильмов и рассказиков она узнала, что каждый американский работодатель заводит шашни со своими секретаршами. И она полагает, что в этом вопросе англичане едва ли чем‑либо отличаются от американцев. А что, моя жена не упомянула ни об одной определенной дактилО, о какой‑нибудь машинисточке, которая возбуждает ее подозрения?

– Нет.

– Очень жаль.

– Но ведь вы не хотите этим сказать, что такая особа действительно существует?

Мой собеседник взирал на меня с глубочайшей укоризной.

– Да, – ответил я покаянным тоном. Мне так хотелось поисповедаться, что я признался. – Моя жена считает, что я получаю слишком много писем за подписью Камелии Бронте.

– Что?! – воскликнул Риджуэй. – Наша мисс Камелия? Но это ни в какие ворота не лезет!

– Моя жена ее никогда не видела.

– Невозможно!

– Вы очень это метко определили.

– Я не в силах этому поверить!

– Чему вы не можете поверить?

– Чтобы мисс Бронте была этакой особой.

– Какой?

Мысль Риджуэя будто жернова ворочала.

– Неужели вы мне хотите сказать, что миссис Уилбек, простите, мадам Уилбек, ошибается? Она говорила об этом с глубочайшей убежденностью и уверяла, что знает об этом от вас самого. Что, собственно, вы в этом сами признались. Даже будто бы хвастались этим.

– Но чем, ради всего святого?

– Ну, этого уж я не знаю. Тем, что было…

– Милый Риджуэй, вас случайно нянька не уронила, когда вы были грудным младенцем? А может, вы таким и уродились? Может, ваша мама чего‑нибудь очень испугалась перед тем, как вы явились на свет божий?

Риджуэй глядел на меня, и в глазах его рисовалось усилие постичь, в чем, собственно, дело.

– Простите, я таких вещей не понимаю, – объяснил он. – Я в этом не силен. Это не моя специальность.

– Конечно. Но я не вменяю вам этого в вину. Именно благодаря складу вашего ума вы являетесь лучшим специалистом по делам рекламы во всем Лондоне. Вата мысль катится но избитой колее. Вы думаете, как все. Но прежде, чем мы перейдем к иной теме, я хочу, чтобы вы мне кое‑что пообещали. Вы помните, конечно, что во время летней экскурсии наших сотрудников был сделан групповой снимок, не правда ли?

Риджуэй утвердительно кивнул головой.

– Не можете ли вы получить отпечаток этой фотографии? Сделайте чернилами кружок около фигуры Камелии Бронте и пришлите это моей супруге с припиской: «Это мисс Камелия Бронте. Не об этой ли дактило шла речь?» И распишитесь собственноручно. Моя жена, бесспорно, стремится узнать, как выглядит предмет – как бы это выразиться? – дактиломании ее супруга. Дактиломания! Я должен рассказать это Хавелоку Эллису!.. [8] Не пожелаете ли вы оказать мне эту маленькую любезность? Очень вам буду признателен. А вот и наша новая парижская контора. Первый этаж и витрина. Как вам это нравится? Я очень интересуюсь вашим мнением, ибо то, что придется вам по вкусу, без сомнения, понравится всем и каждому…

 

6

 

Вот так я и узнал, что жена моя (ибо ревность ее росла не по дням, а по часам) докатилась до слежки за мной в Англии и, более того, начала клеветать на меня. Постепенно я выяснил также, что она не только выпытывает обо мне у всех моих приятелей, которые угодили в ее лапки, но также охотно выслушивает сплетни из уст каждого, кто якобы что‑то знает обо мне, и сама эти сплетни распространяет.

У нее были богатейшие источники информации. Ее окружало чрезвычайно пестрое общество, составленное из давних знакомых времен Монако и Египта, и его еще сильно расширили новые приобретения: модистки, косметички, обойщики, чудаковатые офранцуженные американцы, русские беженцы. В этом кружке преобладали женщины, чаще всего сверстницы Долорес, необычайно изысканные, надушенные, размалеванные, по непонятным причинам присвоившие себе право представлять «высший свет»; одетые с умопомрачительной элегантностью, каждая на свой вкус. Они говорили много, самонадеянно или агрессивно; пересказывали друг другу шепотком на ушко всяческие скандалезные истории, а если уж помалкивали по углам гостиной, то корчили при этом весьма таинственные и вызывающие мины. О, это были совершенно великолепные дамы! Чаще всего они похвалялись друг перед другом своими любовниками, которые, как правило, неохотно появлялись в этом обществе. Однако время от времени какой‑нибудь свежеизловленный и еще искренне влюбленный амант бывал тут выставляем на всеобщее обозрение.

– Mais il est charmant! [9] – восторгались дамы, разглядывая его со всех сторон. Кроме того, бывали тут немногочисленные гости мужского пола – преимущественно мелкие сплетники из околотеатрального и околожурнального мирка. Это было как бы тусклое отражение того сугубо воображаемого высшего света, который выводят в своих салонных комедиях заправские парижские драмоделы. Вот разве что здесь меньше было мужчин и еще меньше титулов.

А когда я уезжал в Англию, в кружке моей жены начиналось усиленное коловращение. Устраивались сборища за чашкой чая, завтраки, приемы, пикники, совместные прогулки, посещения премьер, демонстраций модных туалетов; впрочем, я не считал нужным и попросту приличным чрезмерно углубляться в эти дела. Возможно, она поступала со мной, как другие красивые женщины со своими мужьями, но не думаю, чтоб это было так. Долорес, безусловно, рассказала бы мне об этом. Она, конечно, дьявол в юбке, но зато она куда менее скрытна, чем обычно бывают женщины. Ей свойственна какая‑то своеобразная честность, честность навыворот, нечто вроде кривого зеркала. В зеркале таком отражается все на свете, хотя, конечно, в искаженном и ложном виде. Мне кажется, что свою близкую к ненависти любовь Долорес сохранила исключительно для меня. Любовник мог бы понадобиться ей лишь затем, чтобы использовать его против меня. Но она знала историю Алисы и понимала, что это было бы весьма и весьма рискованно.

Правда, в подобного рода делах никогда нельзя быть слишком уверенным. В лексиконе Долорес фигурирует прелестное французское словечко «passades». Быть может, у нее и бывали этакие «passades» – мимолетные капризы. И, конечно, партнерами ее оказывались немножечко запуганные и чрезвычайно молодые мальчики… Лучше, однако, не думать об этих возможностях.

В кружке приятельниц Долорес я считался из ряда вон выходящим любовником; подумать только: любовник и законный муж в одном лице! Сочетание ролей редкое, интригующее и загадочное. Меня считали жестоким ревнивцем, любящим закатывать шумные сцены; и вот теперь, когда Долорес явно изменила тон и тревожилась, безусловно, опасаясь, что я изменяю ей, все ее приятельницы начали с величайшей готовностью доставлять ей сплетни, почерпнутые из вторых или третьих рук или попросту порожденные их собственным воображением. Они как могли подливали масла в огонь.

Долорес было настолько легко раздразнить и вывести из равновесия, что ее товарки видели ее насквозь, и, думается мне, их очень забавляли ее унижение и испуг. Она не любила новостей, которых бы сама уже прежде не знала, и поэтому старалась опережать приятельниц по части сенсационных разоблачений.

– Моя дорогая, я могла бы тебе много об этом рассказать, – говорила она и под влиянием внезапного вдохновения пускалась в интимные подробности: речь ее изобиловала обиняками, намеками – и не слишком тонкими, кстати сказать.

Так, неприметно и без всякого своего участия, я утратил свою безупречную репутацию и превратился из Удовлетворителя Телесной Потребности, из прежнего Петруччио – к сожалению, слишком обремененного делами, – в Чудовище, в Монстра, и, более того, Долорес сама поверила тому, что рассказывала обо мне другим.

Исследуя истоки, развитие и рост этой ревности, я прихожу к предположению, что она поначалу была почти лишена эротической окраски. Это был только естественный конфликт женского эгоцентризма с волей мужчины, который хотел идти собственным путем и действовать в недоступной женщинам сфере. Да и правда, можно ли кичиться любовником, который не лежит покорно у ног возлюбленной и не проводит жизнь в ожидании ее ласковой улыбки? Сперва, мне думается, Долорес сочинила сказочку о моей неверности, чтобы оправдать свои грозные тирады по поводу моих поездок в Англию. «Что он там делает?» – ломала она голову. Но отсюда уже недалеко было до подозрений, а потом – до глубокой убежденности в том, что я развратен и двуличен. А потом уже естественно было обвинять меня в том, что я‑де маньяк и извращенец.

В течение некоторого времени Долорес пыталась внушить себе, что я ищу какого‑нибудь необыкновенного выхода для своего темперамента; что, одиноко странствуя по свету, я, перемены ради, занимаюсь мужеложством. Однако вскоре ей пришла в голову более эффектная идея. Ее внимание все более и более привлекала моя дочь Летиция и мой возрастающий интерес к ее судьбе. Ну что ж, Долорес и в этом сумела найти материал для мрачных подозрений.

А я и впрямь все больше думал о Летиции, все горячее тосковал по ней и все сильнее жаждал, чтобы она была рядом со мной. Во всяком случае, это началось, и я не могу точно сказать, с чего это началось. Быть может, я вспомнил о Летиции, когда до меня дошли вести о семействе Хуплеров. Джордж Хуплер служил в какой‑то из контор торгового флота в Саутгемптоне, и дела его шли не слишком блестяще. Он давным‑давно уже отрекся от каких бы то ни было литературных претензий; причем роман, задуманный им, либо так и остался незавершенным, либо не увидел света, либо был издан и прошел настолько незамеченным, что даже я о нем ничего не слыхал. Летиция, как я узнал, посещала какую‑то неважную школу, не проявила никаких особых способностей и сейчас готовилась к какому‑то подобию деловой карьеры в местном коммерческом училище. Я был уверен, что Хуплер распорядился ее деньгами скрупулезно честно, но не слишком оборотисто и воспитывал из Летиции весьма заурядную буржуазную девицу. Мне подумалось, что будет лучше, если я сам займусь этим делом. Конечно, тут сказывалось тщеславие, уязвленное мыслью, что мое единственное дитя ничем не блеснет в этом мире, но в то же время тут действовала и чрезвычайно искренняя забота о будущности этого юного существа. Быть может, я слишком безоговорочно передоверил отчиму ее воспитание. Этому обстоятельству также следует приписать то, что изумленная Алиса получила от меня длинное и дружеское письмо, в котором я сообщал, что часто думаю о ней и о ее судьбе, спрашивал, как живется семейству Хуплеров, что происходит с Летицией и не могу ли я что‑нибудь сделать для девочки. Я сообщал еще, что издательская работа все больше поглощает меня и что годы, на мой взгляд, идут, пожалуй, даже чересчур быстро.

После этой прелюдии состоялась встреча. Я придумал себе какие‑то дела в Саутгемптоне и, оказавшись там, пошел на чашку чаю к Хуплерам. Хозяйство у них было весьма скромное, хотя, принимая меня, они старались представить все в более выгодном свете. Тесная гостиная носила явные следы специальной уборки, а круглый стол изобиловал закусками. Большое окно фонарем смотрело на речной порт, и с открывающимся оттуда видом гармонировали стоящая на пианино модель старинного парусника, кораблики в бутылках и цветные гравюры с изображениями различных кораблей. В квартире было довольно много книжных полок, а на столике лежали толстые журналы и еженедельники. Меня ввела маленькая прислуга, а вслед за ней появилась Алиса. Она располнела и выглядела приземистее, чем раньше, но темные глаза ее сияли по‑прежнему. Она была все еще красива, отнюдь не отреклась от жизни. При ее появлении в моей памяти ожило многое, как будто позабытое. Я узнал ее красивые брови и мило вьющийся локон над ушком. Она решилась поцеловать меня, а я возвратил поцелуй нежно и с некоторым оттенком сожаления. По крайней мере в тот миг я ощутил его. Следует признать, что сцена эта нам отлично удалась.

– Ты потолстел, Стивен, – сказала Алиса.

– А ты все такая же, прежняя Алиса.

– Ого! – начала Алиса, но, услышав звук шагов в передней, поспешно зашептала: – Мы сказали ей, что ты ее крестный отец. Запомни: крестный!

Сперва вошли дети Хуплера, мальчик в очках и тринадцатилетняя толстая девочка, а примерно минуту спустя явилась моя шестнадцатилетняя Летиция. Я с удовольствием подметил, что она намного красивее этих детей. Всякий мужчина на моем месте отреагировал бы подобным же образом. Я не задумывался тогда над тем, что парочка младших Хуплеров находится как раз в самом малограциозном возрасте (уж очень они быстро тянутся!) и что девочка, которая на семнадцатой весне была бы лишена прелести, была бы чрезвычайно жалким и невезучим созданием. Но Летиция показалась мне прелестнейшим подростком. Можно было предвидеть, что она будет столь же привлекательна, как и ее мать на заре нашей любви. На душе у меня потеплело, когда я ее увидел. Личико у нее было умненькое, хотя и немного замкнутое; чувства ее еще не пробудились. Она мало говорила, но зато у нее были красивые руки, и я любовался ими, когда она наливала чай, придвигала тарелки и нарезала торт. Кстати, стоит ли девушке, пока она такая хорошенькая, быть особенно красноречивой?

Если мне не изменяет память, мы беседовали о саутгемптонской гавани, о кораблях и путешествиях, пока не пришел Хуплер.

Он располнел со времен нашего романтического столкновения, сделался уверенней в себе, меньше сутулился, и очки у него были еще сильнее, чем прежде. С первой его фразы я понял, что передо мной энергичный, но туповатый, уверенный в собственном величии господин, один из тех, кто способен омрачить все и вся. Он непременно должен был оказывать омертвляющее влияние на все свое семейство. Я помнил его молчаливым и замкнутым, но, безусловно, его тогдашняя молчаливость вызвана была наплывом бурных чувств. Теперь у него было что сказать каждому – разве только, что слова его, собственно говоря, ничего не выражали и никуда не вели. Приветствовал он меня уважительно и дружелюбно.

– Домик у меня тесный, да свой, – изрек он. – Отсюда видна только речная пристань Айтчен, но мы и тут чувствуем дыхание моря. Удивительно; до чего это влияет на душу! Кровь Островитян! Я, правду сказать, родом из Нанитона, но это неважно. Как видите, я начал коллекционировать кораблики в бутылках. Работа узников и моряков. Это совершенно меня захватило.

Ну, что на это ответить? У меня было безумное желание заявить, что моя тетушка была пиратом. Удержало меня только опасение, что Алиса обидится, решит, что я издеваюсь над ее благоверным.

Хуплер придвинул к себе чашку, и его лучезарная улыбка воссияла над чайным столом.

– Ну как нынче поживает наша Летиция? Свеженькая, как салат, в этом салатном платьице.

Я чувствовал, что должен откликнуться, но ничего подходящего не приходило мне в голову. Хуплер продолжал разглагольствовать.

– Наш сын влюблен в иную стихию – в воздушные пространства. Он будет авиатором или ничем. А с меня достаточно и Дыхания Соленой Стихии.

– Голос сердца… – попробовал я подать голос.

– Вот именно, – ответил Хуплер. – Озон…

– И водоросли, – добавил я, осмелев от успеха.

– А вот Алиса, – переменил тему Хуплер, – чувствует влечение к волнам эфира в ином смысле – любит Музыку. Гм?

Несколько невпопад я ответил:

– Это мило и прелестно. Аккорды уюта.

Меня мучила боязнь, что я не смогу без конца обмениваться мыслями на этом интеллектуальном уровне. Выручил меня сам хозяин, обратившись к Алисе:

– Нельзя ли еще чашечку, мамуленька?

Хуплер вдумчиво осушал вторую чашку чаю, а Алиса заметила, что нужно разрезать торт.

– Труднее всего вырезать первый кусочек, – сказала она мне так непринужденно, как будто я был ее подругой‑соседкой. – Потом уже идет легко.

– Первый лед… – сказал Хуплер и временно замолк, явно не находя под рукой дальнейших афоризмов. Прочие члены семьи до сих пор помалкивали. Теперь, пользуясь мгновением затишья, заговорил мальчуган:

– Моя модель пролетела сегодня, наверно, целых сто ярдов!

– Он строит модели, – объяснила Алиса. – Тратит на это все свободные часы и все свои карманные деньги.

– Новый Икар, – сказал Хуплер, глуповато улыбнувшись. – А я, стало быть, Дедал. Икару папенька Дедал всю жизнь надоедал!

Я воспринял эту попытку сострить с ледяным спокойствием.

– Orcus in saluto, – произнес я чрезвычайно веско и этими простыми словами надолго заткнул Хуплеру рот.

Гениальная вспышка вдохновения! Это прозвучало как латынь, как ученейшая цитата, это прозвучало как нечто, что высококультурному мистеру Джорджу Хуплеру следовало бы знать наизусть. Хуплер слегка покраснел и, как школьник, захваченный врасплох неожиданным вопросом, уставился в потолок, пытаясь припомнить какое‑то толкование, что ли… Потом его глаза, увеличенные линзами очков, обратились ко мне, и он подозрительно стал ко мне присматриваться. Неужели я невежа? Неужели я ошибся в цитате? Или, может быть, я позволил себе подшутить над ним?

Я старательно избегал его взгляда. Во время этого обмена словами я смотрел на Летицию, на ее красивое, но подавленное и покорное личико; ведь в душе я твердо решил, что вырву ее из этой оглупляющей обстановки, прежде чем будет слишком поздно. По правде сказать, если бы даже речь шла о ней, мы могли бы говорить все, что нам в голову взбрело; у нее выработалась уже привычка не слушать, что говорят за столом.

Я раздумывал над тем, каковы, собственно, права крестного. Крестный, быть может, не имеет никаких прав, но, безусловно, никто не вправе запретить ему подбрасывать советы и планы. Итак, я спросил наконец Летицию, когда она поступит в колледж. Я сформулировал вопрос так, как будто дело было предрешено и только срок еще не установлен. Не дожидаясь ответа, я начал расхваливать прелести студенческого существования в женских колледжах в Бедфорде или в Халлоуэе. Любительский театр. Уроки живописи. Чудесные подружки. Болтовня. Игры. Лодочные прогулки. Танцы.

– Все это так, но … – отвечала на это Алиса.

– А почему бы Летиции и не поступить в такой колледж? – спросил я.

Хуплер очень резко подхватил мою мысль.

– Разве можно представить себе студенточку милее, чем наша Летиция? – сказал он с деланным великодушием.

– Да, но расходы! – напомнила Алиса.

– Этого не следует страшиться, – сказал я беззаботно и сразу начал расспрашивать мальчугана, сколько самолетов у него готово к вылету.

Хуплер‑младший вскоре вынужден был признать, что для взрослого я весьма недурно разбираюсь в авиации. Я немного подождал, чтобы Хуплеры успели освоиться с мыслью о колледже для Летиции, и вернулся к этому вопросу только тогда, когда дети вышли из комнаты.

– Вы для нее так много сделали, – сказал я, – мне тоже хочется для нее что‑нибудь сделать.

Они и не думали сопротивляться. Мне было позволено еще насладиться прогулкой с Летицией под тем предлогом, что девочка покажет мне самую красивую дорогу к вокзалу. Мне было приятно идти по городу с этим очаровательным созданием, плотью от плоти моей и костью от кости. Я познавал вкус отцовства, и он показался мне куда приятней, чем я предполагал.

– Вы, должно быть, волшебник, – сказала Летиция. – Я никогда не слыхала, что у меня есть крестный, а тут вы прямо с неба свалились, обещаете мне колледж, путешествия, всякие чудеса. Вы и в самом деле мне не снитесь?

– Прошу тебя, убедись, – сказал я.

Летиция остановилась и заглянула мне в глаза, склонив головку на плечо прелестным движением своей матери, чуточку вызывающим и чуточку нерешительным. Я положил ей руки на плечи и поцеловал ее. Мы поцеловались.

– Вы очень милый, – прошептала Летиция, а потом мы долго шли молча, не зная, что нам еще сказать.

Она явно была очень умненькая.

Наконец я прервал молчание.

– Ты должна в совершенстве выучиться говорить по‑французски. Я, видишь ли, живу преимущественно во Франции, а здесь я бываю только наездами и работаю, как каторжник. Вот почему мы не могли видеться до сих пор.

По пути в Лондон, растроганный этим нежданным обогащением моего мира, я предавался мечтам. «Я в самую пору вспомнил о Летиции, – подумалось мне. – Страшно счастливая идея. Еще не поздно дать ей образование. Я многое могу для нее сделать. Пошлю ее в колледж, позабочусь, чтобы у нее были красивые платья, буду ее водить в рестораны и театры в Лондоне, познакомлю с одной или двумя дамами из хорошего круга, которые в курсе моих дел, возьму с собой за границу… Нужно будет обучить ее французскому».

В воображении я уже видел себя странствующим по свету с моей Летицией. Наконец я смогу насладиться обществом женщины, иной, чем Долорес, причем жену мою это нисколько не обидит.

Несмотря на то, что я уже сотни раз имел возможность убедиться в затаенной злобности Долорес, я решил написать ей о своих планах. Итак, в обычном, будничном Письме я стал рассказывать ей о том, что занимало мои мысли. Долорес ответила мне пространным посланием. «…итак, как раз теперь, когда я начала наконец привыкать к пустоте моего существования, ты хочешь навязать мне ребенка от другой женщины, – писала она, обвиняя меня далее в жестокости и животности. – Оказывается, покидая меня одну и занимаясь якобы своим издательством, ты на самом деле гоняешься за тварью, которая тебя когда‑то бросила, и за ее ублюдком, – может, твоим, а может быть, и вовсе не твоим, ибо что ты можешь об этом знать…»

В этом духе было все письмо.

– К дьяволу! – взвыл я, разорвал письмо, швырнул его в корзину, чтобы уже через минуту снова извлечь, сложить вместе и насладиться одним или двумя избранными местами.

– Зачем я сказал ей о Летиции? – упрекал я себя.

На сей раз Долорес удалось задеть меня за живое. Вместо того, чтобы просматривать текущую корреспонденцию, я бегал по кабинету конторы на Каррингтон‑сквер, как зверь в клетке, негодуя, что мои желания наткнулись на новые препоны. «Ежели была когда‑нибудь на свете прирожденная убийца, – думал я, – то это Долорес!»

Происходило это три года назад, и с тех пор дело Летиции все более и более расстраивает наши отношения с женой. Это одна из немногих вещей, от которых я не умею отделываться с улыбкой. Моя дочь переживает теперь решающие для девушки годы. Я убежден, что в ней дремлют скрытые способности, но она производит впечатление совершенно не предприимчивой и не особенно честолюбивой, и если я в ближайшее же время не введу ее в хороший круг, где на нее окажут влияние интеллигентные люди, то обреку ее на будничное и бесцветное прозябание в течение всей жизни. Но не знаю, что делать. Одного колледжа Пирмэйн, куда я ее определил, явно недостаточно. Заведующая школой сказала мне с полной откровенностью, что каждая из девушек дружит там с теми, кто ближе к ней по домашнему воспитанию, общим склонностям и вкусам.

– Летиция не склонна к товариществу и ни с кем не дружит, – прибавила она.

К сожалению, я не могу подыскать для нее подходящее окружение. В Лондоне жизнь моя проходит преимущественно в клубе «Парнасцев», я не держу «открытого дома», как выразилась бы Долорес. В моей квартире мало кто бывает. Иногда я даю обед в мужском обществе или устраиваю чай в честь





Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2018-11-11; Мы поможем в написании ваших работ!; просмотров: 167 | Нарушение авторских прав


Поиск на сайте:

Лучшие изречения:

Человек, которым вам суждено стать – это только тот человек, которым вы сами решите стать. © Ральф Уолдо Эмерсон
==> читать все изречения...

2279 - | 2133 -


© 2015-2024 lektsii.org - Контакты - Последнее добавление

Ген: 0.194 с.