Лекции.Орг


Поиск:




Категории:

Астрономия
Биология
География
Другие языки
Интернет
Информатика
История
Культура
Литература
Логика
Математика
Медицина
Механика
Охрана труда
Педагогика
Политика
Право
Психология
Религия
Риторика
Социология
Спорт
Строительство
Технология
Транспорт
Физика
Философия
Финансы
Химия
Экология
Экономика
Электроника

 

 

 

 


Я увлекаюся спортивною рыбалкой 6 страница




Хотя я что-то отвлекся. У всех этих хорошестей есть и плохая сторона, куда без плохого: по следу ходят не только люди. Хоть это и не плохо само по себе, но… Не знаю даже, как это все сказать, попытаюсь привести аналогию. Вот, к примеру, многорядное шоссе. Опасно? И да, и нет. С одной стороны, ну че тут опасного. Едь да едь, не несись, не тормози, повороты показывай — вот и все. Если еще и за других думаешь, то вообще красота. Блондинка через два ряда налево уходит, а ты не бьешь по педалям, ты измену заранее почуял — чего это вон та черная мазда ямки не объезжает и рулем не по делу крутит?

С другой же стороны, это шоссе хуже дурдома. Мудило на фуре с прицепом вылезло в левый ряд, и прицеп болтает сразу по двум рядам — народ шарахается; справа дебил на хундае выжимает последних лошадей — ну зачем, дурень?! Спереди обкуреный баран на крузаке ментов увидел, обоссался — в кармане двери пакет травы у него, пригашивается, а тут дежурная блондинка в жопу! В блондинку — хундай, фура по тормозам, уйти некуда, складывается — и ты едешь в рассыпающийся из прицепа металлопрокат. Ни в чем не виноватый.

В обоих случаях это все один и тот же ты, но в первом ты доехал и ешь пельмени, а во втором твою изуродованную тушку брезгливо шмонают гаишники, закрывая друг друга спинами, чтоб не развонялись граждане, остановившиеся поглазеть на аварию. В чем разница? А вот в том самом удалении. В плохом случае ты вроде бы так же смотрел по сторонам, все то же самое, но чужие следы втянули тебя, навязали свое желание и выпили твою жизнь, и ты пошел за чужим, как баран на веревочке.

Люди замечают эту переменчивость своих и чужих жизней, и из-за этого в обороте держатся пословицы — векселя на правду, по которым, однако, обещанного не получить: описывая факты, они даже краем не касаются причин. Хотя есть даже специально посвященные дороге: «Не ты — так тебя», например. Или во всех случаях подходит универсальное: «Все под Богом ходим». В общем, люди замечают. Но осмыслить не получается, обществу не надо, чтоб люди понимали; в то время как на самом-то деле все просто. Если ты поглощен собой и своими хотелками, то становишься как бы шершавым и зацепистым, и тебя легко зацепить и вовлечь в чужое. А чужое — ни фига не детский сад, чужое бывает очень разное, и даже с того, что ты не доехал до дому, кто-то (или что-то) может снять непонятную тебе, но вполне ощутимую и приятную пенку. Короче. Если твоя голова слишком много думает о себе и не особо замечает мир вокруг себя любимого, то ей будет очень правильно держаться подальше от «всякого такого»; не надо вылетать на трассу на запори-ке, без прав и водительского стажа, с замороженными окнами, в жопу пьяным и не глядя по сторонам.

Именно поэтому я и оказался дурачком. Мало того, что я полез на трассу ночью, без шипов, в гололед, с перего ревшими лампочками, так еще взял на галстук второго такого же. Из Уфолога человеческое просто перло, хлестало, как из прорванного водовода, но я, идиот и недоумок, принял во внимание только тематику его загонов, совершенно не глядя на то, из чего состоит эта его одержимость «непонятным». «А чо, человеку ж вон как неймется… Да и поржем или там побоимся; прикольно же, чо нетто…» — тупо подумало что-то за рулем моей машины и свернуло с трассы к одному из озер, где есть подходящее место, заинтриговав Уфолога фразой, что уж если где и искать Полоза, то как раз вон там.

Как назло, на косогоре, спускающемся от чахлого леса к воде, не было ни одной рожи, хотя там обычно стоит несколько рыбацких машин. Я, дурачок, тогда еще порадовался: «Вот, мол, как оно все ладно-то». Стараясь шифровать свои движения под обычные действия, я наскоро совершил необходимую последовательность и прицепил Уфолога к себе. Что характерно, с самого начала этого идиотизма мое тело встревоженно и злобно кричало мне: «Э, хозяин! А ну перестань! Че ж ты, дурень, лезешь куды не нать, а? Тебе делать совсем уже нечего? Очнись, дебил!»

Причем тот ряд событий, который обычно предшествует выходу на не совсем людские следы, произошел так безукоризненно, словно показывали рекламный ролик, — все четко, «классически», настолько беспроблемно, что от этой ладности было как-то нехорошо; чего уж там — жутью начало нести от этой затеи, да все отчетливей и отчетливей. И вот еще: странно, но игривое и легкомысленное настроение, приведшее меня с посторонним человеком на это место, никуда не делось. Оно продолжало мельтешить и кривляться, но уже в виде тонкой пленочки поверх тучи страха, вроде бы медленно, а на самом деле — довольно шустро заполонявшего все у меня внутри.

Наполнившись страхом под завязку, я перестал дышать и замер — что-то внутри меня осознало и членораздельно подумало, чуть ли не словами: «Ну вот. Такой как бы незначительный момент. Эпизод. А ведь сейчас твоя жизнь развалится на две половинки — до этого как бы несущественного моментика и после. На до и после».

Подумано это было с таким красноречивым интонированием, что я радостно ринулся назад, с высокой елки наплевав на все моральные издержки такого выбора, — ведь меня тормознули практически на краю, это чувствовалось. Безо всяких усилий сделав мрачную морду, я безапелляционно махнул Уфологу и решительно направился к дороге, нарочито четко вбивая ноги в сухую траву, все быстрее и быстрее, практически на грани трусцы. Уфолог, проникшись четко донесенным до него сигналом, не стал устраивать проблем и торопливо кинулся следом, на ходу взвизгивая заевшей молнией чехла своего научного инструмента.

Двигаясь к дороге, я отчего-то не подымал глаза, рассматривая только землю перед собой. Сейчас мне кажется, что я почувствовал встречу, как только повернул назад, и специально не смотрел вперед, пытаясь отложить встречу хоть на минуту. Однако с какого-то момента «не замечать» тяжесть направленных в середину лба взглядов стало невозможно, и я, чувствуя себя осыпающейся в собственное нутро кирпичной башней, поднял этакий типа безразличный взгляд.

У машины стояли Эти. Двое; выглядели как два мужика моих лет, в неброских поношенных курточках с китайского базара. Один стоял у заднего правого, пристально вглядываясь куда-то в лес, и, казалось, нисколько не интересовался происходящим, как бы поджидая своего товарища. Товарищ опирался о капот, изящно повиснув на опорной руке, и держал наготове тщательно приготовленный взгляд, до поры опустив его мне под ноги. Вид у него был нарочито простоватый; но он торжествовал, словно злопамятный опер, приехавший наконец за наглым распальцованным клиентом.

Мне вдруг четко, словно свои собственные, увиделись его воспоминания о службе — 79–81, по-моему; служил под Винницей, где тогда стояла одна из дивизий ракетной армии, кажется 38-й. В носу тут же запахло горячим линолеумом, пыльным нутром нагретой аппаратуры, размягчившейся от приборного пекла изоляцией, краской, чистым солдатским потом и вонючим офицерским; надо сжечь какие-то бумажные полоски, это делается при ком-то специально назначенном на это дело; он идет по желтому как моча коридору ЗКП и думает, вот бы все два года заступать на БД, сидеть в телеграфной ЗАС и никогда не подыматься наверх, в казарму, где его постоянно прессует какой-то Гореванов…

Но также я отчетливо видел, что эти воспоминания не его, он просто подобрал их прямо здесь, так же как разведчик утыкивает своего «Лешего» именно местной зеленью. Здесь на дороге таких воспоминаний как грязи, ведь люди состоят из пройденных ими дорог и не носят с собой ничего, хоть кажется, что все как раз наоборот.

От Этих несло жутью, несло почти непереносимо. Попытаюсь сформулировать, хоть это и бесполезно. Они стояли Не Так. Формально все было безукоризненно, но… Они не давили на землю. Нет, просветов между их грязными кроссовками и пыльным асфальтом, конечно, не было, но отчего-то я четко видел — подошвы давят вниз ровно настолько, чтоб оставался след, не больше. Еще очень характерным было их расположение. Встать ТАК люди не могут, для этого нужно чувствовать ветер земли до такой степени, чтоб разницы между зрением и чувствами не было, и я не представляю, чтоб это было настолько доступно человеческому существу. Еще они были неподвижны, их «тела» не совершали того бесконечного количества микродвижений, на них не было той еле заметной живой ряби, по которой даже боковым зрением безошибочно и сразу отличаешь живое от мертвого.

Самое главное, что отличало их облик от нормального человека и наполняло живот колючей ледяной кашей, это их полная, абсолютная безликость, вспомнить их лица и фигуры невозможно, стоит только отвести взгляд; и не стоит думать, что их облик были стерт, как небрежно сляпанный фоторобот. Нет, они обладали вполне нормальными чертами, но за вывеской типа «коренастый шатен, скулы высокие, нос приплюснутый, губы тонкие, носогубная складка выражена резко» не было чего-то такого, что не дает декорации болтаться и течь, не было человека. За декорациями сейчас находилось что-то чужое.

Замедлив ход, я сделал на затухающей инерции еще несколько шагов и остановился, глядя точно между Ними. Там была как раз центральная стойка моей косоглазенькой, и я сверлил ее родной металл с тоской по тому счастливому, такому недавнему, но безвозвратно ушедшему времени, когда я мирно ехал, вывалив наружу локоть, и моя жизнь была такой хорошей и безмятежной…

Между ними я смотрел оттого, что с ужасом гнал от себя мысль направить взгляд не то что в глаза, а хотя бы в сторону одного из них: мне откуда-то было доподлинно известно, что за этим воспоследует нечто настолько ужасное, что даже смерть по сравнению с этим такая же мелкая неприятность, как пропущенный звонок от надоедливого знакомого.

Попросту говоря, обосрался я тогда по полной; хорошо хоть, что не в буквальном смысле этого малоаппетитного выражения. Они могли сделать со мной все, что угодно, абсолютно все, я бы даже пальцем не шевельнул, настолько чисто Они снесли облачко моего мира, играючи втянув меня к себе. Ни малейшего усилия к перелому события в свою сторону я не предпринял; мало того, у меня не возникло даже мысли о возможности такого поведения. Может быть, по сию пору утешаю я свое ретивое, что если бы опасность угрожала Уфологу, я бы еще как-то вписался; но тогда я отчетливо понимал: происходящее относится исключительно ко мне, и за Уфолога не волновался ничуть.

Я стоял перед Этими как забредший на бойню баран, тупо глядящий на присевших перекурить забойщиков. Сколько мы так стояли, я не помню, — тело старательно выдавило из себя все живые, с запахом и мясом воспоминания, оставив лишь сухую, как листья в гербарии, схемку событий.

Немного, правда, осталось — они не сочли нужным как-то прятать результаты осмотра, и до меня донеслось как бы запахом (это, конечно, не описание, а весьма приблизительная аналогия) их резюме по поводу моей более чем скромной персоны: безопасен (это как само собой разумеющееся) и не претендует.

Затем мы с Уфологом сразу оказались в машине, причем уже где-то метрах в трехстах от того места. И мне, и ему, я это чувствовал абсолютно ясно, было почему-то очень стыдно, с примесью того гаденького страха, от которого хочется спрятаться куда-нибудь в колодец и завалить дыру десятком увесистых фундаментных блоков. Было такое чувство, что мы только что совершили на пару нечто непредставимо-отвратительное, настолько, что не можем смотреть в глаза даже друг другу. К примеру, изнасиловали в особо циничной форме отряд пионерок и живьем зарыли их в землю, не забыв отбить почки и отобрать всю мелочь.

— Вот тебе и Полоз… — Я едва смог выдавить фальшивую усмешку, ползя на третьей в правом ряду, и Уфолог как-то дико посмотрел на меня и снова отвернулся к окну.

Ляпнул я это лишь для того, чтоб как-нибудь смазать острое неудобство, но, едва открыв рот, тут же осознал, что ничем я ничего не прикрою, потому что прикрывать-то, собственно, что?

С того дня я как-то всем телом знаю, что когда-нибудь мы встретимся снова и вроде как тогда я почему-то буду «претендовать». Интересно, что это будут за «претензии», откуда они возьмутся? Я че, буду больной на всю голову? Чем это кончится? Мне так хочется крикнуть отсюда себе тамошнему: «Эй, ты чо! Ты че, совсем, что ли?! Тебе больше всех надо?!» Да, интересно, что же может понадобиться человеку от Этих, на сегодня я абсолютно не могу себе этого представить.

Все, что мне нужно от Них на сегодня, — тысяча километров между Ними и мной, а лучше две. Или три. Хреново то, что никаких километров между нами нет, но при некоторой тренировке об этом запросто можно не думать по нескольку недель.

 

Тамга и блендамед

 

Мир живой. Казалось бы, ничего не значащая фраза. Но это только с виду, только с кривой колоколенки нынешнего самовлюбленного человека, который скоро, кажется, откажет в понятии «живой» всему, кроме денег, даже самому себе; между тем как трудно найти неживое. Живое все, что плывет по Реке, даже те уродливые штуки, которые человек делает своими корявыми ручонками. И уж тем паче жив Мир — вот уж кто жив на самом деле, так это он. В самом буквальном смысле; он может быть разным, как человек. Он дуется, скучает, радуется, злится, он то капризен и жесток, то ровен и приветлив; короче — он умеет все, что умеет человек, только немножко больше, самую малость — раз этак в сто тыщ мильенов, как мы говорили в детстве.

 

— Странно, Бэпке, ты вот не башкорт, а ырым твой от гадюк. Обычно гадюк у горный башкорт; значит, твои братья — козел и сорока.

— Хороши братцы… — пробормотал я с кривой ухмылкой, но старик не обратил внимания.

— Тебе, чтоб лучш ырым принять, надо гадюку на грудь-живот делть. Как бабы на жвот делъют, тольк из монет. Знаешь, зачем башкортски бабы целый ковер из монет носили? Тот подвеск, который не прост-так делал, держал ырым. Монет там был так приделан, основной количеств — так, для вид, а вот из нектрый получалс гадюк там, барс, или вон твой козел, которого ты обжашь, не любшь. А козел тебе больш может помочь, меньш вред сделат, чем гадюк. Если живот вот так сделат.

Старик склонился над гладким песком у самой воды и начертил корявый круг с латинской V внутри.

— Слушай… — запнулся я, неожиданно вспомнив накрепко забытое. — А ведь правда, правда! Я такую видел! На могиле сестры отца видел! Точно, там кружок, а в кружке вот так…

Я растопырил указательный и средний пальцы в чер-чиллевском «victory».

— А на могил почему? Это ваш тамга был?

— Ну да. Отец еще говорил, что наша тамга самая старая в округе. Они же чем проще, тем старее?

— Да, это должен старый тамга. Твой родные давно тот мест жил, значт.

— А вот ты говоришь — помочь может. Как это — помочь?

— Потом скажу, — сосредоточившись на приближающейся лодке, отмахнулся Гимай и заорал на все озеро, пеняя зятю, что он сильно перегрузил лодку и сено теперь чапает воду.

Зять Коля, не обращая внимания на истошно орущего Гимая, пристал и подвыдернул корму на берег, то и дело шлепая слепней на голых ляжках. Коля здоровый мужик, наполовину русский, наполовину карачаевец. Трудно понять, как его, водилу по жизни, любящего волю и дорогу, занесло в наши места, и еще чуднее то, что он здесь прижился. Однако прижился — «мочит рейсы», один-два в месяц, ковыряется на огромном подворье — дом молодых стоит стена в стену с домом Гимая, и дома имеют общий двор, настоящее олицетворение хаоса. Когда мне приходится слышать слово бардак, я сразу вспоминаю эту заваленную всяким хламом площадку; однако ни Гимай, ни его зять никакого бардака там не усматривают. Сколько их знаю, Колян никогда не спорит с тестем всерьез и всегда как-то внутренне улыбается. Ржет он и сейчас, морщась, когда слепню удается избежать его мозолистой ладони и пристроиться на незащищенной коже.

— Ну и че расселись-то, морды нерусские? — весело орет Кол ян, подгоняя к потекшему с лодки сену дребезжащую тележку. — Тыр, тыр! Ишта киряк, бля…[26]

— Ты поори, да! Ишь, билят, мода взял на старший орат! — привычно огрызается Гимай, втыкая вилы в содрогающуюся копенку.

Копенка расползается, и они вцепляются в нее с обеих сторон, словно муравьи, поймавшие не по росту жирную гусеницу. Наступает эдакое динамическое равновесие, когда двинуться означает рассыпать эту злополучную кучу сена. Я не подхватываюсь бежать-помогать, но, наоборот, издевательски медленно подымаюсь, с нарочитой тщательностью отряхивая с джинсов береговой песок.

— Ты… — старательно изображая свирепого горца, рычит Коля, — ты че там надрачиваешь?! Упадет щас! Там эта, ептыть, веревка!

Я все так же вразвалочку подхожу к упирающимся мужикам. Чего-то такого особо смешного в ситуации как бы и нет, но меня отчего-то так и распирает смехом.

— Крестьяне, бля. С сеном справиться не можете. Без грамотного городского человека вы — никто. Навоз истории, сборище оппортунистов…

Нашарив в сене конец мокрой веревки, я легко переваливаю кучу, удерживаемую с боков матерящимися мужиками, на берег. Она компактно ложится уже не на песок, а на плотный ковер гусиной травки, устилающий берег озера. Теперь в сене не будет песка, и зубам скотины ничего не грозит.

Я замираю, глядя вниз, — травка вдруг складывается в бесконечно сложный узор, узор стремительно приобретает все возрастающую глубину, и расстояния между прихотливо вырезанными листиками гусиной травки уже с палец, с ладонь, шире, шире… Я вытекаю через глаза и гладкой бусиной качусь по этому лабиринту, внимательно всматриваясь в открывающиеся за каждым изгибом пути все новые и новые глубины, таившиеся в мягкой коротенькой травке. Вдруг гусиные горки куда-то деваются, я снова стою у рассыпанного сена. В моей руке та же мокрая веревка… Нет! Меня пробивает мощным разрядом страха — в ладони зажато не что-то мокрое и нейтральное, а холодное, живое и стремительное… змея? Да. Змея. Я медленно, как это и положено соляному столбу, поворачиваю голову и скашиваю глаза — достаточно ли близко к голове я ее держу?! Не цапнет ли?!

— Подними высоко.

Не задумываясь, откуда взялся этот шепот в самое ухо, я рывком вздергиваю руку с извивающейся змеей в фашистском зигхайле; мне откуда-то ясно, что змея не опасна, если держать ее на уровне глаз.

— Крутись на месте, пока змея не уйдет.

Так и не спохватившись — а кто же это шепчет мне в самое ухо, — я стал топтаться на месте, обводя окрестности зажатой в кулаке змеей. При этом возникло странное ощущение — я вдруг почувствовал все окрестные во-доемчики, от самого озера до последней лужи на коровнике, где больше коровьего ссанья, чем воды. Чувство пришло на тыльную часть кисти левой руки, в которой пружинисто ворочалась змея.

Я чувствовал присутствие всех водоемов, абсолютно всех. Щекотные ручейки, медленные — с мягкой холодной тиной, осклизлыми палками и темной желтоватой водой; быстрые — яркие, искрящиеся, играющие мелкими камешками; как их много! Сроду не думал, что в нашей округе столько ручьев! Некоторые из них умирали под жаром солнца, некоторые останавливал только мороз, но были и редкие непрерывного действия, таких было очень мало. Мне вдруг пришло в голову, что я знаю, зачем ручьи. Самого этого знания я не расслышал и до сих пор не могу извлечь оттуда ни слова, просто заметил, как огромный «файл» с данными по ручьям и вообще по всему, что с ними может быть связано, подплыл к моему желудку и огромным, с ведро, холодным слизистым комком прошел в мой живот прямо сквозь куртку, футболку и кожу.

Мельком удивившись, я тут же забыл об этом и стал смотреть, куда деваются ручьи. Ручьи девались в озера и еще куда-то. Озера ощущались как-то и более однообразными, чем ручейки, и бесконечно более… ну, личными, что ли. Размер при этом ничего не «означал»: огромные Уелги далеко за моей спиной были какими-то пустыми, неважными, зато любимый Чебакуль аж раздувался от значительности и тревожно синел черной, набрякшей от силы водой. Веселый сонный Шугуняк открыл прищуренный глаз, улыбнулся мне скрытой в мутной воде серебристой спинкой рыбы, именно так — в толще его мутноватой, но всегда хорошо пахнущей воды сверкнул чей-то бочок, и я однозначно почувствовал — да, это он заметил меня и подмигнул на свой лад.

Посмотрев окрестные озера, я потянулся к своему, но мое озеро мягко оттолкнуло меня — мол, успеется; иди смотри то, чего больше не увидишь. «Не увидишь»? — огорчился я, считая, что теперь всегда смогу так же смотреть воду в случае надобности.

— Ну, если разве очень захочешь, — пояснил голос, упирая на «очень». — Смотри. И не вглядывайся так в каждое озеро. Смотри целиком.

— Да я и… — начал было я отмазываться, но голос стал молчать настолько неодобрительно, что я тут же заткнулся и стал смотреть так, как он сказал.

Тон его молчания снова сделался рассеян но-доброжелательным, и я понял, что делаю правильно. Так на самом деле было интереснее. «Интереснее» здесь, конечно, немного не то слово, но менее неподходящего вроде бы нет. Все озера нашего следа вдруг увиделись как-то целиком, все вместе, и стало заметным то медленное, как дрейф континентов, неумолимое движение, объединяющее все озера в огромное кольцо, вернее — незаконченную спираль, начинающуюся с незаметного и скромного Порохового и уходящее куда-то вниз вместе с россыпью полузаросших блюдец Маяна. Кольцо озер как-то очень правильно располагалось на… Тут вот получился облом — я совершенно ясно видел, на чем лежат озера, их, так сказать, окружающую среду и основание, но увиденное никак не влазило в мою голову.

Хотя что голова — я никак не мог зацепиться за то, что окружает озера, даже тем, чем человек понимает, когда голова отказывается работать. Как-то по-детски обидевшись на такую несправедливость, я старательно напрягался, пытаясь всунуть хоть ноготь внимания в это самое что-то, и даже обильно вспотел от злости и усердия. Это занятие настолько поглотило меня, что я не сразу осознал, что шепчет мне на ухо тот же голос, пока он не заорал с удивительно точно воспроизведенными интонациями одного моего сослуживца, с которым я последний раз виделся лет двадцать назад:

— Оставь в покое! Смотри ниже!

Расслышав и осознав сказанное, я с трудом отстал от этого самого чего-то, пожелавшего сохранить инкогнито, и словно через банное окно увидел круги на воде, расходящиеся от моих рук. Я стоял по колено в озере, утопив в холодном иле сравнительно новые кожаные туфли; причем стоял согнувшись почти пополам — в обеих руках у меня были крепко зажаты мясистые корневища торчащего из воды камыша, я держался за них под водой, неуклюже отклячив задницу. Испугавшись, что вдруг выпаду обратно, я как-то прогнал эту картинку и настиг утекающую картину круга озер; и очень хорошо при этом чувствовал недовольно-ироническую ухмылку, с которой молчал шепчущий.

Видимо, оттого, что я уже не пытался рассматривать неведомое, мне удалось получше рассмотреть сами озера. Стоило мне найти какую-либо закономерность, как шепот оживал и подтверждал догадку:

— Да, видишь, они текут как одно из другого? Вода тут ни при чем, но тоже более-менее повторяет… Смотри, видишь, она сначала идет на восток, как все живое, потом на север — так сделали, чтоб она указывала начало…

— Сделали? — перебил я шепота. — Это сделано кем-то?

— Все сделано кем-то. Смотри, видишь, одно — солевое?

— Ну; Калды это.

— Точно. Смотри: холодное идет с севера, после Кал-дов стает горячим…

— От соли? — мысленно перебил я, уточняя.

— Да. И обратно идет. Видишь? Начало сверху, и через соль вниз.

Под явственным кружением воды в кольце озер смутно просматривалось что-то другое, кружащееся навстречу, по солнышку. Это не было водой, и я догадался, что это то, отражением чего является наше озерное кольцо. Оно было огромным и лежало страшно глубоко, но в то же время было и мной, и голосом, да и вообще всем вокруг. Сначала я испугался — ведь я видел главное, самую старшую силу наших мест; а судя по разговорам, которые слышал до этого, занятие это небезопасно, и к таким встречам положено долго готовиться. Но голос как-то молча успокоил меня, и я посмотрел уже без особого страха — Река напомнила мне грозный танк, выкрашенный ртутно-черной краской, мирно дремлющий на стоянке, забитой крошечными яркими «Матисами». Разглядывать Реку было не очень комфортно: когда взгляд задерживался на Ней больше положенного, он залипал, как приварившийся электрод, и было как-то ясно, что, если его тотчас не оторвать, через него хлынет такой ток, что ты даже не сгоришь, а станешь маленькой вспы-шечкой, после которой не останется даже самого тонкого пепла.

— Это и есть Река.

— А-а, — сказал я тогда, и сейчас только помню, что понял тогда что-то очень простое и неожиданно обычное.

Тут все и кончилось. Я возвращал сиську-полторашку Коляну и левой рукой, в которой только что держал змею — и это ощущение еще не остыло, оно было совсем свежим, — утирал губы после глотка теплого, горячего даже морса, который Колькина жена дает им с Гимаем на покосные дела. Мы с Коляном тряслись в тракторной телеге на куче сева, в кабине беларуськи прыгала знакомая древняя кепка с прозрачным зеленым козырьком.

Придя в себя, я какое-то время мучился, не зная, как выведать у Коляна то, что видел он; меня просто выворачивало от желания узнать, что я делал с того момента, когда схватил перетягивающую сено веревку.

Потом это как-то исподволь рассосалось — не заметив, как это произошло, я стал слишком нормальным, чтобы принимать всерьез это переживание. Помню, что хохотнул про себя, прислушавшись к Колькиному завыванию; он всегда мычит что-нибудь такое, на мотив очередного шлягера, который в этом месяце особо агрессивно крутят по радио. Колька на какой-то совершенно неопознаваемый мотив бухтел следующий текст:

 

Блендамед, блендамед

Съел Мамед на обед

 

Услышав это вполне идиотское слово «блендамед», я как-то очень остро, всем собой понял: именно его мне не хватало для… не знаю, закрепления всего этого, что ли. Этот самый блендамед как будто запечатал налитое в меня ощущение воды, у меня было такое чувство, что вот не услышь я его, и все сегодняшнее улетело бы из меня, растворилось бы без остатка, как это бывает со снами. Еще я понял, что тамга, о которой мы говорили вначале, этот самый «блендамед» и то чувство общности со всей водой являются даже не тесно связанными вещами, а одним и тем же, пусть это и выглядит как полная ерунда.

 

Синий пирожок

 

Больше всего на свете я ненавидел больницу, особенно взрослую. Иногда, когда мама брала меня с собой на работу в техникум мелиорации и ей было надо зачем-то к врачу, мы ехали на автобусе не домой, а в это невозможное место, где приходилось часами слоняться по его грязно-теплым коридорам со стенами, покрытыми мокрым пухом гниющего людского дыхания, где любой предмет оставлял на руках тянущиеся, как свежий мед, потеки плохого, крупянистого и отвратительного. Да, на ощупь плохое больше всего напоминало жидковатый медок, в котором кто-то нехороший, со злыми глазами и кривой усмешкой, размешал тонкий колючий песочек; на дороге у нашего дома, когда долго нет дождя, машины день за днем натирают в колеях точно такой же. Еще такой бывает в песочных часах, тут же, в больнице, и я какое-то время считал, что плохое делают именно здесь, откуда люди растаскивают его по всему городу.

Вообще, люди вели себя здесь очень непонятно. Они совсем не береглись, трогали все руками, садились даже на те стулья, от которых воняло совсем уж нестерпимо и горела попа и спина, если заставят присесть; заходили в комнаты, ярко полыхавшие сквозь стены черно-зеленой, иногда даже синей болью, мимо которых приходилось проходить побыстрее и зажмурясь, и даже старались попасть в эти страшные комнаты побыстрее, чем сосед. Меня очень удивляло, что мама так беспечна, но взрослые всегда все делали по-своему, и я не вмешивался: возможность вмешаться в действия больших мне даже в голову не приходила.

Впрочем, раз было, когда мы с мамой пришли к одной двери, и мама хотела сесть на место тетеньки, которая только что встала и грустно пошла к нехорошей колючей двери. На месте тетки осталась грязно-красная жидкая пирамидка, как у меня, только не из разноцветных кружков с дырочкой, а целая и какая-то дурацкая, и я сначала даже подумал, что тетка ее накакала и почему никто над ней не смеется и не ругает, ведь она большая, а вон че сделала, но тут же заметил, что это такое же плохое, как и те серые пуховые платки на стульях, которые пачкают руки, словно потные бока керогаза. Мама хотела на нее сесть, но я сразу же упал — я в это время катался на валенках по линолеуму. Я специально стукнулся об пол головой и громко заревел, и одна плохая тетка сразу увидела, что я как притворюша, но сидела и ничего не говорила. Мама подошла и подняла меня, и подошла еще одна тетка, хорошая, и они стали отряхать меня, а мама смотрела, где я стукнулся, и ерошила мокрые волосы — от этого всего я сразу покрылся потом, а хорошая тетка сказала маме:

— Ты че его не разденешь, вон как взопрел-то.

— Да, вон какой весь, как мышь… — весело сказала мама, радостная оттого, что я стукнулся несильно и сразу перестал орать. — А ну, давай-ка пальто скинем, на самом деле…

— Бубука, — напомнил я маме. У меня была в кармане бесколесая машинка, которую звали Бубука, и мама сразу поняла меня и отдала мне Бубуку, выкрутив ее из кармана пальтишка:

— На свою бубуку. И не ходи далеко, чтоб я тебя не искала.

— Лана, — сказал я, с облегчением глядя, как жирная тетка в зеленом пальто торопливо, чтобы никто не успел вперед нее, опускается на пирамидку, а мама с хорошей теткой встали у окна и разговаривают.

Я пошел по больнице, стараясь наступать на те квадратики линолеума, под которыми скрипит. На стульях вдоль стен сидело много людей, и я шел, внимательно их разглядывая. Увидел дядьку, который прошлой зимой дал мне конфету в черной от грязи бумажке, пропахшую сверху гаражом и машинами, а внутри оказавшуюся хорошей. Дядька не узнал меня, наверное, я сильно вырос. Я подумал, что когда-нибудь вырасту совсем и тогда нипочем не стану сюда ходить, а если кто-нибудь вздумает меня заставить, то я возьму ремень и наподдам ему, а ремень у меня тогда будет настоящий, с большой желтой бляхой, как у солдата.





Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2018-11-10; Мы поможем в написании ваших работ!; просмотров: 153 | Нарушение авторских прав


Поиск на сайте:

Лучшие изречения:

Лучшая месть – огромный успех. © Фрэнк Синатра
==> читать все изречения...

2205 - | 2093 -


© 2015-2024 lektsii.org - Контакты - Последнее добавление

Ген: 0.01 с.