Созданием поэмы «Руслан и Людмила» закончился петербургский период жизни и творчества Пушкина.
Южная ссылка (1820–1824)
Внезапно над Пушкиным разразилась гроза. В эпилоге к поэме «Руслан и Людмила» он писал:
На крыльях вымысла носимый,
Ум улетел за край земной;
И между тем грозы незримой
Сбирались тучи надо мной!..
В мае 1820 г. Пушкин был выслан из столицы и отправлен в фактическую ссылку на Юг (официально – переведен на новое место службы).
Южный период отчетливо разделялся на два временных отрезка – до и после кризиса 1823 г.
Период Южной ссылки справедливо считается периодом почти полного господства романтизма. На юге Пушкин знакомится с поэзией Байрона, и это усиливает волновавшие его романтические настроения. Южный период творчества связан с воплощением романтического характера байроновского типа («современного человека», представленного Чайльд-Гарольдом) в его русской интерпретации – вольнолюбивого мечтателя и разочарованного индивидуалиста. Пушкин овладевает романтической темой, романтической проблематикой и романтическим стилем. Он окончательно сводит воедино стили двух течений русского романтизма – психологического и гражданского, или социального[85]. И, что очень существенно, этот синтез предстал в больших лироэпических жанрах. Именно в романтической лирике и в романтических поэмах Пушкин преодолевает жанровое мышление.
Итак, влияние Байрона и чтение его поэм определили устремленность к романтизму и творческое содержание южного периода. И все-таки связывать южный период только с воздействием Байрона было бы опрометчиво. Для понимания творческого развития Пушкина в суждение о будто бы полном господстве романтизма в южный период нужно внести существенные коррективы.
На Юге Пушкин испытал не только влияние Байрона, но пережил глубокий интерес к французскому поэту-классику Андре Шенье, со стихотворениями которого, только что вышедшими (1819), он познакомился перед отъездом на Юг. Том стихотворений Андре Шенье стал любимым чтением Пушкина в южный период. Шенье с его пластикой, сдержанностью, гармонией явился для Пушкина прямым и оберегающим противовесом байроновской безудержной и часто алогичной эмоциональности. К этому нужно добавить, что в Пушкине не угасли ни наследие Парни и просвещенного XVIII в., ни вольтеровский скептицизм: именно на Юге, следуя этим традициям, он написал шутливую, сладострастную и богохульную, но вовсе не антирелигиозную поэму «Гавриилиада» (1821).
Если в поэмах преобладает влияние Байрона, то в лирике ему не уступает влияние Шенье. Творчество южного периода развивается из противоречия между романтизмом Байрона и классицизмом Шенье, устремляясь к примирению между ними, к синтезу романтизма и классицизма в чисто пушкинской поэтической системе, предполагающей выражение эмоциональной субъективности и конкретного психологического переживания точным и ясным словом. Подобно тому как Байрон противостоял холодному рационализму, так Шенье – эмоциональной несобранности, иррациональности, внося дисциплину эстетического вкуса в стиль, передающий романтическую взволнованность. Оба поэта были Пушкину необходимы и служили дополнением и противоядием один другому.
Лирика южного периода (1820–1824). Творчество Пушкина 1820–1824 гг. отличается своим откровенным, почти господствующим лиризмом. В это время исчезает свойственный юному Пушкину налет ученичества, пропадает дидактизм, характерный для гражданских стихотворений, устраняется жанровая нормативность, упрощается самая структура лирического стихотворения. Пушкин в романтической лирике создает психологический портрет современника, эмоционально соотнося его с собственным поэтически воспроизведенным характером. Личность самого поэта предстает главным образом в элегической тональности. Центральная тема – ощущение новых впечатлений, жажда свободы, стихийное чувство воли, контрастное повседневной жизни. Постепенно, однако, ведущим становится стремление раскрыть внутренние стимулы поведения в связи с мотивом свободы.
Романтическое настроение, возникающее в лирике Пушкина, предопределено особым осмыслением биографических обстоятельств, получающих обобщенную трактовку. В элегиях Пушкина возникает конкретный образ изгнанника поневоле, рядом с которым появляется условно-романтический образ изгнанника добровольного. Этот образ соотнесен с байроновским Чайльд-Гарольдом и с римским поэтом Овидием. Пушкин переосмысливает факты своей биографии: не его, Пушкина, сослали на Юг, а он, следуя своим нравственным исканиям, покинул душное столичное общество. В этом отношении поэт воплощает романтический дух либеральных идей века: сила нравственного чувства противостоит обстоятельствам и хотя бы в личном сознании побеждает окружающую его суровую действительность.
«Погасло дневное светило…» (1820). Уже в первом стихотворении, написанном на Юге, присутствует господствующая для всей романтической лирики интонация элегического раздумья. В центре элегии – личность самого автора, вступающего в новую пору жизни. Главный мотив – возрождение души, жаждущей свободы и нравственного очищения.
Стихотворение подводит итог внутренней жизни поэта в Петербурге и осмысливает ее как несвободную и нравственно неудовлетворительную. Отсюда контраст между прежним существованием и ожиданием свободы, сопоставляемой с грозной стихией океана. Личность поэта помещена между «берегом отдаленным» и «берегами печальными». Душа поэта устремляется к стихийной жизни природы, ей свойственно активное начало, которое олицетворено в образе могучего океана. Рефреном проходят строки:
Шуми, шуми, послушное ветрило,
Волнуйся подо мной, угрюмый океан.
Сопровождая лирическое чувство, этот лейтмотив проясняет противоречивость душевного состояния и создает перспективу неограниченных желаний личности. Природа рисуется не только необычной, что характерно для романтической лирики южной ссылки[86], но и внутренне противоречивой. Она заключает в себе представление о мощи стихии и ее произволе («По грозной прихоти обманчивых морей», «угрюмый океан»). Главное в пушкинском изображении – не реальная живописная картина, а выражение стихийного движения, активности, безграничной свободы. В элегии преобладают эмоционально-оценочные эпитеты и глагольная экспрессия («Шуми, шуми…», «Волнуйся…», «Лети…, неси…»).
Композиция стихотворения («бегство» из «отеческих краев» и устремленность к «пределам дальным») помогает развернуть внутреннюю тему – драму поэтической души.
Драматическая коллизия – разрыв с прошлым и неопределенность настоящего и будущего – развернута не только в пространстве, но и во времени. Временной план – самый важный. Романтическая тема «добровольного бегства» объясняется не внеличными, внешними обстоятельствами, а сугубо внутренними причинами. Подлинная причина «бегства» – душевные потребности. Разрыв получает психологическое обоснование вследствие нравственного недовольства обществом и собой, осознаваемого личным заблуждением. Анализ психологических мотивов приводит к необходимости очищения от страдания и от ложных идей. Само по себе «бегство» не излечивает от ран («Но прежних сердца ран, глубоких ран любви, Ничто не излечило…»), однако освобождение души рисуется в широкой перспективе обновления. Добровольный изгнанник готов к вдохновенному приятию жизни.
Хотя неудовлетворенность Пушкина направлена в глубь души, ее питает бытующая общественная мораль, которая находит своих приверженцев среди «питомцев наслаждений», «минутных друзей», «изменниц младых», «наперсниц порочных заблуждений». Само «бегство» осмыслено не просто как «бегство» от этих «друзей» и этих «изменниц», но от всего круга общества. Поэтому отрицание получает широкое и обобщенное выражение.
Элегия Пушкина перекликается и в своем стихе, и в «музыкальном» оформлении, в композиции с психологическими элегиями Жуковского, романтический стиль которого Пушкин уже усвоил. Здесь и привычные перифразы и формулы («Погасло дневное светило…», «Желаний и надежд томительный обман…», «Где музы нежные мне тайно улыбались», «Где рано в бурях отцвела Моя потерянная младость…», «хладное страданье»), и выдвижение на первый план эмоционального ореола слова, а не его предметного значения, и повторы, «музыкально» организующие речь. Для композиции стихотворения характерна инверсия. Последовательность речи нарушена хотя бы тем, что о возрождении души говорится в начале элегии, а о «бегстве» – в конце. Но такой принцип строения поддерживает мысль о переломе судьбы. Безграничная перспектива открывается заключительными стихами, дважды до этого повторенными в элегии. Фон природной стихии тоже несет содержательную функцию: от «сумерек» души к яркому свету («Погасло дневное светило…» – «Земли полуденной волшебные края…») через грозную и неведомую стихию («Волнуйся подо мной, угрюмый океан»). Однако вся картина не превращается в аллегорическую: предметные образы не теряют самостоятельности и лишь сопровождают переживание.
Значение элегии «Погасло дневное светило…» для романтизма Пушкина трудно переоценить. В ней впервые возникает лирический характер современника, данный посредством самонаблюдения, самопознания. Этот характер обрисован в эмоциональном ключе. Поверх реальных биографических фактов Пушкин строит условно-романтическую духовную биографию, одновременно и совпадающую и не совпадающую с реальной. Субъектом лирического произведения оказывается автор и не автор. Эта двойственность носителя переживания находит поддержку в романтическом двоемирии, в разочаровании в прошлой жизни и в вольнолюбивых надеждах. Однако разочарование не носит всеобщего и абсолютного характера: идеалом личности становится полнота жизни, которая выступает безусловной ценностью.
Поскольку внешнее не способно удовлетворить, а может лишь намекнуть, оттенить глубину духа, то в шуме ветрила и в волнении океана заложено звучание души, внимающей самой себе. Лирическая речь обращена к себе и не нуждается в слушателях: душа беседует сама с собой, удовлетворяясь этим общением и развертывая неутомимо деятельные свои глубины. Их обнаруживает и выявляет контраст между элегической тональностью воспоминания и грозной «музыкой» океана.
Мотивы, столь отчетливо выраженные в элегии «Погасло дневное светило…», свойственны и другим программным произведениям Пушкина, в частности стихотворению «К Овидию», которое строится на сопоставлении двух образов изгнанника – самовольного и насильственного.
В это время Пушкин создает множество романтических стихотворений, связанных с разочарованием в прошлом и с порывом к свободе. Среди них значительные лирические признания: «Я пережил свои желанья…», «Узник», «Кинжал», «Дочери Карагеоргия», «Гречанка верная! не плачь, – он пал героем…», «Война», «Мне вас не жаль, года весны моей…» и др.
«Узник» (1822). Свобода понимается в «Узнике» в духе фольклорных традиций: как безграничная воля, стихийное чувство, родственное проявлениям природы. Свобода живет во всякой душе: орел, «вскормленный в неволе», томится по воле. Чрезвычайно важен мотив «понимающей» души, наделенной теми же стремлениями («Как будто со мною задумал одно»). В стихотворении сопоставлены два мира – реальный и идеальный, переданные через зримый контраст суженного пространства («Сижу за решеткой в темнице сырой…») и вольной, широкой жизни, открытой мысленному взору («белеет гора», «синеют морские края», гуляет «ветер»).
Свобода нуждается в защите, орудием которой избран тайно охраняющий ее кинжал. Он воспринимается «последним судьей позора и обиды».
Внешние события часто выступают не со стороны их внутреннего смысла и значения, а с точки зрения их воздействия на душу, т. е. в типично романтическом ключе. Так, воспламененный известиями о восстании в Греции, Пушкин в стихотворении «Война» сосредоточивает внимание на том, что война несет ему. Поэта увлекает мысль о войне как сильном душевном потрясении, источнике новых тем для творчества («И сколько сильных впечатлений Для жаждущей души моей!», «Все ново будет мне…»). Сама восставшая Греция и ее цели мало занимают его воображение, ибо война по-романтически понята как «слепая славы страсть», губящая и личность, и свободу.
Свобода – основной мотив поэтических устремлений – сопоставима с полнотой жизненных ощущений. Пушкин в южный период отказывается от жанрового типа поэта, от условных масок лирического героя, а пишет от своего лица. В связи с этим преодолевается стертость выражения элегических чувств. Особенно характерны в этом отношении стихотворения о поэтическом творчестве и любви. Так, в стихотворении «Мне вас не жаль, года весны моей…» типичная композиция элегий (анафорическое строение), традиционная перифраза («года весны моей»), условные элегические формулы («таинства ночей», «неверные друзья», «изменницы младые») и самая обрисовка поэта («Задумчивый, забав чуждаюсь я») наполняются живым чувством автора, призывающим поэтическое вдохновение. Последний стих («Придите вновь, года моей весны!») опровергает первый («Мне вас не жаль, года весны моей…»). Автор тяготится грустью, ему свойственна деятельная душа. Пушкин интонационно подчеркивает это: расслабленная, «элегическая» инверсия («весны моей») сменяется энергичным «моей весны», а слово «весна» получает дополнительное усиление в качестве рифмы.
Романтизм наложил печать и на историческую тему, выраженную в оде-элегии «Наполеон» и в балладе «Песнь о Вещем Олеге».
Ода-элегия «Наполеон» (1821) вызвана известием о смерти французского императора. Когда народы боролись с Наполеоном, то его имя наводило «ужас». Но к 1821 г. и после его смерти оценка Наполеона пересматривается: реставрация монархий изменила взгляд на Наполеона как на преступника и тирана. Настала пора взвешенных, более объективных оценок, выдержанных не в эмоциональном, а в историко-философском ключе[87].
Наполеон рисуется в стихотворении ведущим характером века, в котором различимы два разных образа – «могучего баловня побед» и несчастного, разочарованного и трогательного изгнанника. Противоречивость деятельности Наполеона зависит от его характера и рассматривается с романтической точки зрения – отношения «великого человека» к свободе политической и национальной.
Через все стихотворение проходит мысль о несовместимости своенравного произвола индивидуалистически понятой личной свободы и свободы народов. История осуществляет тайным образом стихийную свободу, которая и есть закон жизни. Наполеон бросил вызов истории, человечеству, народам и каждой отдельной личности, ибо они – хранители стихийного чувства свободы. Это противопоставление императора всему человечеству закреплено в кольцевой композиции стихотворения: «Чудесный жребий совершился: Угас великий человек»[88] – «Хвала! он русскому народу Высокий жребий указал, И миру вечную свободу Из мрака ссылки завещал».
Личная воля Наполеона привела к гибели его империи и обрекла императора на «изгнанье», но она же пробудила Россию, которая стала непосредственной причиной краха его честолюбивых претензий. В объяснении сути исторических событий Пушкин еще стоит на романтической точке зрения.
Конец исторической деятельности Наполеона связан с пробуждением в нем человека. Наполеон искупил «страданья» и «зло воинственных чудес» «Тоской изгнанья Под сенью чуждою небес». Тиран стал изгнанником. Это примиряет с Наполеоном. Теперь он частный человек, которому открылись общечеловеческие ценности: «Забыв войну, потомство, трон», он «думал» о «милом сыне».
Романтическое освещение исторических фактов нашло отражение и в балладе «Песнь о Вещем Олеге».
«Песнь о Вещем Олеге» (1822). Балладная традиция «Песни…» восходит к романтическим балладам Катенина, хотя самый размер стиха – амфибрахий – выбран вслед за Жуковским («Граф Габсбургский», «Горная дорога»)[89].
В «Песне…» Пушкин избегает фантастики и уклоняется от обычного для баллад чудесного вымысла. Обработка исторического сюжета под пером Пушкина была подчеркнуто беспристрастной[90]. Авторский голос не вмешивается в происходящие события. В отличие от Жуковского и Рылеева Пушкин называет жанр стихотворения не балладой и думой, а «песнью», подчеркивая тем самым, что опирается не на жанр западноевропейского фольклора и литературы, не на общеславянские предания, а на древнерусские летописи и легенды.
В балладе Пушкина национально-исторический колорит создается несколькими путями. Поэт заметно стилизует поэтическую речь и придает ей торжественность. Он воспроизводит «дух» IX столетия. Не случайно центральный мотив связан с конем. Пушкин писал А.А. Бестужеву: «Товарищеская любовь старого князя к своему коню и заботливость о его судьбе есть черта трогательного простодушия…». Историческая легенда заметно психологизирована. Трогательная любовь Олега к коню оправдана образом жизни древнего человека на Руси. Но Олег, как и подобает человеку IX–X столетий, верит в предсказания, в судьбу, в нечто, стоящее над ним. Толкователем судьбы, высшей воли выступает кудесник – «любимец богов». Характерно, что кудесник, волхв – слуга Перуна и, стало быть, язычник. В пушкинской балладе слились два мотива: жизнь Олега – князя-воина и человека – непосредственно связана с его конем, но предсказание гласит, что смерть Олегу принесет конь.
При всем историзме баллада, с одной стороны, несет на себе явные следы романтической поэтики. Подобно Людмиле у Жуковского, наказанной за ропот на Бога и за неверие в счастье, Олег карается за сомнение в истине слов кудесника, речь которого заметно романтизирована («И синего моря обманчивый вал В часы роковой непогоды…»). Такие переживания и в таком словесном обрамлении, конечно, чужды древнерусскому князю. Но самое главное – Пушкин не понял летописца, наделив кудесника, волхва, язычника даром прорицателя и толкователя воли Провидения. Летописец осуждает Олега, поверившего язычнику, который говорит ложь. Для летописца кудесник – враг истинной веры и не может быть ни предсказателем, ни толкователем судьбы, ни древнерусским «поэтом». В понимании предания сказалось романтическое представление о поэте как пророке и глашатае высшей воли, Божьем избраннике.
С другой стороны, смерть Олега проста и естественна. Мотивы предсказания и сомнения поданы в балладе как историческая характерность и служат психологической мотивировкой поведения Олега.
В целом летописное предание описано в романтическом ключе. Личная воля Олега ограничена (и это свойственно романтизму) «вероломством» судьбы, непредвиденно для героя настигающей его. Мотив предсказания утверждает случайность частной жизненной доли. Закономерность Олеговой смерти романтически декларирована в предсказании кудесника и мотивирована «простодушием» князя. Знание этой закономерности доступно лишь вдохновенному «поэту-пророку», приближенному к тайнам бытия. Ему доверено эти тайны возглашать. Закономерность судьбы выступает в форме случайности, случайность же таит в себе некую закономерность, не могущую быть постигнутой простыми смертными. Мотив этот имеет и глубоко личное значение: кудесник неподвластен людям, он – вдохновенный пророк, исполняющий волю богов. В этом выразилось поэтическое самосознание Пушкина.
Поэт сосредоточил внимание на зависимости личности от внешнего мира. Спокойствие человека мнимо: его подстерегает неожиданность невидимых ему и непредугаданных им сил, которые проявляют себя роковым образом. В ту самую минуту, когда Олег почувствовал себя вне воздействия высших сил, они его покарали. В романтической форме Пушкин передал драматизм отношений человека с миром. Простота сюжета обнаружила стоящую над человеком власть обстоятельств, пока еще не исторических, но представших как общие жизненные закономерности.
Наряду с романтической лирической стихией в южный период не менее мощно проявилась другая, антологическая лирическая струя, также в основном элегическая.
Лирическое «я» в ней выражено посредством сдержанного, пластически и живописно точного изображения предметного, объективного мира. В этой, восходящей к «антологической», разновидности жанра элегии сказалось влияние А. Шенье, которое обуздывало романтический субъективизм и направляло переживание в дисциплинирующее эмоциональность русло классической или антологической лирики. Если «Послание к цензору» (1822) выдержано в духе классицистической поэтики и представляет собой сочетание оды (патетика, исторические сопоставления) с эпиграммой (ирония), то в стихотворениях «Муза», «Надеждой сладостной младенчески дыша…», «Дориде», «Юноша», относящихся к самым интимным признаниям Пушкина, господствует антологическая лирика. Конечно, романтический стиль наложил отпечаток и на пушкинскую антологическую лирику, но все же перечисленные стихотворения никак не вмещаются в границы романтизма.
«Редеет облаков летучая гряда…» (1820). Эта элегия, как и названные стихотворения, входила в раздел «Эпиграммы во вкусе древних» (под этим заглавием они помечены в третьей кишиневской тетради). Элегическая грусть здесь более «античного» происхождения, чем романтического. Поэт размышляет о том, что «звезда печальная, вечерняя звезда»[91], столь близкая его сердцу, одновременно оказывается далекой и недостижимой. Магический луч звезды пробудил в душе поэта воспоминания о том, что «дева юная» тоже «искала» звезду «во мгле». Поэт нашел в «юной деве» родную душу, и она стала для него земным знаком небесного светила. Образ звезды вызывает признание в любви к женщине, охваченной, подобно поэту, любовным, но не разделенным порывом.
Романтическая элегия слита в стихотворении с антологической благодаря «романтической» ситуации и теме воспоминания, типичной для романтической лирики. Однако сквозь «романтическую» ситуацию проступает легкий очерк античной идиллии – таврический пейзаж с его «сладостным» шумом моря, чутким сном миртов и кипарисов, «ночною тенью на хижинах» и «полуденными волнами». Земной мир внутренне гармоничен и вписан в мировую гармонию: пространство раздвигается ввысь, вертикально («летучая гряда облаков», «луч») и вдаль, горизонтально («равнины», «скалы», залив, долины, море). Над всем этим светит звезда, составляющая центр пейзажной картины, который стягивает в фокус все явления и чувства. Лирический герой, ощущая величественную гармонию природы, не может слиться с ней, поскольку на его любовь нет ответа и в его душе нет гармонии. На всю эту «мирную страну» он смотрит с печалью, сознавая свою неполную причастность ей.
Тот же синтез романтической и антологической элегий (его можно обозначить как «романтизация» антологической лирики) демонстрирует первый опыт (1820) антологической лирики на Юге – стихотворение «Муза» («В младенчестве моем меня она любила…»). В нем отчетливо проявились стиль А. Шенье, «мудрого и вдохновенного подражателя» древнегреческой поэзии, и влияние антологической лирики Батюшкова (по признанию Пушкина, строки «Музы» «отзываются стихами Батюшкова»).
«Муза» («В младенчестве моем меня она любила…») (1821). С поэзией Шенье связана форма фрагмента, александрийский стих и сюжетная ситуация «учитель – ученик», сходная с IX фрагментом идиллии «Всегда это воспоминание меня трогает…», в которой описывается урок игры на флейте. Пушкин как бы перенесся в античную эпоху и от лица поэта того времени описывает обучение искусству поэзии. Он вводит образ Музы, возникающий в связи с античными ассоциациями и предстающий в облике «девы тайной». Ей, однако, придаются вполне реальные черты («с улыбкой», «локоны», «милое чело»). Детали пейзажа («в немой тиши дубров») теряют нарочитую условность и превращаются в детали, характеризующие античность. Так появляются «гимны важные, внушенные богами», «песни мирные фригийских пастухов», «семиствольная цевница», «тростник», «свирель». Эти реалии – не условные стилистические знаки, а признаки архаической культуры. Пушкин намеренно создает античный колорит, благодаря чему оживает древний миф: богиня вручает юноше-ученику вместе с цевницей божественный дар песнопения. Он обязывает юношу-поэта петь обо всем, не исключая ни высоких, ни низких предметов, ни высоких, ни низких жанров, ни торжественной, ни буколической (т. е. изображающей простые картины мирной природы) поэзии.
Поэзия рождается в двух сферах – на земле и в небе. «Тростник», врученный Музой, инструмент посюстороннего, земного мира, получающий высшее значение в руках самой Музы, оживляющей ее «божественным дыханьем». Стало быть, подлинная красота содержится в том, что одухотворено свыше. Поэтический дар возникает не в виде мистического откровения, как изображали романтики, а является наставничеством богини, передаваемым с изящной грацией ее избраннику, который таким путем приобщается к высшим тайнам одухотворенной красоты.
В «Музе», как и в других стихотворениях, в основу положено элегическое воспоминание о «младенчестве». Затем оно развертывается и наполняется конкретными чертами, постепенно сближаясь с настоящим («наигрывал» – «оживлен»). Просветленная романтическая печаль о прошедшей гармонической юности, начало пробуждения поэтического таланта и последующие события предстают в двух пересекающихся планах – событием мифа и собственным творческим опытом, сопрягая образ античного юноши и его рассказ с лирическим образом самого поэта и его воспоминанием о своем прошлом.
Романтическая и антологическая лирика вдохновлялись идеалом полноты жизни, которая проявилась в интенсивной напряженности контрастных чувств, в глубине раздумий и желаний («Кто видел край, где роскошью природы…», «Простишь ли мне ревнивые мечты…» и др.). Рядом с традиционными романтическими мотивами о скоротечности жизни («Гроб юноши», «Умолкну скоро я… Но если в день печали…») возникают новые, в которых разочарование уступает место прославлению радостей жизни («Мой друг, забыты мной следы минувших лет…»). Особенно примечательно в этом отношении стихотворение «Надеждой сладостной младенчески дыша…».
Сюжет стихотворения, написанного александрийским стихом, держится на противоположности двух мыслей: если бы я верил в бессмертие, я бы добровольно окончил свою жизнь и тем достиг блаженства, потому что унес бы с собой «в пучины бесконечны» все, что мне дорого, обрел бы свободу, наслаждение и созерцал бы мысль, плывущую в небесной чистоте; но так как я не верю в бессмертие, то я хочу долго жить, чтобы всем, что для меня дорого, и особенно «образом милым», насладиться здесь, потому что его не будет там.
Здесь видно, как в разгар романтизма вырабатывается то мироощущение, которое воплотится в лирических шедеврах конца 1820-х – начала 1830-х годов («Когда за городом задумчив я брожу…», «Элегия» и др.).
Духовный кризис 1823 г. и пушкинская лирика 1823–1824 гг. Свойственный Пушкину в начале 1820-х гг. радикализм его общественной позиции сменяется глубоким духовным кризисом, вызванным событиями европейской и русской жизни. Пушкин тяжело пережил поражения революций в Европе («Кто, волны, вас остановил…»). Вглядываясь в русскую жизнь, он не находил в ней возможностей для практической победы вольнолюбивых настроений. В его глазах в новом свете предстали и «вожди», «избранные» натуры, и «народы». Пушкин «осуждает» и тех, и других, но постепенно главной мишенью его иронических размышлений становятся «вожди». Скептические ноты слышались в стихотворениях Пушкина и раньше 1823 г. Уже в послании В.Ф. Раевскому (1822) Пушкин отвергает просветительскую миссию поэта и господствующее мнение о цели поэтического творчества. Кризис 1823 г. выразился прежде всего в расставании с просветительскими иллюзиями, касавшимися отношений «личности и среды, деятеля и народной массы». В соответствии с этим меняются и ценностные акценты. Разочарование Пушкина распространено на ведущую роль избранной личности в мире, которая оказалась не в состоянии исправить среду и вынуждена была подчиниться обстоятельствам. Значение «избранных» судьбой не оправдалось и в другом отношении: народ не пошел за своими «просветителями» и, несмотря на все их усилия, остался «непросвещенным». Но разочарованию подверглись не только «толпа», не только «избранные» – Пушкин недоволен собой, своими «ложными» «идеалами», своими «иллюзиями». Особенно резко разочарование поэта выразилось в стихотворениях «Свободы сеятель пустынный…» и «Демон».
«Свободы сеятель пустынный…» (1823). Эпиграф к притче «Свободы сеятель пустынный…» взят из Евангелия от Луки. Он задает масштаб мысли Пушкина и сообщает ей всеобщую значимость и вечность. Сеятель свободы оказывается одиноким в пустыне мира, не находя отзвука своим проповедям и призывам. Народы не внимают ему и не идут за ним. Образ сеятеля трагичен, потому что он слишком рано пришел в мир, и его слово, обращенное к народам, брошено на ветер. Но это не значит, будто оно лишено истины. Трагизм ситуации состоит в том, что слово правды пропадает втуне и не может зажечь сердца. Горько иронизируя над народами, Пушкин в то же время скорбит о них. Семена свободы не могут дать всходы, ибо они брошены сеятелем в «порабощенные бразды». Народы, пребывающие в рабстве, не просвещены, их мысли и чувства не пробуждены, и усилия сеятеля остаются бессмысленными. Так рабство становится непреодолимым препятствием для достижения вольности. Пушкин пришел к заключению, что в современных, исторически конкретных условиях перемены правлений в духе либерализма невозможны. Сначала необходимо просветить народы.
Пушкин почувствовал, что потерял идеологическую точку опоры: старые идеалы уже потерпели крах: он не находил их ни в своей душе («Душа час от часу немеет…»), ни в исторической действительности («Везде ярем, секира иль венец…»), ни в «героях» («Но что же в избранных увидел? Ничтожный блеск…»). Новые идеалы еще не родились. Единственной реальностью оставалась «безыдеальность», отсутствие положительных начал, байроновский скептицизм. Но Пушкин колебался и в его оценке. С одной стороны, он смотрел на мир глазами байроновского человека, а с другой – это «пленительный кумир» казался ему «безобразным призраком» и предстал в образе врага Бога и человечества – искушающего демона.