Я мню и о тебе, исподняя одежда,
Что и тебе спастись худа была надежда!
А любовница Елисея, которая сожигает его штаны в печи,
Когда для пирогов она у ней топилась;
И тем подобною Дидоне учинилась.
А разговор Зевеса с Меркурием, а герой, который упал в песок
И весь седалища в нем образ напечатал.
И сказывали те, что ходят в тот кабак,
Что виден и поднесь в песке сей самый знак —
все это уморительно» (XIII, 64). То, что «Золотой осел» и «Елисей» противопоставлены чтению Цицерона как равнозначные, обнаруживает и природу их истолкования.
6 — Весной, при кликах лебединых … — реминисценция стиха Державина: «При гласе лебедей» («Прогулка в Сарском Селе». — Державин Г. Р. Стихотворения. Л., 1957, с. 172). Современный П читатель легко улавливал эту отсылку.
Пейзаж Царского Села был для П связан с образами XVIII в., и это делало естественными державинские ассоциации.
Однако для читателя последующих эпох, утратившего связь с воспоминаниями поэзии Державина, стихи эти стали восприниматься как типично пушкинские и определили цепь отсылок и реминисценций в последующей русской поэзии (И. Анненский, А. Ахматова и др.). См.: Д. С. Лихачев, «Сады Лицея». — В кн.: Пушкин. Исследования и материалы, IX. Л., 1979.
9 — Моя студенческая келья … — Студенческая келья — сознательная отсылка к лицейской лирике, в которой образ «кельи» исключительно устойчив. Ср. картину посещения «кельи» музой:
На слабом утре дней златых
Певца ты осенила,
Венком из миртов молодых
Чело его покрыла,
И, горним светом озарясь,
Влетала в скромну келью…
(I, 124–125).
12-14 — Воспела детские веселья,
И славу нашей старины,
И сердца трепетные сны.
Стихи дают перечисление основных жанров лицейской лирики: дружеские послания («Пирующие студенты» — I, 59–62 и др.), гражданская поэзия, историческая элегия («Воспоминания в Царском Селе» — I, 78–83 и др.) и любовная лирика.
В беловой рукописи восьмая (девятая, по первоначальному счету) глава содержала развернутую концепцию поэтической эволюции П:
В те дни — во мгле дубравных сводов
Близ вод текущих в тишине
В углах Лицейских переходов
Являться Муза стала мне
Моя студенческая келья
Доселе чуждая веселья
Вдруг озарилась — Муза в ней
Открыла пир своих затей;
Простите хладные Науки!
Простите игры первых лет!
Я изменился, я поэт
В душе моей едины звуки
Переливаются, живут
В размеры сладкие бегут.
IV
Везде со мной, неутомима
Мне Муза пела, пела вновь
(Amorem canal aetas prima)
Все про любовь да про любовь
Я вторил ей — младые други,
В освобожденные досуги,
Любили слушать голос мой —
Они пристрастною душой
Ревнуя к братскому союзу
Мне первый поднесли венец
Чтоб им украсил их певец
Свою застенчивую Музу.
О торжество невинных дней!
Твой сладок сон души моей.
V
И свет ее с улыбкой встретил
Успех нас первый окрылил
Старик Державин нас заметил
И в гроб сходя благословил
И Дмитрев не был наш хулитель
И быта русского хранитель
Скрижаль оставя, нам внимал
И Музу робкую ласкал —
И ты, глубоко вдохновенный
Всего прекрасного певец,
Ты, идол девственных сердец,
Не ты ль, пристрастьем увлеченный
Не ты ль мне руку подавал
И к славе чистой призывал
(VI, 620–621).
Первоначальный вариант имел отчетливо полемический смысл: развиваясь на фоне обострившейся в критике 1829-30 гг. дискуссии о литературной аристократии и резких нападок Полевого на карамзинскую традицию, концепция П тенденциозно акцентировала близость его к карамзинизму. Литературными учителями и крестными отцами музы были названы не только Державин, но и Карамзин («быта русского хранитель»), Жуковский («идол девственных сердец») и даже Дмитриев. П сознательно преподносил читателю стилизованную и тенденциозную картину. Он прекрасно помнил, что отношение к его литературному дебюту со стороны признанных авторитетов карамзинизма было далеким от безусловного признания. Еще познакомясь лишь с журнальными (неполными) публикациями «Руслана и Людмилы», Дмитриев прислал Карамзину резкий отзыв о поэме, содержание которого нам известно из пересказа в письме последнего. Карамзин отвечал Дмитриеву: «Ты, по моему мнению, не отдаешь справедливости таланту или поэмке молодого Пушкина, сравнивая ее с Энеидою Осипова: в ней есть живость, легкость, остроумие, вкус; только нет искусного расположения частей, нет или мало интереса; все сметано на живую нитку» (Письма Карамзина… с. 290). По первым впечатлениям Дмитриев ставил «Руслана и Людмилу» не только вровень с «Энеидой, вывороченной наизнанку» Осипова, но даже ниже поэзии В. Л. Пушкина, отношение к которой в кругах карамзинистов было снисходительно-ироническим: «Дядя восхищается, но я думаю оттого, что племянник этими отрывками еще не раздавил его» (Дмитриев, 2, с. 262). Между тем до А. И. Тургенева и Вяземского дошли слухи, что Дмитриев в Москве в литературных салонах поносит поэму П. Тургенев на основании этого отказался посылать Дмитриеву экземпляр «Руслана и Людмилы» (см.: «Русский архив», 1867, стб. 656). Дмитриев доказывал Тургеневу, что эти слухи преувеличены. Прочитав наконец поэму полностью, Дмитриев писал: «Что скажете вы о нашем «Руслане», о котором так много кричали? Мне кажется, что это недоносок пригожего отца и прекрасной матери (музы). Я нахожу в нем очень много блестящей поэзии, легкости в рассказе: но жаль, что часто впадает в бюрлеск, и еще больше жаль, что не поставил в эпиграф известного стиха с легкою переменою: La mère en défendra la lecture à sa fille[652]. Без этой предосторожности поэма с четвертой страницы выпадает из рук добрыя матери» («Русский архив», 1864, № 4, стб. 269). Между тем в № 34–37 «Сына Отечества» появилась обширная статья Воейкова, содержавшая весьма недоброжелательный разбор «Руслана и Людмилы». Для подкрепления своей позиции, вызвавшей возражения журнальной критики, Воейков в дальнейшем ссылался на мнение авторитета: «Увенчанный, первоклассный отечественный писатель, прочитав «Руслана и Людмилу», сказал: «Я тут не вижу ни мыслей, ни чувств: вижу одну чувственность» («Сын Отечества», 1820, № 43). Принято считать, что «увенчанный, первоклассный отечественный писатель» — Дмитриев. Такое мнение установилось и в литературоведческой традиции (см.: Томашевский, I, с. 353; Благой Д. Литература и действительность. Вопросы теории и истории литературы. М., 1959, с. 215). Г. П. Макогоненко в статье «Пушкин и Дмитриев» («Русская литература», 1966, № 4) оспорил это утверждение, но, не назвав никакой иной кандидатуры, предположил, что Воейков выдумал «увенчанного» писателя. Сомнительно, что Воейков в обстановке журнальной полемики прибег к явной лжи, в которой его было так просто уличить. Бесспорно, однако, что Дмитриев отнесся к статье Воейкова положительно, хотя она была с большим осуждением встречена молодыми карамзинистами Вяземским, А. Тургеневым и др. 6 октября 1820 г. А. Тургенев писал Вяземскому о статье Воейкова: «…нелепая и отлично глупая критика, а Дмитриев хвалит ее, хотя Пушкина уже и не хулит» (Остафьевский архив, II. СПб., 1899, с. 82). Из этого следует, что Дмитриев до октября 1820 г. «хулил» пушкинскую поэму. Дмитриев считал даже, что Воейков «расхвалил молодого Пушкина» и «умел выставить удачнее самого автора лучшие стихи из его поэмы» (Дмитриев, 2, 269). Однако важнее другое: безусловно, что П считал: «увенчанный» писатель — Дмитриев. Это совершенно очевидно из письма его Гнедичу от 27 июня 1822 г. (XIII, 39–40). И хотя к началу 1830-х г. конфликт П с Дмитриевым начал сглаживаться, формула «И Дмитрев не был наш хулитель» (см. выше текстуальное противоречие ей в письме А. Тургенева!) явно стилизует реальную картину, видимо, под влиянием тактики в журнальной борьбе 1830 г. Отношение Карамзина к начальному периоду творчества П, более благожелательное, все же было прохладным, что весьма больно задевало поэта. Введенная под впечатлением полемики с Полевым ссылка на покровительство Карамзина и Дмитриева в дальнейшем была снята.
Amorem canat aetas prima — пусть юность воспевает любовь (лат).
Цитата многозначительна. Она представляет собой несколько искаженный стих из «Элегии» римск. поэта Секста Проперция (ок. 50 г. до н. э. — ок. 15 г. до н. э.) — кн. II, элег. X, стих 7: Aetas prima canat veneris, extrema tumultus —
Пусть молодежь воспевает любовь, пожилые — сраженья
Прежде я милую пел, войны теперь воспеваю
(Перевод Л. Остроумова).
В издании «Стихотворения Александра Пушкина» (СПб., 1826) поэт поставит этот стих (в его втором, неискаженном варианте) эпиграфом. Издание 1826 г. (фактический выход — 30 декабря 1825 г.) было задумано как итог всего сделанного П в поэзии — издатели в предисловии предлагали читателям исторически взглянуть на творчество поэта: «Любопытно, даже поучительно будет для занимающихся словесностью, сравнить четырнадцатилетнего Пушкина с автором Руслана и Людмилы и других поэм. Мы желаем, чтобы на собрание наше смотрели, как на историю поэтических его досугов в первое десятилетие авторской жизни» (Стихотворения Александра Пушкина, 1826, с. XI). Таким образом, включение этого стиха в обзор поэтического пути в начале восьмой главы возвращало к моменту творческого рубежа, отмеченного первым сборником.
Однако цитата имела для П и другой смысл: выход издания 1826 г. совпал с первыми неделями после 14 декабря — декларация поэта о переходе от воспевания любви к поэзии битв неожиданно получила новый смысл. Карамзин, прочитав эпиграф, пришел в ужас и воскликнул: «Что вы это сделали? Зачем губит себя молодой человек!» (свидетельство Бартенева со слов Плетнева, бывшего свидетелем разговора — «Русский архив», 1870, № 7, стб. 1366). У Карамзина не вызвало никаких сомнений, что «tumultus» относится к событиям 14 декабря. Очевидно, так восприняли и читатели. Это было существенно для П, который в комментируемом отрывке настойчиво намекал на связь своей Музы с атмосферой политической конспирации 1820-х гг. Не случайно Вяземский, читая восьмую главу (стих: «Грозы полуночных дозоров»), высказал предположение: «Вероятно, у Пушкина было: полночных заговоров» («Русский архив», 1887, № 12, с. 577). Предположение Вяземского не подтверждается наличными рукописями, но вполне соответствует духу третьей строфы.
Итак, этапы эволюции рисуются в следующем виде: Лицей — поэзия любви; Петербург — поэзия «буйных споров» и «безумных пиров». Естественным был переход в следующей строфе к ссылке.
IV, 1 — Но я отстал от их союза:.. — Слово «союз» могло читаться двузначно: и как дружеское сообщество («Друзья мои, прекрасен наш союз!» «19 Октября», II, 1, 425), и как политическое общество (Союз Благоденствия). В беловой рукописи намек на ссылку был более очевиден:
Но Рок мне бросил взоры гнева
И вдаль занес…
(VI, 622).
Однако формула «И вдаль бежал…» была понятна читателю, знакомому с поэтической символикой предшествующего творчества П: в южный период, пропуская реальную биографию сквозь призму романтических представлений, П неизменно шифровал слово «ссылка» словом и образом побега. Это имело, конечно, смысл более глубокий, чем приспособление к цензурным условиям: побег, скитания входили в штамп романтической биографии. Но читатель прекрасно умел реконструировать на основании поэтических образов реальные обстоятельства. Ср. образы бегства в поэзии южного периода:
Я вас бежал, отечески края;
Я вас бежал, питомцы наслаждений
(II, 1, 147);
Отступник света, друг природы,
Покинул он родной предел
(IV, 95);
Скажи, мой друг: ты не жалеешь
О том, что бросил на всегда?
(IV, 185).
В данной поэтике добровольное бегство и политическое изгнание не противоречат друг другу, а являются синонимами: Алеко сам «бросил» мир «городов» (IV, 185), но одновременно он и изгнанник: «Его преследует закон» (IV, 180). То же вычитывается и в судьбе Пленника, который «с верой, пламенной мольбою» (IV, 95) «обнимал» «гордый идол» свободы и «с волнением» «внимал одушевленные» ею песни. В поэтике зрелого П «в даль бежал» — уже цензурный заменитель указания на ссылку. Но замена произведена в ключе романтического стиля и расшифровывается с его помощью.
6 — Как часто, по скалам Кавказа … — Скалы Кавказа — Поэтическая символика Кавказа прочно связалась для читателей с именем автора «Кавказского пленника». В. Ф. Раевский называл П «певцом Кавказа».
7 — Она Ленорой, при луне … — Намек на балладу Бюргера «Ленора». С полемики вокруг русских переводов ее («Людмила» Жуковского, 1808; «Ольга» Катенина, 1816) начались споры о романтизме и народности.
Назвав непосредственно немецкий оригинал («Ленора»), а не какую-либо одну из русских версий («Людмила», «Ольга»), П дал обобщенную романтическую формулу и уклонился от того, чтобы присоединиться к конкретным интерпретациям ее в русской поэзии.
9 — Как часто по брегам Тавриды … — Образ Тавриды ассоциировался у читателей тех лет с «Бахчисарайским фонтаном» и циклом элегий так же, как стих «В глуши Молдавии печальной» (VIII, V, 3) вызывал представление о «Цыганах», послании «К Овидию» и др. Таким образом, каждый из этих символов одновременно обозначал некоторый период творчества П, памятный по литературным спорам, вызываемым появлением тех или иных произведений П, определенный хронологический период реальной биографии поэта и некоторый момент в романтическом мифе, создаваемом при участии самого П вокруг его имени и соединяющем и окрашивающем первые два момента.
12 — Немолчный шопот Нереиды … — Нереида (древнегреч.) — нимфа, дочь бога моря Нерея, зд.: море. Образ из крымских элегий П (см. II, 1, 156).
V, 10 — Вдруг изменилось все кругом … — В беловой рукописи:
Но дунул ветер, грянул гром
(VI, 167)
намек на ссылку в Михайловское.
H. Л. Бродский комментирует это место так: «В е т е р, г p о м — это слова из того семантического ряда, которым Пушкин нередко сигнализировал о вольнолюбивом порыве, о восстании, мятеже, революционном движении, вообще о катастрофе, выходящей за пределы личного интимного крушения <…>. «Грянул гром» — разразилось 14 декабря» (Бродский, 290). Толкование это следует считать ошибочным. В тексте П:
В глуши Молдавии печальной
Она смиренные шатры
Племен бродящих посещала,
И между ими одичала,
И позабыла речь богов
Для скудных, странных языков,
Для песен степи ей любезной…
Но дунул ветер, грянул гром[653]:
И вот она в саду моем
Явилась барышней уездной,
С печальной думою в очах,
С французской книжкою в руках
(VIII, V, 3-14).
Если принять толкование Бродского, то получим такую последовательность событий: пушкинская Муза скитается в степях южной ссылки — происходят события 14 декабря — пушкинская Муза появляется в Михайловском «с французской книжкою в руках». Это противоречит и содержанию V строфы, и пушкинской биографии, и здравому смыслу. Что же касается утверждений, что «ветер, гром» в творчестве П «нередко» означали восстание, мятеж, революционные движения и противостояли семантике «личного интимного крушения», то они или «сигнализируют» о неосведомленности автора, или свидетельствуют о его расчете на неосведомленность читателя. В поэзии П нет ни одного случая употребления слова «ветер» («ветр») в таком значении (см.: Словарь языка Пушкина, т. I, с. 255). Слово же «гром» употребляется и в прямом значении, и в переносном, обозначая во втором случае как общественные движения (войны, социальные катаклизмы), так и личные катастрофы. Ср. стихотворение «Туча» (III, 1, 381) или строки из «Цыган» об Алеко:
Над одинокой головою
И гром нередко грохотал;
Но он беспечно под грозою
И в ведро ясное дремал
(IV, 184).
Означает ли это, что Алеко принимал участие в революции?
У П выделены такие этапы: Кавказ — место действия «Кавказского пленника», Крым, связанный с «Бахчисарайским фонтаном», Молдавия — мир «Цыган», среднерусская провинция — место действия центральных глав EO, петербургский свет — завершение романа. Однако речь идет не о простом географическом перемещении Музы: из вымышленного романтического пространства она переходит в реальное. Это и означает, что «изменилось все кругом» — изменился весь мир пушкинской поэзии, вокруг поэта и в его поэтическом сознании.
VII, 1–4 — Ей нравится порядок стройный… И эта смесь чинов и лет. — Положительная оценка света в этих стихах звучит неожиданно после резко сатирических картин в предшествующих строфах, в том числе близких по времени создания (VII, XLVIII и LIII). Ближайшие тактические причины этого связаны с полемикой вокруг проблемы «литературной аристократии», заставившей П противопоставить духовные ценности, накопленные дворянской культурой, «идеализированному лакейству» (XII, 9). С этим можно было бы сопоставить попытку трактовать гостиную Татьяны как «светскую и свободную» и «истинно дворянскую»:
XXVI
В гостиной истинно дворянской
Чуждались щегольства речей
И щекотливости мещанской
Журнальных чопорных судей
[В гостиной светской и свободной
Был принят слог простонародный
И не пугал ничьих ушей
Живою странностью своей:
(Чему наверно удивится
Готовя свой разборный лист
Иной глубокий журналист;
Но в свете мало ль что творится
О чем у нас не помышлял,
Быть может, ни один Журнал)]
XXVII
[Никто насмешкою холодной
Встречать не думал старика
Заметя воротник немодный
Под бантом шейного платка.]
И новичка-провинциала
Хозяйка [спесью] не смущала
Равно для всех она была
Непринужденна и мила
(VI, 626–627)
Однако вопрос этот не может быть сведен к тактике литературной борьбы. П, сохраняя сатирическое отношение к свету, видит теперь и другую его сторону: быт образованного и духовно-утонченного общества обладает ценностью как часть национальной культуры. Он проникнут столь недостающим русскому обществу, особенно после 14 декабря 1825 г., уважением человека к себе («холод гордости спокойной»). Более того, П видит в нем больше истинного демократизма, чем в неуклюжем этикете или псевдонародной грубости образованного мещанства, говорящего со страниц русских журналов от имени демократии. Люди света проще и потому ближе к народу.
Во время работы над восьмой главой (сентябрь 1830 г.) П уже знал роман Бульвер-Литтона «Пелэм, или Приключения джентльмена». Произведение это столь заинтересовало П, что он задумал под его влиянием писать «Русский Пелам». Здесь он, вероятно, хотел показать джентльмена и денди, по существу, онегинского типа в русских условиях. В романе Бульвер-Литтона П мог обратить внимание на такое определение «светского тона»: «…меня чрезвычайно позабавила недавно вышедшая книга, автор которой воображает, что он дал верную картину светского общества <…> Я часто спрашивала себя, что думают о нас люди, не принадлежащие к обществу, поскольку в своих повестях они всегда стараются изобразить нас совершенно иными, нежели они сами. Я сильно опасаюсь, что мы во всем совершенно похожи на них, с той лишь разницей, что мы держимся проще и естественнее. Ведь чем выше положение человека, тем он менее претенциозен, потому, что претенциозность тут ни к чему. Вот основная причина того, что у нас манеры лучше, чем у этих людей; у нас — они более естественны, потому что мы никому не подражаем; у них — искусственны, потому что они силятся подражать нам; а все то, что явно заимствовано, становится вульгарным». В другом месте романа говорится о том, что «притязать на аристократизм — в этом есть ужасающая вульгарность» (Бульвер-Литтон, с. 165, 194).
Очевидна текстуальная близость ряда высказываний П к этим цитатам.
Оценка света в седьмой строфе резко противостояла романтической традиции и закономерно вызвала возражения романтически настроенного Кюхельбекера: «Перечел 8-ю главу «Онегина»: напрасно сестра говорит, что она слабее прочих, — напротив, она мне кажется, если не лучшею, то, по крайней мере, из лучших.
История знакомства Поэта с Музой прелестна — особенно 4-я строфа; но лжет Пушкин, чтобы Музе нравился:
Порядок стройный
Олигархических бесед
И холод гордости спокойной»
(Кюхельбекер, с. 101).
Однако для автора VII строфа имела принципиальный характер: в общественном отношении она затрагивала вопрос о вкладе дворянства в национальную культуру (ср. заметку о соотношении дворянства и нации на материале французской истории: «Бессмысленно не рассматривать эти 200000 человек как часть 24 миллионов» — XII, 196 и 482), в литературном — речь шла о смене сатирического изображения света психологическим. См.: Сидяков Л. С. Художественная проза А. С. Пушкина. Рига, 1973, с. 11–31.
Таким подходом П отгораживал себя от романтической критики света Н. Полевым и от мещанско-нравоучительной, с оттенком доносительства, сатиры Ф. Булгарина. Образ света получал двойное освещение: с одной стороны, мир бездушный и механистический, он оставался объектом осуждения, с другой как сфера, в которой развивается русская культура, жизнь одухотворяется игрой интеллектуальных и духовных сил, поэзией, гордостью, как мир Карамзина и декабристов, Жуковского и самого автора EO, он сохраняет безусловную ценность. Спор шел вокруг глубинного вопроса. Для Надеждина и Полевого дворянская культура была, прежде всего, дворянской, и это ее обесценивало. Для П она была, в первую очередь, культурой национальной (но не вопреки тому, а потому, что она дворянская). Это придавало ей высокую ценность, что, конечно, не касалось сторон дворянского быта, не имевшего отношения к духовным завоеваниям нации.
С этих позиций само понятие народности трансформировалось. В пятой главе оно захватывало лишь один, наивный и архаический, чуждый «европеизма» пласт народной культуры. Теперь оно мыслилось как понятие культурно всеобъемлющее, охватывающее и высшие духовные достижения, в том числе и духовные ценности вершин дворянской культуры. Поэтому Татьяна, сделавшись светской дамой и интеллектуально возвысившись до уровня автора, могла остаться для него героиней народной по типу сознания.
VIII — Строфа, представляя собой резкое осуждение Онегина, повторяет обвинения, выдвинутые в седьмой главе от имени автора и близкие к высказываниям И. Киреевского (см. с. 325).
Резкое осуждение Онегина отнюдь не выражает окончательного суда автора.
В восьмой главе П отказался от использованного им в предшествующей главе метода прямых характеристик героя и представляет его читателю в столкновении различных, взаимопротиворечащих точек зрения, из которых ни одна в отдельности не может быть отождествлена с авторской.
IX — Строфа диалогически противопоставлена предшествующей. Мнение, высказанное в строфе VIII, приписывается «самолюбивой ничтожности», что знаменует езкий перелом в отношении автора к Онегину.
8 — Что ум, любя простор, теснит … — В. В. Виноградов, поясняя этот стих, писал: «Этот стих — ходячая, хотя и несколько видоизмененная цитата. Ее исторические корни раскрываются у И. С. Аксакова: «Говорить снова о перевороте Петра, нарушившем правильность нашего органического развития, было бы излишним повторением. Мы могли бы кстати, говоря об уме, припомнить слово, приписываемое Кикину и хорошо характеризующее наше умственное развитие. Предание рассказывает, что Кикин на вопрос Петра, отчего Кикин его не любит, отвечал: «Русский ум любит простор, а от тебя ему тесно» (Виноградов В. В. Историко-этимологические заметки. — ТОДРЛ, XXIV. Л., 1969, с. 326). Указание В. В. Виноградова нуждается в дальнейшем комментарии. Мы располагаем несколькими близкими версиями этого устного предания. Согласно одной, Петр I, якобы, спросил А. Кикина в застенке: «Как ты, умный человек, мог пойти против меня?» — и получил ответ: «Какой я умный! Ум любит простор, а у тебя ему тесно». Современный исследователь, комментируя этот эпизод, отметил, что в нем «государственному абсолютизму, воплотившемуся в лице Петра, был противопоставлен принцип свободы личности» (Заозерский А. И. Фельдмаршал Шереметев и правительственная среда Петровского времени. — В кн.: Россия в период реформ Петра I. М., 1973, с. 193) Раскрытие источника цитаты объясняет ход мысли П: судьбы русских Онегиных связываются для автора с размышлениями над итогами реформы Петра I. Одновременно можно отметить резкий сдвиг в решении этих проблем, произошедший между седьмой и восьмой главами: сочувственная цитация слов Кикина — заметный шаг на пути от концепции «Полтавы» к «Медному всаднику». К и к и н Александр Васильевич — крупный политический деятель эпохи Петра I, участник «заговора» царевича Алексея. Колесован в 1718 г.
X — Структура авторского монолога в этой строфе отличается большой сложностью. Отказываясь от романтического культа исключительности, П неоднократно высказывался в 1830-е гг. в пользу прозаического взгляда на жизнь и права человека на обыденное, простое счастье. Слова Шатобриана: «Нет счастья вне проторенных дорог» П вложил в «Рославлеве» в уста Полины («Правду сказал мой любимый писатель: Il n'est de bonheur que dans les voies communes, VIII, 1, 154) и 10 февраля 1831 г. от своего имени повторил в письме к Н. И. Кривцову: «Молодость моя прошла шумно и бесплодно. До сих пор я жил иначе как обыкновенно живут. Счастья мне не было. Il n'est de bonheur que dans les voies communes. Мне за 30 лет. В тридцать лет люди обыкновенно женятся — я поступаю, как люди, и вероятно не буду в том раскаиваться» (XIV, 150–151). Цитата эта интересна противопоставлением оставленного пути романтической молодости («жил иначе как обыкновенно живут») новой жизненной дороге («поступаю как люди»). При всей откровенной и подчеркнутой однозначности этой декларации, находящей опору в целом ряде высказываний П тех лет, она содержит лишь одну сторону истины и поэтому, взятая изолированно, приводит к искажению пушкинской позиции. Прежде всего, письмо к Кривцову, другу юности, — явная стилизация, которая может быть понята до конца лишь в контексте переписки П этих месяцев в целом (24 февраля 1831 г. он писал Плетневу: «Я женат — и счастлив; одно желание мое, чтоб ничего в жизни моей не изменилось — лучшего не дождусь. Это состояние для меня так ново, что кажется я переродился» — XIV, 154–155). Тем более очевидно, что смысл X строфы раскрывается из соотношения ее с контекстом IX–XII строф, ее окружающих. Строфа IX утверждает превосходство «пылких душ» над «самолюбивой ничтожностью», строфа X — спасительность общих путей в жизни, XI — невозможность идти этими «общими путями» «вслед за чинною толпою», а XII — право на разрыв с обществом. Облик «общих путей» как бы двоится, колеблясь между здоровой прозой жизни и пошлой рутиной, а бунт против них соответственно то приобретает черты романтического эгоизма, то выступает как естественная потребность человека в свободе.
XII, 4 — Прослыть притворным чудаком … — Ср. «Уж не пародия ли он?» (VII, XXIV, 14). Мысль, которую Татьяна считала «разгадкой» Онегина, в восьмой главе приписана «благоразумным» людям.
XIII, 14 — Как Чацкий, с корабля на бал. — Сопоставление Онегина с Чацким характерно для тенденции осьмой главы к «реабилитации» героя.
XIV, 3 — D u c o m m e i l f a u t (Шишков, прости…) — В печатном тексте вместо фамилии Шишкова начились три звездочки (VI, 652), в рукописи — Ш*… VI, 623). Кюхельбекер склонен был видеть в звездочках намек на себя и читал «Вильгельм, прости…» («Очень узнаю себя самого под этим гиероглифом» юхельбекер, с. 101). Ю. Н. Тынянов считал, что расшифровка «Шишков», принятая до сих пор, довольно сомнительна» («Лит. наследство», 1934, 16–18, с. 372). Мнение Тынянова, однако, опровергается наличием буквы «Ш» в рукописях и не встретило поддержки у текстологов. Оборот, примененный в этом стихе, заимствован из эпистолярной практики карамзинистов. Ср.: «Знаю твою нежность (сказал бы деликатность, да боюсь Шишкова)» (Письма Карамзина… с. 183). Выражение «comme il faut» (порядочный, приличный, буквально «как должно» — франц.) употреблено зд. не в ироническом, а в положительном контексте. Ср.: «…Ты знаешь, как я не люблю все, что пахнет московской барышнею, все, что не comme il faut, все, что vulgar… Если при моем возвращении я найду, что твой милый, простой, аристократический тон изменился; разведусь, вот те Христос, и пойду в солдаты с горя» (XV, 89).






