Лекции.Орг


Поиск:




Категории:

Астрономия
Биология
География
Другие языки
Интернет
Информатика
История
Культура
Литература
Логика
Математика
Медицина
Механика
Охрана труда
Педагогика
Политика
Право
Психология
Религия
Риторика
Социология
Спорт
Строительство
Технология
Транспорт
Физика
Философия
Финансы
Химия
Экология
Экономика
Электроника

 

 

 

 


Вопрос 2. Философия культуры XVIII-нач. XIX в.




В XVIII в. в Европе активизируются процессы, которые привели к формированию философского осмысления культуры. Нам важно понять, почему кристаллизация философского осмысления культуры происходит именно в это время. К середине века очевиден кризис научной парадигмы Нового времени. Механика, математика и астрономия перестают поставлять универсальные формулы для описания природы. Обозначаются контуры новых наук: биология, химия, психология, языкознание, история, этнография, антропология, археология, политология – эти и другие научные направления изучают теперь то, что раньше считалось областью случайного или даже вовсе внеразумного. Тем самым оказывается возможным рациональное (по форме) знание о предметах, по крайней мере не вполне рациональных. Отсюда потребность в рассмотрении того типа реальности, который не совпадает ни с природой, ни с субъективной разумной волей. С этим и связана рефлексия о «цивилизации» и «культуре» как ближайшем проявлении этой реальности, которую можно было бы назвать объективно-разумной, бессознательно-разумной или даже бессубъектно-разумной. Открытие «культуры» и расширение сферы рационального делает ненужной прежнюю унитарную модель разума, создающего свою иерархию, что позволяет в результате расположить разнородные ценности на одной плоскости. Появление – пусть вчерне – новых научных дисциплин позволило потеснить детерминизм и обострить внимание к бессознательно-целесообразным аспектам реальности. Жизнь – история – язык – искусство – «животный магнетизм» – «духовидение»... Все это требовало категории цели, но далеко не всегда нуждалось в рационально-целеполагающем субъекте, идеал которого выработал XVIII в. в противостоянии Ренессансу.

Чувственно-аффективный субъект, вписанный в среду, лучше соответствовал новой картине целого. Синхронно появился неведомый ранее европейскому сознанию принцип историзма, и скоро будет сформулирована его предельная ценность – прогресс. Рождение историзма во многом обессмыслило ста­рый идеал природы. Процесс становления перестал быть несо­вершенным полуфабрикатом по отношению к вечному бытию. Природа сама становится частью универсума, в котором происходит историческое становление. Но самое главное – становление предполагает свою первичность по отношению к любому ставшему, и это открывает горизонты интуиции культуры. Ведь полиморфизм культуры в ее историческом измерении означает, что единичное и особенное явление самоценно в своей конкретности как символическое выражение абсолюта, что универсум плюралистичен, что каждый момент исторического неповторим и заслуживает памяти и запечатления.

В XVIII в. был открыт естественный плюрализм культур: географическая экспансия Европы, колониализм, миссионерство, археологические раскопки – все это обнаружило не «варварские», как полагали ранее, но именно альтернативные культуры. В соединении с руссоистскими разочарованиями это приводит к отрицанию однонаправленного развития цивилизации. Предметом интереса становится инокультурное: появляются «готические» и «восточные» мотивы в литературе и живописи; понемногу восстанавливается уважение к мифу. Проявляется интерес к национальной самобытности, к фольклору. Пока это происходит в таких спокойных формах, как плодотворный интерес к «особенному», не растворившемуся во «всеобщем», что обогащает плюральное представление о культуре. Но Гёте уже видит в этой тенденции некую угрозу и развивает (в полемике со штюрмерством и ранним романтизмом) контрмотив: рассуждения о «мировой литературе» и «мировой культуре».

В XVIII в. появляется сентименталистско-демократический принцип равенства людей в их природе, прежде всего в чувственности, каковая порождает равнодостойные уважения переживания. Отсюда стремление скорее понять «иного», чем оценить его с точки зрения готовой шкалы ценностей. Приоритет задачи понимания и эмпатического сопереживания перед репрессивной нормой (каковой, между прочим, является и художественный стиль) повышает интерес к индивидуальному, своеобычному и даже паранормальному.

Меняется характер европейского гуманизма: индивидуали­стический гуманизм XVIІІ в., идеалы гражданского общества, борьба за права личности, права «естества» требуют не универ­сальной нормы (защищенной авторитетом власти), но автоно­мии лица с его «малым» культурным миром или автономии сравнительно небольшой группы со своими ценностями и осно­ваниями для солидарности (нуклеарная семья, салон, клуб, кафе, кружок, масонская ложа). Просвещенческий педагогизм, в свою очередь, развивает этот мотив как требование бережного отношения к своеобразной личности воспитуемого.

Критикуется репрессивный характер традиционных моральных норм. Либертинаж борется с «противоестественностью» этики. Возникает стремление защитить права всего «ненормативного» на свою долю в существовании. Штюрмерская литература понемногу поэтизирует насилие и темные аффекты. В свете этого понятен сдвиг умственного интереса эпохи от этики к эстетике с ее неповторимыми формообразованиями в качестве предмета понимания и сосредоточенные размышления над феноменом игры, в которой веку иногда видится тайна культуры.

Формируется интерес к бессознательному и стихийному. Обнаруживается, что эти феномены и процессы вполне могут иметь свою поддающуюся изучению форму. «Месмеризм» может лечить, поэзия может осваивать «сумеречные» состояния души, оккультизм – налаживать коммуникации с иными мирами...

Возникают заметные сдвиги в стилевых формах искусства, в его топике, в диспозиции и статусе жанров. Так, интимизируются классицизм и барокко; формируется психологический роман и «роман воспитания»; закрепляется эпистолярный жанр; беллетризуются дневники и путевые заметки; обозначается «виртуальная» архитектура (Пиранези, Леду); в литературу приходит «культурный эксперимент» (Свифт, Дефо, Вольтер); реабилити­руются «чудак» (Стерн), «мечтатель» (Руссо), «авантюрист»; искусство учится ценить красоту детства, прелесть примитива, поэзию руин, преимущества приватности, лирику повседневности – то есть всего того, что находится на периферии властно утверждающей себя всеобщности нормы. В конце концов признается «равночестность» музыки другим высоким жанрам. Во­обще для века довольно характерна доминанта литературы и музыки, которые если и не оттесняют другие виды искусства, то меняют их изнутри.

Появляется своего рода культурный утопизм. Спектр его тем — от программы просвещенного абсолютизма (со свойственной ему стратегией руководства культурой) и мечтаний об эстетическом «золотом веке» до садово-парковых «единений с природой» и странствий культурных «пилигримов». Стоит заметить, что утопия – верный признак десакрализации мира и перенесения идеала в «здешний» мир.

Активно форми­руется медиакультура. В этом контексте появляется профессио­нальная художественная критика.

К концу столетия французская политическая и английская промышленная революции демонстрируют фантастическую спо­собность активного автономного субъекта творить собственные «миры» вместо того, чтобы встраиваться в мир, данный от века.

Сводя все эти симптомы в целое, мы обнаруживаем сдвиг на­строения, чем-то напоминающий коперниковскую эпоху расставания с геоцентризмом: уходит уверенность в существовании неподвижного центра, воплощенного нашими идеалами и ценностями; приходит ощущение разомкнутого многополярного универсума, в котором каждый субъект может постулировать свой мир и вступить в диалог с другими мирами. Параллельно этому возникает и попытка теоретического обоснования такого мировоззрения. От Вико и Гердера до Гегеля и Шеллинга про­стирается путь европейской мысли к «философии культуры». Мы увидим, что пограничным и ключевым текстом стала «Критика способности суждения» Канта, в которой впервые была описана телеологическая (по существу, культурная) реальность, несводи­мая к природе и свободе. Особо следует отметить роль йенского романтизма, который дал, пожалуй, наиболее живучую модель понимания мира как мифопоэтического культурного универсума, воспроизводившуюся другими культурами и эпохами. К началу XIX в. мы видим оформление того, что когда-то Вико назвал «новой наукой», в качестве нового типа рационально-философского знания о культуре.

Итальянский философ Джамбаттиста Вико (1668-1744) по праву считается одним из основоположников философского осмысления культуры. В своей главной работе «Основания новой науки об общей природе наций» (1725) он выдвигает учение о циклическом развитии мировой истории, причем принципиально рассматривает историю как общий процесс единого человечества, протекающий по одним и тем же законам, предписанным «провидением» (что было, по сути, псевдонимом причинности, подчиняющей себе отдельные стремления и борьбу людей за свои частные интересы). Каждый цикл состоит из трех эпох:

1) век богов: детство эпохи, бескрайняя свобода, безгосударственность, власть жрецов;

2) век героев: юность эпохи, появление аристократического государства, доминируют сила и воинственность;

3) век людей: зрелость эпохи, формирование демократической республики или монархии, ограниченной представительством; сила уступает место праву и гражданскому равенству, торговля объединяет человечество в одно целое, развивается промышленность и техника, процветают науки и искусства.

Особое внимание Вико уделяет проблемам собственности (и их оформлению в праве). Они и являются мотором истории. Собственность века богов представляет «отец семейства», который, стремясь подчинить себе «домашних», опирается на слуг и дарует им земельную собственность, порождая тем самым век героев. В героическую эпоху отеческая власть становится властью земельной аристократии, подчиняющей себе народ. Эпоха людей преодолевает имущественное неравенство за счет развития ремесел и торговли и правового порядка, но порождает переход от гражданской свободы к своекорыстию и анархии. При всем том в учении Вико нет фатализма: Вико уверен, что воля и творчество человека не скованы предопределением, люди творят свое время, а не наоборот; о детерминации он говорит лишь применительно к большому историческому времени.

Для Вико нет единого типа рациональности: мир природы и мир истории устроены по-разному и должны познаваться различными методами. Как это ни парадоксально, Вико считает естественнонаучные знания лишь правдоподобными, а исторические – достоверными (при определенных условиях). Дело в том, что, со­гласно Вико, знать можно только то, что сам сделал: истинное (verum) и сделанное (factum) взаимозаменимы. Бог творит мир и тем самым его познает; люди творят лишь в меру своих сил, но то, что делают, они вполне знают в рамках этой меры. Поскольку история творится людьми, то она и познаваться должна не как природа, а как область деяний человека. Несмотря на то, что эмпирическая база Вико как историка была весьма ограниченна (в основном это история Древнего Рима или поэмы Гомера), он формулирует такие принципы культур­но-исторического исследования, которые станут устоями сегодняшнего историзма: опора на источники; исследование взаимодействия всех сторон культуры; внимательное отношение к мифам, обрядам, ритуалам, материальной культуре; интерес к языку как историческому источнику и фактору культуры; учет конкретно-исторического своеобычного характера институтов каждой эпохи, взаимное использование науками результатов их работы. Вико не был прочитан в свое время европейским Просвещением: для научной общественности его открыл лишь в XIX в. француз­ский историк Мишле. Но ретроспективно мы видим, что форми­рование философско-культурологического подхода к истории произошло именно в его «Новой науке».

Статус особой ветви знания придает философскому осмыслению культуры Просвещение, провозгласившее своей задачей распространение идеалов науки, свободы и прогресса. Попробуем прояснить эту неслучайную связь, поскольку она будет сказываться и на дальнейшей истории философского осмысления культуры. Принципиальна установка Просвещения на разум как высший авторитет в решении моральных, политических и практических задач. Императив разума необходимым образом связан с ответственностью его носителей – просвещенных граждан. Поскольку разум, освобожденный от предрассудков, является единственным источником знания, ключевой целью ста­новится очищение разума. Здесь мы узнаем мотив, звучащий с самого начала Нового времени, с эпохи религиозных войн XVI в. и становления научного естествознания в XVII в.: овладение сознанием и наведение на его территории порядка – это вовсе не дело кружка праздных философов, это прямая обязанность ответственной части общества (то есть в конечном счете власти). В XVIII в. оказалось, что реализовать эту программу можно благодаря союзу просвещенного абсолютизма с образованной обще­ственностью. (Их отношения не заладились, и дело кончилось революцией, но проект оказался жизнеспособным, хотя сейчас, в свете исторической памяти, мы не склонны оценивать его с однозначным энтузиазмом.) Очищение разума требует знания о том, как устроена машина культуры – источник знаний, умений, добродетелей, но также и главный генератор предрассудков. «Просвещенческая» составляющая останется постоянным элементом в истории наук о культуре, поэтому для нашего обзора истории культурфилософских учений его внутренняя структура может служить одной из «матриц» объяснения тех процессов, которые нас интересуют.

Британия XVII-XVIII вв., осваивая открывшиеся возможно­сти Нового времени, безусловно, лидировала в политическом и экономическом отношении, задавая образцы подражания более инертному и сложному миру континента. Теоретическое осознание культуры было подчинено этой практической динамике. Главными культурфилософскими темами английского Просвещения становятся эстетика, мораль и история. Доминирует в британской традиции стремление окончательно избавиться от средневековых универсалий и основать новую культуру на фундаменте здравого смысла и эмпиризма. Основная задача понимается как поиск корней всех идеалов и норм в «естественных чувствах». Показательна здесь эстетическая мысль, которая весьма основа­тельно повлияла на континентальную культуру.

Идеи Э. Э. К. Шефтсбери (1671-1713), собранные в двухтом­нике «Характеристики людей, обычаев, мнений и времен» (1714), репрезентируют первую версию понимания культуры в сформи­ровавшемся английском Просвещении. По Шефтсбери, мир устроен Богом как гармоничная система связи частей и целого. Поэтому человеку дан для счастливой жизни надежный компас – способность стремиться к общему благу, что в конечном счете доставляет и благо личное. Шефтсбери выдвигает учение о «мо­ральном чувстве», оказавшееся впоследствии одной из доминант британской мысли Просвещения. Моральное чувство не только побуждает выполнить долг, но и доставляет наслаждение от со­зерцания добродетели, что, в свою очередь, является источником красоты, а значит – искусства. Такое направление мысли позво­лило сформировать последователям Шефтсбери (Хатчесону, Юму и др.) целую программу пересмотра оснований культуры и выведения всех ее свойств и способностей из изначально доброго есте­ства индивидуума, раскрывающегося в конкретном опыте.

Критиком этого оптимизма стал Б. Мандевиль (1670-1733), в своей аллегорической сатире «Басня о пчелах» (1717) смодели­ровавший человеческое общество как «улей», в котором властву­ют эгоизм, обман, корысть, а за ними следуют все мыслимые пороки. Все заявленные людьми благие цели Мандевиль систематически разоблачает как лукавство или самообман. Однако именно эту морально дурную природу человечества Мандевиль считает реальным двигателем социальности и культуры. Более того, именно здесь скрыт источник цивилизационного прогрес­са. Логика Мандевиля проста: отдельный порок заставляет об­щество как систему уравновешивать его действие противодействием, что и стимулирует культуру в целом. (Так, если есть кра­жи, то есть и работа для слесаря, делающего замки, и т. д.) Он называет зло «животворящей силой» общественного порядка, да и самого добра, тогда как добра опасается из-за его расслабляю­щего и усыпляющего эффекта. При всех этих парадоксах Манде­виль понимает, что превратить пороки в добродетели может только разумная политическая власть, к назиданию которой и обращена его сатира.

Британские мыслители все же предпочли менее парадоксаль­ную версию культурной динамики и подхватили идеи Шефтсбери. Ф. Хатчесон (1694-1746 или 1747) углубляет учение Шефтсбери о моральном чувстве и решительно отказывается искать его истоки во врожденных идеях, разумном эгоизме или божествен­ных установлениях. Моральное чувство, по Хатчесону, есть непо­средственная инстинктивная реакция на факт и вытекающая из этого оценка. Как таковое оно не нуждается ни в рациональных, ни в мистических, ни в прагматических основаниях. Итоговый труд Хатчесона «Система моральной филосо­фии» (1755) расширяет эту интуицию до эстетических, психоло­гических и политических сфер. Мир внутренних чувств оказыва­ется безусловным фундаментом всей культуры. Этот путь пони­мания культуры как самодостаточного человеческого мира уводит от многих тупиков экстернализма, от выведения ценно­стей из внешних человеку данностей, но ставит вопрос о крите­риях различения моральной воли и произвола, который в рамках этого воззрения решить не удается.

Классикой британской версии Просвещения стали концеп­ции Д. Юма (1711-1776), завершившего логическое развитие эм­пиризма, и А. Смита (1723-1790), создателя политэкономии Модернитета. В «Трактате о человеческой при­роде» (1739-1740) Юм, во многом следуя за Хатчесоном, осуществляет гораздо более ра­дикальный демонтаж рационализма, остав­ляя во власти человека лишь способность ас­социировать внешние данные, создавая слу­чайные, но практически устойчивые связи. Знание при этом приобретает статус веры, мораль – статус «диспетчера» аффектов, свобода – иллюзии, порожденной незнани­ем. Однако в эстетике (которую тогда назы­вали «учением о вкусе» и «критикой») этот радикализм заметно смягчается, и в этом есть определенная логика. Пафос британского Про­свещения в том, чтобы вернуть культуру к живой естественной конкретности, укоренить ее в «природе человека». Эстетическая сфера идеально отвечала этому замыслу: в ней непосредственно чувственное, эмоциональное соединяется с формальным и обще­значимым. Поэтому просветители так много сил прилагают к разгадке феноменов прекрасного и возвышенного. Юм и идущий по его пути Смит считают, что человеку свойственна «симпатия»: способность сопереживать и сострадать. Эта способность выво­дит людей из замкнутости в себе и даже может делать из них аль­труистов. Поэтому и человеческое общество созидается не дол­гом, не законом и не утилитарным договором, а естественным тяготением людей друг к другу.

Во французском Просвещении канон французской просветительской мысли о культуре был задан Шарлем Луи Монтескье (1689-1755). Уже в «Размышлени­ях о причинах величия и падения римлян» (1734) он выявляет за­мысел теории исторического процесса, а его путешествие по Ев­ропе в 1728-1731 гг. можно рассматривать как своего рода «поле­вое исследование» обычаев, климата, нравов и политического устройства разных стран. В книге «О духе законов» (1748), имев­шей феноменальный успех, он в живой литературной форме, сво­бодно странствуя по временам и пространст­вам, развивает свое знаменитое учение о «географическом детерминизме». Анализи­руя главную для него проблему – обуслов­ленность политического устройства, назван­ную им «духом законов», – Монтескье выво­дит своего рода формулу суммы отношений законов страны к ее климату, географиче­ским условиям, нравам, обычаям, вере, бла­госостоянию и численности населения, эко­номической деятельности и т. п. Монтескье одним из первых пытается понять общество Ш. Л. Монтескье как систему со структурно связанными элементами. Существен­но, что одним из определяющих элементов он считал «страсти» – эмоциональные доминанты, которые обеспечивают обществу стабильность. В республике это добродетель, в монархии – честь, в деспотии – страх. Ослабление этих руководящих страстей ведет к гибели политической системы. Но основным источником де­терминации он считал географическую среду, главными элемен­тами которой были климат, почва и рельеф. Климат и почва опре­деляют душевный склад народа, а рельеф влияет на размеры тер­ритории. Экономическая составляющая также преломлена у Монтескье через призму географии: характер почвы – плодород­ный или неплодородный – формирует виды экономической ак­тивности и влияет на уровень богатства нации. Сама идея при­чинной связи природной среды, общества и культуры оказалась весьма креативной, несмотря на всю ее наивность и «натяжки», особенно если вспомнить, что в то время преобладали две старин­ные объяснительные модели: религиозная телеология и героиче­ский волюнтаризм.

Вольтер (1694-1778), в отличие от Монтескье, полагавшего, что исторически детерминированные культуры имеют естествен­ные пределы прогресса, считал, что «нравы и дух» народов могут изменяться быстро и радикально. Вольтер был убежден, что по­литическая и духовная культура могут прогрессировать в любых географических условиях. Одним из первых историков Просве­щения он рассматривает эволюцию культуры как процесс, обу­словленный собственными внутренними законами, а не вечными «параметрами» среды и неизменной морали. В ряде исторических сочинений – особенно в «Опыте о нравах и духе народов» (1769) с его методологическим введением, названным новым для того времени словосочетанием «Философия истории», – Вольтер вы­двигает свое новаторское понимание культурно-исторического процесса. С одной стороны, он указывает на необходимость очи­стки истории от мифов и беллетристики, формулирует задачу создания для нее эмпи­рической базы из фактов. С другой – под ло­зунгом «пирронизма в истории» предлагает и сами факты проверять при помощи критики письменных источников и материальных ар­тефактов, чтобы избежать того, что мы сего­дня назвали бы «идеологизированием». Воль­тер весьма существенно пересматривает саму предметность исторического исследования.

Историк должен изучать жизнь народов, а не властителей и героев; понимать духовный облик нации он должен, учитывая всю культуру народа как целое, изучая науку, философию, искус­ство, право, быт и т. д. в их взаимном влиянии. Религия для Вольтера – лишь одна (и не слишком им чтимая) из частей куль­туры. Для понимания хода событий важно изучение экономиче­ской и материальной культуры человечества, причем всего чело­вечества как единого мирового сообщества. Вольтер постулирует задачу преодоления европоцентризма и создания всемирной ис­тории. В его собственных исторических трудах мы встречаем очерки арабской, индийской, американской, китайской культур, которые для него уже не просто экзотический фон, а равноправ­ный с Европой субъект истории, столь же способный двигаться по пути исторического прогресса.

Вместо внешней детерминации культуры – будь то природа или божественное провидение – Вольтер предлагает рассматри­вать внутренние причинно-следственные связи. При этом как движущую силу истории он рассматривает человеческие «мне­ния»: то, что мы назвали бы ментальностью. Так же, как и Вико, он считает, что историю делают люди, а не безличный фатум.

Противоположным полюсом просвети­тельского понимания культуры становится учение Ж.-Ж. Руссо (1712-1778). В знаменитых «Рассуждениях о науках и искусствах» (1750) Руссо впервые выска­зал свою главную интуицию: развитие ци­вилизации не только не способствует «очи­щению нравов», но и наносит добродетели непоправимый вред, вытесняя естественную доброту, гармонию с природой и простоту. Променяв «естественное состояние» на «об­щественное», человек утратил близость к природе, отгородился от нее социальными институтами, промышленностью, науками и искусствами, попав тем самым под власть порока. В работе «Рассуждение о происхождении и основаниях неравенства меж­ду людьми» (1755) Руссо главным источником зла признает ча­стную собственность, которая лишает человечество невинности, порождает разрушительные страсти и неравенство. Однако, по­скольку вернуться к первозданному состоянию уже нельзя, че­ловечество должно нейтрализовать яд цивилизации добродете­лями гражданского общества, в котором собственность превра­щает людей в ответственных граждан правового государства. Такое общество возникает в результате общественного догово­ра, когда люди уступают часть своих суверенных прав государ­ству в обмен на охрану свободы и справедливости. Таков акт «общей» воли. Это не то же самое, что воля «большинства», ко­торая может оказаться произволом. Руссоистская версия теории общественного договора содержит в себе не только политиче­ский смысл, но и концепцию культуры: несмотря на свой культ «сердца» и непосредственности, Руссо сохраняет в культуре нормативный элемент, то разумно-«общее», что делает народ сувереном и предохраняет культуру от произвола суммы неразумий. В романе «Юлия, или Новая Элоиза» (1761) Руссо допол­няет общественный идеал эмоционально-психологическим: за­щититься от цивилизации может человек, обладающий любя­щей и тяготеющей к природе «чувствительной» душой. Такую душу можно воспитать, развивая добрые природные задатки («врожденную нравственность»), которыми одинаково одарены все люди, – свое педагогическое учение Руссо изложил в рома­не «Эмиль» (1762). В приложении к роману («Исповедание веры савойского викария») Руссо также предлагает извлечь из глубин души «религию сердца», не нуждающуюся в искусствен­ной догматике и формальном попечении церкви, – «граждан­скую» религию, интегрирующую людей на основе таких естест­венных ценностей, как вера в бессмертие души и конечное тор­жество добра. В «Исповеди» (1782-1789) Руссо применяет свои учения к истории собственной души с таким радикализмом и откровенностью, которых со времен Блаженного Августина не знала ев­ропейская традиция. Идеи Руссо стали своего рода контрпросветительской программой: критика урбанизма и холодной ра­циональности, культ природы, искренности, непосредственно­сти, утверждение права на непохожесть и своеобычность – все это вопию в фонд альтернативных ценностей культуры Нового времени, каковой надолго стал постоянным источником аргу­ментов для культукритики. Протест Руссо против цивилиза­ции и его идеал «естественного человека» имели невероятный успех и стали фактором, напрямую влияющим на обществен­ную историю.

Д. Дидро (1713-1784) придает «философско-культурологическому дискурсу» новые аспекты (хотя нужно учесть некоторую «отложенность» его влияния: ряд важных произведений Дидро не вышел при жизни). Эстетической теме, которая всегда была важной для Просвещения, Дидро сообщает дополнительный смысл: анализ искусства становится для него методом интерпретации культуры в целом. В своей теории сценического искусства он предлагает – в рамках нового жанра «мещанской драмы» – перейти к воспи­танию публики через театральный анализ культурно-социальных конфликтов в семьях «третьего сословия» и созданию «драмы по­ложений» (предполагающей, по сути, прояснение структуры объ­ективных ситуаций), в отличие от классической «драмы характе­ров». В «Парадоксе об актере» Дидро описывает метод своего рода культурной эмпатии, предполагающий аналитическую дис­танцию между изображаемым аффективным состоянием и личностью самого актера. В диалогах «Племянник Рамо» и «Жак-фаталист и его хозяин» Дидро переносит свою теорию «драмы положений» на драму идей: в диалогах блистательно вскрывается диалек­тическая подвижность идейно-культурных позиций и их связь с личностью носителя идей. (Нелишним будет отметить, что Гегель использовал метод Дидро в некоторых своих гештальтах.) Обзоры парижских «Салонов» Дидро, публиковавшиеся в рукописной газете с 1759 по 1781 г., также стали поворотным моментом в просвещенческой эстетике: здесь Дидро выступает не только как один из основоположников жанра художественной критики, но и как культуролог, устанав­ливающий соответствия между разнородными феноменами куль­туры. Проповедуя в своей эстетике верность природе, Дидро вно­сит в эту просветительскую аксиому весьма существенную кор­рекцию: поскольку задача художника – показать красоту добродетели, которая сама по себе встречается более чем редко, то искусству необходимо выявлять и изображать «чудесное», то есть редкое, но возможное и желательное. Как прозаик и драма­тург Дидро и в самом деле показывает, что самое «чудесное» – это нерастворенность человека в природе, его непокорность сре­де. Собственно, это уже альтернативная Просвещению програм­ма культуры.

В целом преобладающая модель просвещенческого понима­ния культуры – это учение о непрерывном прогрессе человечест­ва, опирающегося на всестороннее развитие разума. В наиболее зрелых формах мы находим ее у А. Р. Тюрго (1727-1781) и Ж. А. Н. Кондорсе (1743-1794). Тюрго в «Рассуждении о всемир­ной истории» (1750-1751) подчеркивает особую роль разделения труда в прогрессе цивилизации, ставшего возможным при пере­ходе от собирательства и охоты к земледелию, которое обеспечи­ло «прибавочный продукт», достаточный для занятия «механиче­скими искусствами» (то есть ремеслами) и умственной работой, что и обусловило быстрый подъем культуры. Тюрго напрямую связывает «механические искусства, торгов­лю, гражданскую жизнь» с интеллектуальной культурой и образованностью, утверждая, что они являются своего рода порождающей силой цивилизации. В то же время он избега­ет установления между ними прямой зависи­мости, на примере Средневековья показы­вая, что между накоплением изобретений и расцветом «наук и нравов» существует вре­менная дистанция, которая нужна для того, чтобы извлечь из «механических искусств» при помощи опытов и размышления физиче­ское и философское знание. Выдвигая идею линейного прогресса, он рисует эту линию прерывистой, признавая возможность оста­новок, кризисов и революций. Важнейшим условием прогресса Тюрго считает сохране­ние свободы экономической деятельности.

В написанной для «Энциклопедии» статье «Существование» он (по-видимому, впер­вые) прочертил три стадии общественного развитии – религиозную, спекулятивную, научную. Эта схема впоследствии, благодаря Сен-Симону и Кон­ту, станет очень влиятельным культурфилософским концептом.

Кондорсе в работе «Эскиз исторической картины прогресса человеческого разума» (1794) дает резюме просветительской тра­диции понимания культуры как прогресса. Он выделяет в исто­рии человечества десять эпох, считая современность девятой переходной эпохой, готовящей десятую – «царство разума», – которая решит основные задачи истории: «уничтожение неравен­ства между нациями», «прогресс равенства классами» и «совер­шенствование человека». Кондорсе провидчески оговаривается, что три главных неравенства – богатства, наследства и –образова­ния должны уменьшаться, но не должны уничтожаться, по­скольку по своей природе они естественны. В результате разумной деятельности по минимизации нера­венства должно появиться, по Кондорсе, «взаимополезное со­трудничество», которое прекратит соперничество и войны. Это, в свою очередь, откроет путь к физическому и моральному усовер­шенствованию человека.

Немецкое Просвещение некоторое время находилось в фар­ватере английского и французского, но культурный капитал и историческое самосозна­ние были более чем значительны. Это обусловило интенсивнейшую духовную жизнь тогдашней Германии. Как и в России, Про­свещение в Германии едва ли не главным центром имело волю государя и собранных вокруг него «экспертов». Такой влиятель­ной и хорошо интегрированной интеллигенции, как во Франции, в немецких землях не существовало. Однако преодоление этих трудностей превратило со временем Германию в авангард теоре­тической мысли, направленной на решение самых острых духов­ных коллизий позднего Просвещения. Неудивительно, что и окончательное формирование философии культуры как ветви гума­нитарной мысли произошло в Германии во 2-й пол. XVIII в.

С выходом в свет труда И. И. Винкельмана (1717-1768) «Мысли о подражании произведениям греческой живописи и скульптуры» (1755) начинается новый этап культурной рефлек­сии, который был не только выбором «немецкого пути» Просве­щения, но и общеевропейским поворотом. У Винкельмана за хре­стоматийной формулой «благородной простоты и спокойного величия» греческого искусства скрывается нетривиальная теоретическая основа. Принцип простоты в винкельмановском – контексте это вызов поэтике барокко. Предикат бла­городства – протест против сентиментального мещанского демократизма с его культом добрых нравов «третьего сословия». Принцип величия – спор с приземленным натурализмом Про­свещения. Предикат спокойствия – коррекция категории «воз­вышенного», которая зачастую в эстетике Просвещения (а позже штюрмерства) трактовалась как катастрофический революцион­ный слом устоев.

В дальнейшем критическая немецкая мысль двинется по всем этим четырем направлениям. Сама Античность для Винкельмана становится каноном, задающим ритм и смысл истории. Вслед за Вазари и Вико (с идеями которого он был знаком) Винкельман пытается выстроить периодизацию культурных эпох, но его схема уже несколько сложнее, чем биоморфная модель предшественни­ков (детство, зрелость, упадок). Винкельман выделяет следующие четыре эпохи:

1) древнейшая (или архаическая): от начала до Фидия;

2) высокая: Фидий и его время;

3) изящная (или «элегантная»): Пракситель, Лисипп, Апеллес;

4) подражательная: греко-римская.

Этот ритм он усматривает и в искусстве итальянского Возро­ждения: 1) до Рафаэля; 2) Рафаэль; 3) Корреджо; 4) братья Кар­раччи. В дальнейшем историческая культурология обнаружит, что применимость этой схемы выходит далеко за рамки истории искусства: скорее можно говорить об универсальной модели сме­ны культурных периодов. Возможно, что Винкельман был пер­вым, кто ввел понятие «стиль» в смысле характеристики художе­ственной эпохи. Еще решительнее можно утверждать, что он впервые говорит о произведении искусства на новом языке: вме­сто прямолинейного описания предмета и оценочных эпитетов мы встречаем попытку реконструировать его «внутреннюю фор­му», осуществить своеобразный перевод с языка художественной техники на язык поэтики.

У Винкельмана мы уже встречаем такие средства интерпрета­ции искусства, которые можно использовать в гораздо более ши­роком плане: как метод описания культуры и ее типов. Еще дальше по этомк пути пришел Г.Э. Лессинг (1729-1781). Размежевание «древних» и «новых», о котором шла речь выше, до некоторой степени может пригодиться при сравнении Винкельмана и Лессинга. Неоклассицизм первого противостоит новаторству второго. Лессинг пытается ограничить власть античного канона, для чего создает свою теорию различения пространственных и вре­менных искусств. В «Лаокооне» (1766) он проводит границу между литературой и зри­тельными искусствами, показывая, что мир пластической красоты не в состоянии выразить подвижную реальность мира человеческой воли, действия, истории. Это может сделать «поэзия» (то есть совокупность вербальных искусств), которая в состоянии пе­редать временную последовательность, имеет возможность разби­вать свое повествование на части и фрагменты и не прикована так жестко к «идеалу красоты». На примере знаменитой скульптур­ной группы Лессинг показывает, что верность этому идеалу заста­вила скульпторов ослабить изображение страдания. Литература же в состоянии выражать эстетику страдания и даже безобразия. Лессинг утвер­ждает мысль, которая сейчас нам не кажется такой революцион­ной, каковой она была на самом деле: литература не создает кар­тинки при помощи слов, она является не ослабленной версией изобразительного искусства, а другим художественным миром, который более значим для современности с ее динамикой. Таким же историческим оправданием для театра была «Гамбургская дра­матургия» (1767-1769); с нее, в частности, начинается немецкий культ Шекспира, важный для самосознания эпохи. В этой работе Лессинг также прочертил границу между старой и новой эстети­кой, говоря о неаристотелевском понимании «всеобщего характе­ра»: современности важно изобразить не столько тип с его усред­ненными характеристиками, сколько воплощенную идею, кото­рая не исключает неповторимой индивидуальности.

И. Г. Гердер (1744-1803), подхватывая эстафету немецкой просветительской мыс­ли, получает в наследство большой ресурс философских размышлений о культуре и связывает его в такую целостность, которая уже может претендовать на статус науки о культуре.

В ранних работах (среди прочих в трактате «О происхождении языка», 1772) он разра­батывает проблемы эстетики и языкозна­ния. Его учение о «духе народа», который выражается в искусстве и – наиболее чис­то – в народной поэзии, стоит у истоков фольклористики. Рабо­та о происхождении языка дает одну из первых моделей естест­венного становления языка в ходе истории. Гердер отрицает ге­нетическую субординацию языка и мышления, полагая, что они развиваются во взаимообусловленном единстве. Он не только от­вергает богоданность языка, но и, полемизируя с Кондильяком и Руссо, утверждает его собственно человеческую специфику, на­ходимую в мысли, практике и общественности. В «Идеях к фило­софии истории человечества» (опубликованы в 1784-1791) он создает обширную картину эволюции природы от неорганиче­ской материи до высших форм человеческой культуры. Здесь Гердер реализовал свой проект универсальной философской ис­тории человечества. Труд состоит из 20 книг (и плана заключи­тельных 5 книг), в которых Гердер, суммируя достижения совре­менных ему космологии, биологии, антропологии, географии, этнографии, истории, дает изображение поэтапного становления человечества. В центре его внимания – процесс мирового разви­тия. Общий порядок природы Гердер понимает как ступенчатое поступательное развитие совершенствующихся организмов от неорганической материи через мир растений и животных к чело­веку и – в будущем – к сверхчувственной «мировой душе». Как свободная и разумная сущность человек представляет собой вер­шину сотворенной божественным духом природы. Критикуя те­леологию, Гердер подчеркивает значение воздействия внешних факторов (совокупность которых он называет «климатом») и счи­тает достаточным для понимания истории ответить на вопрос «почему?», не задаваясь вопросом «для чего?». В то же время он признает ведущей силой истории внутренние, «органические» силы, главная из которых – стремление к созиданию общества. Основной сплачивающей силой общества Гердер считает культу­ру, внутренней сущностью которой является язык. Представляет интерес предложенная Гердером концепция «всеобщего мира», делающая упор не наполитический договор «верхов», как в боль­шинстве аналогичных трактатов ХУ1П в., а на нравственное вос­питание общественности. В отличие от своей ранней критики цивилизации, близкой по духу Руссо, Гердер возвращается в «Идеях» к историческому оптимизму Просвещения и видит в прогрессирующем развитии человечества нарастание гуманизма, который понимается им как расцвет принципа личности и обре­тение индивидом душевной гармонии и счастья. Книга вызвала интенсивную полемику в кругах просветителей. Гёте ее приветст­вовал, Кант критиковал ее эвдемонизм и отсутствие философ­ской методологии, но отчасти благодаря самой полемике просве­тительский дискурс о культуре приобрел именно гердеровский «формат». Благодаря «Идеям» Гердера можно считать, наряду с Вико и Кантом, отцом культурологии как науки. В целом работа сыграла роль манифеста просвещенческого историзма.

Поздний Гердер разрабатывает своеобразную культурную ан­тропологию и политическую философию в «Письмах для поощ­рения гуманности» (1793-1797), где, в частности, выдвигает свою версию учения о «вечном мире», к которому должны при­вести не договоры властей, а гуманистическое воспитание наро­да, торговля и здоровый прагматизм.

И. В. Гёте (1749-1832) фокусирует в своем творчестве мно­гие тенденции немецкого Просвещения, и, хотя специальной культурологической доктрины мы у него не находим, именно его идеи оказались в числе самых востребованных позднейшей тра­дицией. В годы штюрмерской молодости Гёте был адептом на­циональной и личной самобытности: в народной поэзии, готи­ческой архитектуре («О немецком зодчестве», 1772), в творчестве таких мировых гениев, как Шекспир, он видел противовес оце­пеневшей нормативности современной культуры и власти. Пре­одолев штюрмерство, Гёте приступает к выработке новой систе­мы ценностей.

Гёте вырабатывает свою эстетику, которая, как оказалось впоследствии, содержала большой культурологический потенциал. Отправной точкой для Гёте является «природа» – главный концепт его мировоззрения, живое, развивающееся, надличное бытие, включающее в себя все сущее как свои части. Ис­кусство, по Гёте, вместе со своим творцом, человеком, принадле­жит природе, но в своем духовном аспекте оно все же «возвыша­ется» над ней и обретает право соединять «рассеянные в природе моменты», придавая им «высшее значение и достоинство» («О правде и правдоподобии произведений искусства», 1797). Но, чтобы применить это право, художник должен найти правильную связь между всеобщим и особенным. Гёте решает таким образом классическую задачу Просвещения: задачу выхода из двух тупи­ков – абстрактной нормативности и слепой эмпиричности. В ра­боте «Простое подражание природе, манера, стиль» (1789) он раз­личает три заглавных типа творчества, которые относятся друг к другу как два полюса к середине. «Простое подражание приро­де» воспроизводит явления в меру своего мастерства, не чувствуя духа целого; художник здесь проявляет спокойное утверждение сущего, его «любовное созерцание». «Манера» выражает особен­ность художественной индивидуальности автора, жертвуя кон­кретными деталями и подчиняя их общему замыслу; происходит «восприятие явлений подвижной и одаренной душой». «Стиль» проникает в саму сущность вещей, не выходя за пределы «види­мых и осязаемых образов»; он «покоится на глубочайших тверды­нях познания», но не за счет абстракций, а благодаря найденному центральному образу, которому подчиняются частности. «Стиль» оказывается таким соединением противоположностей, которое возводит их на более высокий уровень, где объективное и субъек­тивное примиряются. В поздней работе «Искусство и древность» (1821-1826) Гёте дает еще одно емкое пояснение: «Огромная раз­ница, подыскивает ли поэт особенное для всеобщего или видит в особенном всеобщее. В первом случае возникает аллегория, где особенное служит лишь примером, случаем всеобщего; второй случай характеризует собственную природу поэзии, она передает особенное, не думая о всеобщем, не указывая на него. Кто, одна­ко, схватывает это живое особенное рано или поздно, не замечая, получает одновременно и всеобщее». Здесь перед нами не что иное, как формулировка гётевского символизма, который окажет на философское осмысление культуры немалое влияние.

Для позднего Гёте характерны размышления о «мировой культуре» (возможно, что он и ввел в оборот это словосочетание, так же как в случае с «мировой литературой»). С одной стороны, он дорожит несоизмеримостью и своеобычием культур, с другой же – предвосхищая культурную компаративистику, утверждает плодотворность сравнений строения и воздействия аналогичных явлений культуры. Литературным воплощением этого метода стал цикл «Западно-восточный диван» (изд. 1819), в котором Гёте осуществляет попытку эмпатии, проникновения в дух персид­ской поэзии при виртуозном сохранении «европейской» точки отсчета.

Ф. Шиллер (1759-1805) известен в истории культурфилософской мысли прежде всего своим концептом игры. Но, чтобы лучше понять его, нужно реконструиро­вать контекст шиллеровского идейного мира. В работе «О наивной и сентимен­тальной поэзии» (1795-1796) Шиллер различает два типа культур, которым со­ответствуют два типа творческой индиви­дуальности. «Наивное» – это стихийное прирожденное единство личности с при­родой, основанное на чувственности; «на­ивный» художник творит так же, как при­рода, – непосредственно и бессозна­тельно, – нуждаясь только в искусном самоограничении. «Сентиментальное» – это стремление идеального к природному воплощению, основанное на разумности; «сентиментальный» художник вечно стремится к недостижимому слиянию своей субъективности с реаль­ностью, ломая ограничения и условности. (Эта дилемма проеци­ровалась Шиллером на его отношения с Гёте, который был для него воплощением гармоничной «наивности».) Шиллер подчер­кивает драматизм этого раскола и тем самым оказывается у ис­токов дихотомического понимания культуры как напряженного диалога двух неслиянных и нераздельных элементов. (Ср. позд­нейшие оппозиции «классическое – романтическое», «аполлоновское – дионисийское» и т. п.) Сами по себе эти полюса не­соединимы (разве что в руссоистском доцивилизационном раю), но культура может и должна их примирить, тщательно охраняя их границы и способствуя внутреннему развитию каждой сферы, что приводит к сближению и если не к синтезу, то ко временно­му равновесию. Социальный аспект этой роли культуры – эсте­тическое воспитание.

В работах «О грации и достоинстве» (1793) и «Письма об эс­тетическом воспитании» (1795) Шиллер утверждает, что способ­ность эстетического воспитания без принуждения вовлечь чело­века в духовный мир позволяет надеяться на примирение долга и склонности, чувственности с ее «влечением к материи» и разума с его «влечением к форме». Такое состояние счастливого баланса Шиллер называет «прекрасной душой». В результате должно поя­виться «влечение к игре» (Spieltrieb), которое снимает конфликт противоположностей и, собственно, является главной тайной культуры. Игра позволяет преодолеть дистанцию между аморф­ным потоком жизни и холодной статикой формы, итогом чего оказывается красота. Не менее важно то, что в своем стремлении к красоте человек порождает не только искусство, но и самого себя и все человеческое сообщество, превращая свои скрытые возможности в гармоничную действительность. Формула Досто­евского (знатока и поклонника Шиллера) «Красота спасет мир», скорее всего, коренится в этом комплексе идей. Путь понимания культуры, проложенный Шиллером, оказался более чем перспек­тивным. Именно по нему пошли и посткантовская философия «трансцендентального идеализма», и немецкий романтизм.

Романтизм возник в 90-е годы XVIII в. в Германии, а затем распространился по всему западноевропейскому культурному ре­гиону. Но здесь нас интересует йенская школа немецкого роман­тизма как источник базовой культурологической концепции. Ро­мантизм – это эстетическая революция, которая вместо науки и разума (что характерно для эпохи Просвещения) ставит высшей культурной инстанцией художественное творчество индивидуу­ма – последнее становится образцом, «парадигмой» для всех ви­дов культурной деятельности. Основная черта романтизма как движения – стремление противопоставить бюргерскому, «фили­стерскому» миру рассудка, закона, индивидуализма, утилитариз­ма, атомизации общества, наивной веры в линейный прогресс новую систему ценностей: культ творчества, примат воображения над рассудком, критику логических, эстетических и моральных абстракций, призыв к раскрепощению личностных сил человека, следование природе, миф, символ, стремление к синтезу и обна­ружению взаимосвязи всего со всем. Довольно быстро аксиоло­гия романтизма, выработанная йенцами, выходит за рамки ис­кусства и начинает определять стиль философии, естественно­научных изысканий, социологических построений, медицины, промышленности, одежды, поведения и т. д.

В полемике с Просвещением романтизм формулирует – явно или неявно – программу переосмысления и реформы философии в пользу художественной интуиции, в чем поначалу он очень бли­зок раннему этапу немецкой классической философии. Философия для Новалиса и Ф. Шлегеля – главных теоретиков течения – вид интеллектуальной магии, с по­мощью которой гений, опосредуя собой природу и дух, создает органическое целое из разрозненных феноменов. Однако абсо­лют, восстановленный таким образом, романтики трактуют не как однозначную унитарную систему, а как постоянно самовоспроизводящийся процесс творчества, в котором единство хаоса и космоса каждый раз достигается непредсказуемо новой форму­лой. Акцент на игровом единстве противоположностей в абсолю­те и неотчуждаемости субъекта от построенной им картины уни­версума делает романтиков соавторами диалектического метода, созданного немецким трансцендентализмом. Разновидностью диалектики можно считать и романтическую «иронию» с ее мето­дом «выворачивания наизнанку» любой позитивности и принци­пом отрицания претензий любого конечного явления на универ­сальную значимость. Из этой же установки следует предпочтение романтизмом фрагментарности и «сократичности», как способов философствования. В конечном счете это – вкупе с критикой ав­тономии разума – привело к размежеванию романтизма с немец­кой классической философией и позволило Гегелю определить романтизм как самоутверждение субъективности: «Подлинным содержанием романтического служит абсолютная внутренняя жизнь, а соответствующей формой – духовная субъективность, постигающая свою самостоятельность и свободу».

Отказ от просвещенческой аксиомы разумности как сущно­сти человеческой натуры привел романтизм к новому понима­нию человека: под вопросом оказалась очевидная прошлым эпо­хам атомарная цельность «Я», был открыт мир индивидуального и коллективного бессознательного, прочувствован конфликт внутреннего мира с собственным «естеством» человека. Дисгар­мония личности и ее отчужденных объективаций особенно бога­то была тематизирована символами романтической литературы (двойник, тень, автомат, кукла, наконец – знаменитый монстр Франкенштейна, созданный фантазией М. Шелли).

Влияние романтизма заметно прежде всего в таком фило­софском течении, как «философия жизни». Своеобразным от­ветвлением романтизма можно считать творчество Шопенгауэра, Гёльдерлина, Керке гора, Карлейля, Вагнера-теоретика, Ницше. ИсториософияБаадера, построения «любомудров» и славянофи­лов в России, философско-политический консерватизм Ж. де Местра и Бональда во Франции также питались настроениями и интуициями романтизма. Неоромантической по характеру было философия символистов конца XIX – начала XX в.

Еще один великий итог немецкого Просвещения – немецкая транс­цендентальная философия И. Канта (1724-1804), И. Г. Фихте (1762-1814), Ф. В. Й. Шеллинга (1775-1854) и Г. В. Ф. Гегеля (1770-1831), в рамках которой окончательно сформировалась философия культуры как самостоятельная ветвь гуманитарной мысли.

Рассмотрим генезис проблемы культуры в третьей «Критике» (первая – «Критика чистого разума», вторая – «Критика практического разума») Канта. В «Критике способ­ности суждения» (1790) Кант, как известно, анализирует понятие цели и строит свою те­леологию, завершившую его систему. При этом не происходит выявление нового типа бытия, как это было в предыдущих критиках; Кант по-прежнему убежден, что нам даны лишь два типа реальности, два самостоятель­ных мира: природа и свобода. Но появляется новый тип априори – принцип целесообраз­ности. Этот принцип не позволяет субъекту сконструировать действительный объектив­ный мир, но тот субъективный мир, который возникает в результате применения принципа целесообразности, имеет важное значение для «настоящих» миров природы и свобо­ды. Последние не имеют между собой ничего общего и нигде не пересекаются, если не считать самого человека. Но «иллюзор­ный» мир, построенный третьим априори, указывает им на воз­можность контакта. Кант рассматривает этот мир на примере двух его «измерений» (не исчерпывающих, заметим, «размерности» данного мира). Это жизнь как система организмов и искусство вместе со стоящей за ним символической реальностью.

Предмет, по учению критической философии, может вос­приниматься и мыслиться только в одном из двух аспектов: с точки зрения или природы, или свободы. Совместить их можно только в порядке последовательности смены аспектов рассмот­рения, но не принимая одновременно оба аспекта. Искусство нарушает этот закон. Его процесс и его произведение – это сво­бода, ставшая природной реальностью, или природа, действую­щая по законам свободы. Искусство – лишь «как бы» реаль­ность, оно само не вносит ничего объективно нового, но только меняет точку зрения на предмет. Предмет становится двузнач­ным, он показывает и себя, и нечто другое. Кант назвал эту спо­собность и ее результат «символической гипотипозой». Высшим проявлением символической способности оказывается главная категория кантовской эстетики — прекрасное. Прекрасное есть символ доброго. Символична и вторая центральная категория «Критики» – возвышенное. Она символизирует то, что выступа­ет в рамках искусства как трансцендентальный идеал.

Целесообразность как априорный принцип, порождающий все типы символического, не выводится ни из природной при­чинности, ни из свободы, которая лишь ориентируется на конеч­ную цель. Именно поэтому целесообразность есть самостоятель­ный тип априори. Для самого Канта такой результат был отчасти неожиданностью: априорность, считал он, должна порождать свой тип объективности; условный же мир целесообразности не может быть объективным. Однако оказалось, что субъективная априорность не только возможна, но и в какой-то мере необходи­ма для того, чтобы указать на допустимость гармонии природы и свободы.

Кант связывает принцип целесообразности со способностью суждения, которая в его гносеологии выполняла роль силы, со­единяющей общее правило с единичным фактом. Тот случай, ко­гда способность суждения действует без заранее данного понятия, дает нам целесообразную организацию без наличной цели, или прекрасное. «Чувственное понятие», которое как трансценден­тальная схема имело в «Критике чистого разума» важнейшую, но чуть ли не противозаконную роль примирителя рассудка и интуи­ции, находит, таким образом, свое естественное место в телеоло­гии. Но продуктивная способность воображения дает примире­ние интуиции и понятия, которое, даже если оно сумело стать общезначимым, есть лишь «как бы» реальность. Настоящую реальность телеологическое суждение может только позаимство­вать у природы или свободы. Если проводить это заимствование систематически, то мы получим в первом случае представление целесообразной иерархии живых организмов, а во втором – ис­кусство.

Второму случаю Кант уделяет несколько большее внимание из-за его значимости в системе высших способностей души. Произведение искусства, всегда имея своим материалом чувст­венность, единичные феномены, тем не менее представляет свой эстетический результат как необходимый. При этом прекрасное не имеет никаких реальных оснований для всеобщности: оно нравится без утилитарного интереса, без цели и без понятия. Прекрасное – экзистенциально нейтральная категория, для него даже неважно, существует или не существует объект, который им сконструирован. К тому же телеологическое суждение, или «реф­лексивная способность суждения», не может опереться на апри­орное определение существования; по своей деятельности оно – творческий поиск, а не фиксация данности. Один из необходи­мых выводов кантовской эстетики состоит в том, что искусство не имеет служебного отношения ни к истине, ни к добру. Красо­та сама по себе не знает ни долга, ни правды – это нейтральная сила. Парадокс в том, что именно это открытие позволило Канту обосновать особую роль искусства в синтезе способностей души.

В сфере действия телеологического суждения Кант находит основания для той строгой игры воображения на основе транс­цендентальных гипотез, о которой шла речь в первой «Критике». Тайну искусства Кант усматривает в игре познавательных спо­собностей, в игре весьма серьезной, так как одним из ее неявных правил оказывается допущение того, что должное как бы уже стало сущим. Область этого «как бы» (alsob) – не что иное, как символическая реальность. Особенность эстетической деятель­ности в том, что она может творить символы, причем обычно без сознательной устремленности. Если перед нами прекрасное, то оно уже тем самым символ, а именно символ добра. Ноуменальность добра и бесцельность феноменов не имеют точек пересече­ния, но искусство с его способностью делать чувственное целесо­образным, не требуя при этом действительной цели, самим сво­им существованием реализует символический синтез сущего и должного.

Если бы Кант не открыл новый тип априорности, то есть если бы он не доказал автономию эстетического, искусство, бу­дучи подчиненным морали или науке, не смогло бы быть по­средником между этими мирами. Находясь же между столь могу­чими полюсами сил, оно в конце концов не избежит такой роли. Учение Канта о гении и эстетическом идеале дает этому теоре­тическое обоснование. Стоит обратить внимание на онтологиче­ское содержание третьей «Критики», поскольку именно оно по­зволяет локализовать предмет наук о культуре. Своей телеологи­ей Кант завершил построение системы трансцендентальных способностей души, а тем самым и структуры объективности. Выяснилось, что без понятия цели данная структура была бы не­полной. Выяснилось также, что телеология и эстетика как ее часть выполняют те функции, которые докритическая метафизи­ка возлагала на абсолютное бытие. Искусство показывает, что умопостигаемая реальность – не только абстрактный ориентир, но и в некотором смысле явление. Открытие Кантом априорной основы телеологии сообщило искусству и его созданиям, то есть символам умопостигаемого, онтологический характер.

В контексте описания телеологической квазиреальности у Канта появляется тема культуры (параграф 83): культура человека рас­сматривается как последняя цель природы. Здесь Кант повторя­ет ход мысли своей статьи «Идея всеобщей истории во всемир­но-гражданском плане» (1784): «тайный план» природы в том, чтобы осуществить совершенное государственное устройство, позволяющее человечеству свободно раскрыть свои природные задатки, которые формирует «культура умения», и научиться ис­полнять долг из чувства долга, чему учит «культура воспитания». «Культура воспитания», таким образом, формирует человека как моральное существо, что и составляет конечную цель природы и истории. Эта тема проходит через все творчество Канта с 1780-х гг. Кантовское употребление понятия «культура» (равно как и отличение его от «цивилизации», то есть поверхностного окультуривания) не слишком далеко отходит общего узуса не­мецкого Просвещения (культура как приобретение полезных на­выков). Культура рассматривается как средство воплощения мо­ральности: в этом отношении она не самоценна.

Однако некоторые мотивы третьей «Критики» проводят гра­ницу между Кантом и традиционным Просвещением. В парагра­фе 83 Кант дает следующую дефиницию: «Обретение разумным существом способности ставить любые цели вообще (значит, в его свободе) – это культура». Такая радикальная степень свобо­ды, во-первых, полностью переворачивает отношения человека и природы (превратив человека в цель, природа превращает себя в его средство) и, во-вторых, ставит вопрос о том, что, собственно, «культивируется», если природа перестает быть субстратом со­вершенствования. Кант вынужден развести два понятия. Он пи­шет: «Но не каждая культура достаточна для этой последней цели природы. Культура умения (Geschicklichkeit), конечно, есть глав­ное субъективное условие для того, чтобы быть способным со­действовать [достижению] целей вообще, но ее все же недоста­точно для того, чтобы содействовать воле в определении и выборе ее целей, что существенным образом принадлежит всей сфере пригодности к целям. Последнее условие пригодности, которое можно было бы назвать культурой воспитания (дисциплины), негативно и состоит в освобождении воли от деспотизма вожде­лений...». Слово «дисциплина» обладает в этом высказывании несколько большей гравитацией, и это затемняет смысл введения второго – негативного – типа культуры. С «дисциплиной» все достаточно ясно. Кант, например, так разъясняет ее смысл в сво­ей «Педагогике»: «Дисциплинировать – значит обезопасить себя от того, чтобы животная природа человека, будем ли мы рассмат­ривать последнего как особь или как члена общества, не шла в ущерб его чисто человеческим свойствам. Следовательно, дисци­плина есть только укрощение дикости». Но этого мало для «со­действия воле». В той же «Педагогике» Кант, чуть ниже, замеча­ет, что человека можно просто дрессировать, а можно действи­тельно просвещать: важно научить думать. Видимо, в «культуре воспитания» (KulturderZucht) следует уловить еще один смысло­вой оттенок. В отличие от благородного Bildung, Zucht – жесткое слово. Zuchten значит «держать в строгости», «наказывать», но еще и «выращивать», «выводить породу». Возможно, это слово, близкое по значению и «воспитанию», и «дисциплине», понадо­билось Канту потому, что содержало еще один смысл – целена­правленного преобразования природы. Zucht-культура – это культура выведения новой породы человека, «человека свободно­го». В этом негативном типе культуры содержится, может быть, весьма позитивная тема второго, метабиологического, культур­ного антропогенеза. Параграф 84 вносит окончательную опреде­ленность в понимание телеологического смысла культуры: поро­жденный ею человек есть «конечная цель творения» (пока как ноуменальный), «только в человеке, да и в нем только как в субъ­екте моральности, встречается необусловленное законодательст­во в отношении целей, и только одно это законодательство дела­ет его способным быть конечной целью, которой телеологически подчинена вся природа».

Параграфы 83-84 как бы соединяют две линии кантовских размышлений о культуре. Одна – наиболее очевидная – была только что обозначена. Другая менее очевидна, поскольку поня­тие культуры с ней прямо не связано, но она не менее важна. Речь идет о способности наглядного воплощения высших целей. Если вторая часть «Критики способности суждения» формулиру­ет «конечную цель творения» как плод культуры (ноуменально данную, но феноменально недоступную), то первая показывает возможность ее изображения без ее данности: возможность не­которым образом увидеть невидимое.

Завершающие первую часть параграфы 59-60 вводят понятие символического изображения и аналогии. По Канту, соответст­вующее понятиям изображение (Darstellung), или «гипотипоза», может быть или схематическим, когда понятию рассудка дается соответствующее априорное созерцание, или символическим, ко­гда под понятие разума (под идею) подводится созерцание, кото­рое способность суждения связывает с этой идеей по аналогии, то есть не по сходству с созерцанием, а по «правилам образа дейст­вия», осуществляемого суждением.Схематическая гипотипоза дает прямое изображение понятия, а символическая – косвен­ное, но в любом случае это изображение, а не обозначение (указа­ние через произвольно избранные знаки). «Между деспотическим государством, – поясняет Кант, – и ручной мельницей нет ника­кого сходства, но сходство есть между правилами рефлексии о них и об их каузальности». Введение Кантом концепта сим­волической гипотипозы вносит окончательную определенность в давно волновавшую Канта тему воображения как относительно самостоятельной силы. Символические функции воображения (конкретнее – свободной игры воображения и разума), по суще­ству, позволяют связать миры видимого и невидимого, то есть миры физического факта и морального смысла. Учитывая это, мы можем понимать все сказанное Кантом об «искусстве» как учение о силе-посреднице, создающей при помощи особого рода имагинации мир-связку между природой и свободой, или, гово­ря на языке современной гуманиоры, как учение о культуре.

Различение феномена, ноумена и всего спектра познаватель­ных способностей привело к необходимости придать особый статус мышлению, которое имеет вполне определенную пред­метность, но не является тем не менее объективирующим мыш­лением. Символический способ репрезентации невидимого ока­зывается необходимым звеном кантовской системы, поскольку решает проблему «контакта» с абсолютом, нерешенную в первых «Критиках». Жесткая дизъюнкция – в первой «Критике» между знанием и вненаучной ориентацией на идеи, а во второй – меж­ду природой и свободой – ставила под вопрос возможность дей­ствительной связи природного, человеческого и божественного. Третья «Критика» показала, как возможна такая связь и как она осуществляется на трех уровнях нарастания степени «целесооб­разности»: в «технике природы», в искусстве и в культуре.

Можно заметить, что Кант своим учением о символической сущности культуры предостерегает против многих наметившихся злоупотреблений Просвещением: против утопического овещест­вления свободы политикой; против «мечтательной» спиритуали-зации природы; против произвольно-мистической объективации ноуменального мира; против утилитарно-позитивистского отно­шения к культуре и искусству в частности. Впрочем, золотая се­редина кантовскогокультурсимволизма не менее наглядна и в свете тех девиаций, которые (на тех или иных основаниях) были прочерчены послекантовской спекулятивной философией.

Вернувшись к исключительно важной для Канта теме право­вого гражданского государства как высшей цели культуры, мы можем убедиться веенеслучайности. Кантовский идеал государ­ства, если так можно выразиться, тоже своего рода символиче­ск





Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2017-03-18; Мы поможем в написании ваших работ!; просмотров: 1293 | Нарушение авторских прав


Поиск на сайте:

Лучшие изречения:

Жизнь - это то, что с тобой происходит, пока ты строишь планы. © Джон Леннон
==> читать все изречения...

2333 - | 2114 -


© 2015-2025 lektsii.org - Контакты - Последнее добавление

Ген: 0.011 с.