Санкт-Петербург
АЛЕТЕЙЯ
УДК 003 000 ББК 81 8+87 УЗЗ |
Горичева Т., Иванов Н., Орлов Д., Секацкий Д.
УЗЗ Ужас реального — СПб Алетейя, 2003 —288с — рия «Петербургский текст») ISBN 5 89329-624 9
Издание продолжает жанр устного философствования на актуальные проблемы современности, предпринятый в книге «От Эдипа к Нарциссу» (СПб Алетейя, 2001) Живая беседа рас сматривается авторами как антитеза перепроизводству письменных текстов, ставших едва ли не единственным способом репрезентации слова в современной культуре, и одновременно как традиционный путь самой философии, всегда сопротивлявшейся монологичности
УДК 003 0001 ББК 81-8+87 4
В оформлении обложки использована работа Пауля Клее
ISBN 5 89329 624 9
785893"296242"
Издательство «Алетейя» (СПб) 2003 Т Горичева Н Иванов Д Орлов А Секацкий 2003
ПРЕДИСЛОВИЕ
Перед нами замечательная книга Несколько талант ливых петербургских философов беседуют о самом главном, самом фундаментальном для всех нас
Ужас реального Это ужас будущего — смерть, глядящая на каждого из нас оттуда своими пустыми глазницами. Это ужас настоящего — закрепощенность каждого из нас в рутине своей ситуации, невозможность выбраться из-за ее решетки. Об ужасе, гнездящемся в сердцевине реальности, думали и писали многие выдающиеся философы Однако авторы данной книги не занимаются пересказом, комментированием и сопоставлением мнений своих великих предшественников, хотя все, что сказано на эту тему от античности до наших дней, им досконально известно Они философствуют по-новому, сосредоточившись на той реальности, которая окружает нас сейчас
Ужас реального по новому проявляет себя в настоящее время. Глобализм, экстремизм, терроризм, наркотики, воля к власти, русская идея — вот что обсуждают наши авторы.Связанные со всем этим проблемы затрагивают каждого из нас, хочет он этого или нет. Авторы данной книги в чем-то сходятся, в чем-то расходятся друг с другом, но то, что ими говорится, почти всегда ново, оригинально и интересно. В конце разговора собеседники не приходят ни к какому консенсусу, не формулируют ника
ких окончательных выводов, не дают никаких практических рекомендаций. Каждый из них остается при своем мнении, не навязывая его другим. Перед нами пример полифонического философствования, если можно это так назвать. Ценность такого рода философствования заключается в том, что ознакомление с нетривиальными высказываниями беседующих может помочь читателю в решении тех коренных, тех насущных проблем его бытия, решать которые придется только ему самому.
Я прочел рукопись книги «Ужас реального» с удивлением, интересом и, надеюсь, с пользой для себя. Эту книгу стоит прочесть. Таково мое суждение о ней.
Я. А. Слинин.
БЕСЕДА 1
РУССКИЙ ХРОНОТОП
Татьяна Горичева: Я уже больше двадцати лет живу на Западе, где мне много приходится рассказывать о России, а в последнее время регулярно возвращаюсь назад, домой, существуя тем самым будто бы в двух мирах. И вот я хотела бы сказать, как за это время изменилось мое восприятие и России, и всего мира. Еще когда я жила в Советском Союзе, то совершенно не была патриотом, я была западником. Однако после того как приехала на Запад, я очень скоро стала патриотом России. И я объясню сейчас, почему это произошло. Рильке в свое время говорил о том, что европейские страны прошли более чем тысячелетний путь цивилизационного развития, у них за спиной огромный культурный багаж, который они вынуждены за собой тащить. Это страны, вплотную приблизившиеся к периоду собственной старости, их существование отмечено усталостью и ослаблением внутреннего потенциала. И только одна страна — Россия — до сих пор переживает каждый день как новый день творения. Наросты культурных слоев еще не сковали живое биение пульса, поэтому здесь можно переживать мир будто бы впервые. Это райское состояние — состояние продолжающегося дня творения — очень мне близко и любимо мною. Рильке,
Беседа 1
побывавший в России два раза, хорошо его выразил. Что оно означает, и в каких терминах мы можем его осмыслить? Я думаю, что мы можем его осмыслить как щедрость, которая является одной из самых больших добродетелей практически во всех великих культурах. Когда человек или нация молоды, то сохраняется способность к безудержной растрате, к неэффективным и не имеющем прагматического смысла деяниям, к тому, чтобы не щадить себя и не задумываться единственно о накоплении ценностей и богатств. Любое приобретение здесь значимо постольку, поскольку во всякий момент может быть спущено без остатка. А когда накопление перевешивает возможность растраты, тогда можно утверждать, что цивилизацию настигла старость.
Современный гейдельбергский египтолог Жан Асман в одной из своих книг отмечает, что главной добродетелью в Древнем Египте была именно щедрость. Возведение гигантских пирамид являлось проявлением этой бесконечной щедрости, этой безудержной растраты. Тот же самый феномен мы знаем под видом потлача, описанного Моссом и Батаем. По-видимому, он свойственен всем молодым великим культурам. Россия до сих пор отличается невероятной щедростью. Об этом, правда, говорят по-разному. Штайнер полагал, что Россия получает небесную энергию прямо от земли, и это дает невероятную внутреннюю силу русскому человеку. Ведь отчего русская эмиграция так и не смогла полноценно существовать, как она ни старалась? Причем это в одинаковой степени верно и в отношении первой волны эмиграции, и в отношении второй, и третьей. А потому, что русская земля — есть небо, она дает свет, в котором мы живем. То, что Хайдеггер называл Lichtung, является очень жизненным для русского человека. Никакая другая земля не дает такого мощного Lichtung, такого напряженного и всепроникающего света, который бы
Русский хронотоп
охватывал весь ее бесконечный простор. То, что наша страна столь велика, для Чаадаева было кошмаром, — если бы не пространство, Россию никто бы не заметил. Но я сейчас это понимаю как великую благодать. Есть пространство, есть где пройтись богатырю. Тем более что пространство насыщено не только нефтью и газом, но и невероятной мистической энергией, которая Россию создает и которой нет в других странах.
Александр Секацкий: Нет ничего более естественного, чем желание сказать похвальные слова в адрес той земли, в которой ты родился. Конечно, хорошо бы, чтоб они были еще при этом точными. Мы это смело можем отнести к форме экзистенциального заказа. Раз уж мы родились русскими, родились в России, мы каким-то образом должны ее любить, хотя само слово «должны», форма долженствования вызывает некоторое недоумение. Когда мы говорим о России или о русской идее, то мне вспоминается наблюдение критика Виктора Топорова, сказавшего как-то, что армянская поэзия не может быть всемирной и будет оставаться только национальной. Почему? А потому, что когда соберутся несколько армян за столом, им стоит только упомянуть Арарат или Арцах, и все, больше им ничего не надо. Они начинают плакать. Другим это непонятно и вообще напоминает преждевременную эякуляцию.
В сходной ситуации оказывается и русский философ, потому что стоит только заговорить о русской всемирно-сти, о Константинополе, об исторической миссии России, о том, возлюбил ее Господь или, наоборот, возненавидел, и, собственно, больше ничего не требуется. Предполагается, что это и есть философия, хотя на самом деле перед нами самая паразитарная из всех автореференций, свойственная, к сожалению, в целом русской философии, и даже вообще всякой гуманитарной теоретической мысли
Беседа 1
в России. Это сразу бросается в глаза В этом, возможно, и нет ничего плохого, — философ, проходя сквозь поле коллективного самосознания, подвержен привычке оглядываться по сторонам Но паразитарная автореференция является, тем не менее, некоторым фактом, который характеризует духовную ситуацию в России, говоря словами Ницше, стремление «домыслиться до хрипоты». Почему-то Россия непременно должна играть всемирную роль, — неважно какую Пусть это будет чисто негативной возможностью уничтожить Америку. Это последняя возможность, которую русские готовы потерять. Все остальное — ладно. Пусть у нас шестеренки ржавые, и быт не обустроен, но уж расстаться с возможностью уничтожить Америку было бы смертоубийством. И это очевидно даже сейчас, когда никто не принуждает к идеологическим клише. Но подобные клише просто прорастают сами по себе. Отсюда видно, что вовсе они не являлись изобретением коммунистов, а входили в более обширное имперское самочувствие. Такого рода миссионерское самочувствие оказывается производным от самой русской идеи, как бы мы ее ни понимали, как бы ни оценивали.
Действительно, бросается в глаза и щедрость, о которой совершенно справедливо говорит Татьяна. Щедрость всегда была атрибутом короля, властелина Настоящий король щедр по определению. От него исходит циркуляция потлача, и только потом инициатива раздаривания переходит к другим субъектам. Но русская щедрость несколько странного рода Я вспоминаю рассказы своего коллеги, закончившего философский факультет и поселившегося в городке Остров Псковской области, где он работал учителем в школе. Из этих одновременно забавных и грустных рассказов вытекало, что, в сущности, неплохие ведь люди. Все пропивают, понятное дело, но не станут кривить душой — либо они тебя расцелуют, либо назовут
Русский хронотоп
врагом. Причем сегодня одно, а завтра другое Каждый готов поделиться последней рубашкой, это да Но зачем мне его рубашка? Не нужны мне ни его рубашка, ни штаны Короче говоря, эта щедрость имеет структуру оста- точного потлача, пережившего реалии автономного кру- говорота и впавшего в форму «первых детских подарков», как их описывает Фрейд
Отсюда проистекает еще одно удивительное качество русской ментальности или русской идеи — это неумение жить простой жизнью, так, чтобы простота не оказалась хуже воровства Далеко не самыми фантастичными выглядели предположения о захвате Константинополя, об объединении вокруг России всех христианских земель, хотя понятно, что ничего из этого не получилось. Но самым фантастическим до сих пор кажется предположение Розанова о том, что можно просто собирать ягоды и варить варенье. Это нечто немыслимое для русской действительности — умение жить, умение надлежащим образом украсить свой дом, встречать день с приветливой улыбкой и быть довольным теми маленькими радостями, которые в течение этого дня тебе выпадают. Мне представляется, что глубокое презрение к мещанству и бюргерству является всего лишь обратной стороной неумения «просто жить», не сокрушаясь о бесцельно проживаемой жизни Совсем другое дело — пребывать в духовных поисках Когда ты духовной жаждою томим, но средств ее утоления не находишь и довольствуешься другими, более доступными жаж-доутолителями
Эти поиски замкнуты на две-три идеи, записанные на долгоиграющую пластинку, которую еще к тому же заело, и она бесконечно прокручивается, а вся тонкая философская аналитика, вся точность самоотчета проходит каким-то образом мимо Но зато тот, кто попал в такт либо угадал мотив, имеет гарантированный шанс стать нацио-
Беседа 1
нальным кумиром. И здесь, мне кажется, важно отметить еще одно обстоятельство, характеризующее Россию. Для себя я обозначаю это как отсутствие иммунитета к вещему слову, к самозабвенной риторике. Существуют ведь цивилизации, блистательно защищенные от воздействия даже самых роскошных риторических фигур. Что бы вы ни сказали тем же американцам или, допустим, французам, у них все равно останется ощущение, что это только слова. А слова должны быть подкреплены чем-то еще. Ты замечательно говоришь, ну и что? Ты говоришь, но это не самое главное в жизни, есть более важные вещи. Россия себя так не чувствует. Она находится в состоянии постоянной соблазненности словом. Если порядок слов правильный, если они хорошо выстроены и точно сказаны, то за ними можно идти куда угодно — хоть к последнему морю, хоть для того, чтобы землю в Гренаде крестьянам отдать. Готовность поддаться риторике, незащищенность по отношению к вещему слову является одновременно и бедой, и, может быть, какой-то формой благодати, как сказала Татьяна. Очень трудно расценить это однозначно.
Россия здесь несколько ближе к Германии. Все виды фундаментализма в известной мере исходят из того, что у нас нет защиты от слов, в отличие от англосаксонской цивилизации, которая относится с подозрением к красоте идеи и ко всем вербальным аргументам вообще. Эта незащищенность, с одной стороны, делает наше общество готовым к любым экспериментам, к любым инсценировкам вещего слова, будь то мировая революция или еще какая-нибудь очередная миссионерская идея. Но, с другой стороны, иммунодефицит к завиткам логоса порождает то измерение бытия, в котором нам так славно живется, — если мы в состоянии продуцировать соблазн в виде звучащего текста или текста письменного, то нигде не найдется более благоприятной среды для того, чтобы нам внимали, чем
Россия, и попробуй удержись от величайшего искушения смутить малых сих. Именно так нет страны, которая была бы более пригодна для реализации диверсионно-подрывной миссии художника, чем Россия. В этом ее плюсы и минусы сходятся. Пресловутое высказывание, что поэт в России больше, чем поэт, к сожалению, остается справедливым. Ясно, что из-за этого проистекает неисчислимое количество бед, — куда только не бросало сынов России, зачарованных дудочкой крысолова.
Но отсюда происходят и другие вещи, скажем, необыкновенная возможность самореализации, благодаря которой мы можем проживать эту безбытную жизнь и не замечать ее безбытность, не замечать ужасов, которые со стороны добропорядочного бюргера кажутся слишком очевидными. Какое здесь раздолье самозванцам, имитирующим призванность! Мы живем в нашей духовной родине, где звучат три-четыре основных аккорда русской идеи, и как-то так получается, что другой жизни нам и не надо. Вот почему человек, оторванный от своих корней и оказавшийся в гораздо более "благополучной среде, где жизнь несравненно более комфортна, тоскует. Он лишен подключенно-сти к общему резонансу, к общему паролю мыслящих людей России. И выходит, что вновь и вновь повторяется один и тот же рефрен: «Вместе маются друг с другом, а в разлуке плачут». Это о России и ее эмигрантах.
Даниэль Орлов: Что и говорить, — в России между «званством» и самозванством всегда проходила очень тонкая, почти неуловимая грань. Наиболее восприимчивые к власти русские правители, такие как Иван Грозный и Петр Великий, прекрасно ощущали необходимость вновь и вновь возобновлять границу между легитимной и изнаночной сторонами власти. Достаточно вспомнить, что и тот и другой осуществили пародийные ритуалы возведения самозванцев
на трон, чем закрепили незыблемость собственной формы правления. Известно, что Сталин, не хуже первых двоих чувствовавший особенности русского царства, в подражание Ивану Грозному совершил ритуальное отречение от советского трона, дабы его призвали обратно и обозначили тем самым его власть как званную, — следовательно, абсолютную, безграничную, божественную. Можно заметить, что как только власть в России принимает форму подтвержденного и безоговорочного «званничества», за этим сразу же следует самый жесточайший террор. Что-то не в порядке у нас с истоками нашей власти, а быть может, и с самой почвой, из которой она произрастает... Впрочем, если мы пытаемся продумывать хронотопию русской действительности, то нет ничего более опасного, чем прямая апелляция к почве. Обращаясь к существу этой хронотопии, нужно не то чтобы расстаться со своими корнями (этого как раз не требуется), но обнаружить корни уже проросшими ввысь и образовавшими крону, открытую всем ветрам на свете. Ведь бесконечные толки вокруг русской идеи демонстрируют лишь фатальную нехватку плодоносящих частей древа национального самосознания. Сомнение Чаадаева в этом смысле было наиболее радикальным, — не оказалось ли, что ростки, взятые от боковой по отношению к европейской территориальности ветви Византии, грубо говоря, не очень прижились на русском просторе? Мы помним его горькое утверждение, что Россия ничего не дала Европе, что если бы не размеры территории, ее бы никто не заметил.
С одной стороны, перед нами формальное начало русской философии, а именно — сомнение положительно во всех вещах, которое для русского человека, конечно, означало единственно сомнение в России и в ее бытийно-историческом предназначении. Это сомнение, кстати говоря, так и не подтвердилось, поскольку с русской философией произошло что-то вроде насильственного прерывания
Русский хронотоп
беременности. Революция, проросшая изнутри специфически российского эсхатологического мировосприятия, стерилизовала репродуктивность той ветви культуры, на которой могли бы родиться зрелые плоды русского философствования. С другой стороны, сомнение Чаадаева не абсолютно, поскольку фиксирует лишь сокрытость сокрытого, связанную больше не с отрицанием, а с трагической надеждой. Сокрытыми оказываются топологические координаты предельности русского духа — разграничительной межи, разделяющей миры Запада и Востока, — которые русские мыслители отыскивают в растекающемся за собственные горизонты просторе России. В зависимости от способа, каким это разделение конституируется, одни себя позиционируют как западников, другие как славянофилов, третьи как евразийцев и т. д. Однако любая из этих позиций не является привилегированной в сравнении с сомнительностью и неотчетливостью такого разграничения. Я бы хотел заметить, что в моем понимании оно вообще не принадлежит концепту территориальности. Оно скорее темпоральное. Если мы проследуем по долгой географической траектории, идущей с Востока на Запад, от восхода к закату, то мы вовсе не будем оставаться в едином времени мира. Ситуация современности здесь окажется внешней и весьма условной. Нынешний афганец живет не в той же современности, в какой живем мы с вами, а мы, со своей стороны, живем не в той же современности, в какой пребывает европеец. Разумеется, многочисленная продукция индустриального общества нас несколько сближает — машины, компьютеры и технические приспособления создают видимость единого мира, однако внутреннее универсальное время разрозненных культурных территорий едва ли поддается синхронизации. С точки зрения средневропейского времени Америка — это земля будущего, воплощенная утопия Старого света. Об этом хорошо написано в «Аме-
Беседа I |
рике» Бодрийяра. Со своей стороны, страны Востока или Индия представляют регресс в архаику. Актуальное настоящее время мира не является целостным, — в нем присутствуют настоящее прошлого и настоящее будущего, если формулировать в духе Августина.
Россия в этом смысле никак не может определиться со своим универсальным временем, запустить внутренний хронометр. Речь заходит то об идеях прогресса и западных ценностей, обращающих в будущее, то об истоках и ветхой старине, поворачивающих к прошлому В зависимости от того, куда устремлен взгляд, сокрытая на бесконечных просторах России граница миров обозначается либо как граница с Востоком, либо как граница с Западом. Мы привыкли рассматривать Россию с точки зрения ее необозримого пространства, в котором встречается все что угодно, — и Восток, и Запад, и христианство, и ислам, и буддизм, и язычество, и много чего еще, — однако попытка найти и сформулировать русскую идею, что бы под этим словосочетанием ни подразумевалось, мне представляется прежде всего стремлением обрести свое собственное время, борьбой за время. Грубо говоря, должны ли мы с маниакальным упорством воплощать какие-то чудовищные утопии и проекты, должны ли возвращаться к преданьям старины глубокой и их воплощать или все-таки способны обрести свое актуальное настоящее, в котором сможем по-человечески прожить жизнь?
Развертывание этого вопроса теснейшим образом связано с тем, что Александр назвал отсутствием иммунитета к вещему слову, а я для себя определяю как космологическую нерасчлененность Логоса и Эроса. Слово для русского человека действительно нередко оказывается проводником соблазна, в его глубинах прячется эрос-похититель, затуманивающий разум и подменяющий мир идей сферой фантазматических идеалов. Между тем, именно
Русский хронотоп
расторжение взаимообусловленности Логоса и Эроса лежало в основании классической европейской рациональности в широком смысле этого понятия — с ее дуализмом субстанций, с ее неизживаемым платоническим началом и приоритетом формального логического органона. Хотя успешность подобного расторжения уже в наше время, в период неклассических типов рациональности была поставлена под вопрос и сделалась объективной проблемой. Одну из главных заслуг здесь можно отнести, в частности, на счет психоанализа лакановского типа, обнаружившего, как гласит расхожая формулировка, что язык структурирован как бессознательное. Для русской философии в этом нет ничего содержательно нового. Она всегда была далека от того, чтобы мнить себя строгой наукой или позитивным основанием всех наук, зато неизменно оставалась близка прозаическому и даже поэтическому вдохновению. Все лучшие русские философы были замечательными писателями и поэтами, а все лучшие русские писатели и поэты по большей части являлись мыслителями. При этом я не говорю о философской герменевтике или вторичных способах интерпретации, подобных тому, как, скажем, Хай-деггер истолковывает Гельдерлина. Я подразумеваю ситуацию, в которой Хайдеггер был бы Гельдерлином и Гель-дерлин -— Хайдеггером То есть в одной символической упаковке предлагался бы соблазн в виде слова, доносящегося в своей кристаллической чистоте с далекой духовной родины (которой, как известно, является язык), и его рациональная презентация и трактовка.
Подобная ситуация и являет собой нерасчлененность Логоса и Эроса, которая центрирует культурную разметку русского космоса и выражена в знаменитой фразе Цветаевой «Пушкин — наше все». Со стороны это должно выглядеть довольно странно, почти как одержимость. Все витает и кружится вокруг ускользающего фантазматическо-
Беседа 1 |
го центра и приобретает значимость лишь по мере приближения к нему. Мне вспоминается статья Алена Безансо-на, которую я когда-то читал. Там содержится недоумение следующего рода: когда француз говорит о Бальзаке или Флобере, он говорит «Бальзак» и «Флобер». А когда русский говорит о Достоевском или Толстом, то обязательно добавляет эпитет «великий русский писатель». И даже если речь идет о второстепенном писателе, его все равно наделяют соответствующим эпитетом. Это странно, говорит Безансон. Мне тоже кажется весьма странным безграничное почитание творцов слова и возведение их в ранг олимпийских небожителей, но таково исходное положение дел. Именно в чрезмерной одержимости символическим, а не в экономике, политике и прочих вещах, пролегает наиболее глубокий водораздел, разделивший Россию и Запад.
Дело даже не в завороженности словом, которая, как заметил Александр, характеризует и Германию. Скорее, у нас тот случай, когда слово является тотальностью всего существующего, с него все начинается и им все заканчивается. Нам хватает слов. У немцев слово тождественно действию. Неспроста в «Фаусте» перефразировано самое начало Евангелия от Иоанна, вместо «В начале было слово» значится «В начале было дело». А Россия веками борется за слова, напрочь забывая о делах. Мы долгое время, практически всю свою историю выбирались из великого молчанья, но, едва обретя собственный язык, попали в великое безвременье. Это удивительная черта, не потому, что она отсутствует в других культурах, а потому, что для нас она оказалась роковой и до сих пор совершенно неодолимой. Слова и дела разбежались и никак не могут найти друг друга. Выходит, что место, в котором мы существуем, исключительная топология нашего бытия выпадает из актуального времени, а время, в которое мы есть, кажется, не хочет оставлять нам никакого места.
Русский хронотоп
Т. Г.: Вы знаете, если я стану говорить из своего личного опыта, то должна буду признаться, что западный мир мне глубоко антипатичен и неприятен, несмотря на то, что какие-то вещи мне удалось осуществить за то время, пока я там живу. Этой неприязни существует множество причин, как внутренних, так и внешних. Но одновременно когда мне приходилось попадать на аутентичный Восток, скажем, в Корею, то возникало совершенно четкое ощущение отсутствия личности. И я подумала, что христианская идея Бога, имеющего личностное начало, менее всего является простой догматикой. Несмотря на мою симпатию к буддийской или индуистской культуре, я на уровне жизненных отношений чувствовала, что тебя не воспринимают как личность. Точно такое же ощущение воз- никает и в мусульманском мире
Мне кажется, что Россия при всей ужасной неустро- енности и тяжести жизни обладает очень сильным момен-
том персонализма. И как бы мы ни стремились критиковать Запад, христианство с его персонализмом создает могучую основу для нашего совместного существования. Глубокое понимание того, что каждый из нас, безусловно, личность, полностью отсутствует в массе мировых культур и присутствует только в христианской культуре. При этом здесь не провести четкого различия, говорим ли мы о Западе, или о России. Личностное начало нас объединяет. Как хорошо, что мы все-таки обладаем общей основой с Западом. Какие бы глубокие трещины ни давало это основание, какие бы тектонические разломы в нем ни образовывались, мы все равно никогда до конца не сможем утра- тить нашу общность.
В то же время хочу ответить Александру насчет мещанства.Я не думаю, что оно могло бы стать благоприят- ным исходом из извечной необустроенности русского быта или чудовищных крайностей русского бытия. Ведь на са-
мом деле изрядная доля мещанства и так присутствует в русских людях, и никуда она не денется. Плохо, что она есть, — это нам сильно мешает. Дух капитализма и буржуазного комфорта довел до полного упадка былое величие европейской культуры, и я не вижу причин, почему мы должны следовать по этому пути. Нам бы избавиться от мещанства и предложить альтернативный вариант. Мы можем это сделать, противостоя ритуальности буржуазного мира, каждодневному повторению одного и то же порядка обыденных вещей. Русский человек на это способен.
Николай Иванов: Действительно, русский человек и не на такое способен, — собственно, на какое такое «не такое», он и сам толком не знает, — оттого, возможно, и способен. А не знает оттого, что другой России нет. кто в ней вырос, стал собой, тот и впрямь словно бы сошел со строк «больше, чем поэта», то есть больше, чем «поэт», о себе не скажет, а если скажет, то солжет, — тут самый Бог не знает большего. Впрочем, если и солжет, то лишь вослед и в подражание поэтам, которых, по древнему милетскому вердикту, в этом никогда не перегнать. У русского и мир, и пир, и бой — честные, а правда выше истины (и выше Бога, если слышать В. Розанова). Чем честны для него вещи — как, по Далю, свадебка честна гостями, разлука слезами, а гульба дракой, — тем они и держатся на этом свете. Язык его хранит, как не хранит ни англичан, ни немцев: русский легче спутает, как элеат, мышление и бытие, истину и естину, чем бытие и сущее или желание и волю. Ему бы в спекулятивные философы или в Коперники от фундаментальной психологии пойти, но кто его научит? К тому же проблема в том, что сам себя он с кем-то вечно путает — то ли со вселенским гением-спасителем, то ли с не менее вселенским идиотом-недорослем, и сам себя не бережет, поражая своей неумолимой неприкаян-
Русский хронотоп
ностью всякое воображение. Он жить способен там, где жить нельзя — в кинутом краю родном, и живет, ведет себя в нем так, как если бы ушел в загул или явился на побывку ниоткуда — из «отдельно взятой» страны далекой, где по команде «вольно» позволяется дышать. Среди утопий он поистине у себя дома. А среди героев своего романа он — на выселках, так себе — парус одинокий, который на досуге кропает вирши о своей судьбе, не ведая о том, что за них придется поплатиться жизнью. Он в состоянии «родиться», чтоб сказку сделать былью — чтоб тварь невидимую подковать и изумить весь мир, сделав ее «всем» и поставив над собою надзирать. И он действительно способен умереть, чтоб «землю крестьянам в Гренаде отдать», а здесь, в России, отдать ее ни себе, ни людям. И жить на ней, копая котлован, без права переписки и без царя в буйной голове. Это ведь уму непостижимо, какие монструозные ничтожества правили свой бал на ее просторах и каким дешевым молодильным зельем опоили ее «вечно бабью» душу, чтобы та желанное научилась принимать за сущее, сущее за должное, а должное — за колхозный символ веры и «временный» казарменный устав. Поразительно не то, что ее легко прельстить и затуманить — в особенности «только словом». Такова на самом деле любая настоящая душа. Поразительно, как легко она отлетает от российского политического тела и, оставаясь невредимой, вновь и вновь переигрывает смерть и сама окрыляет и раскрепощает дух, выводя из утопического забытья: в трансцендентальном смысле русский человек только начинает жить, когда любому пора подумать о душе. Этим сказано — как оговоркой, которую наш общий случай заставил сделать, — даже слишком много: почему «по-человечески» пожить русский так обыкновенно и не успевает, а если успевает, то на чужеземный, «аглицкий» и прочая, манер; почему он не слишком-то этого и хочет, а
Беседа 1 |
хочет почему-то «чаю» (в смысле Достоевского), когда весь мир рушится, почему душа его здорова, пока болит — и не дает людям разойтись, пока они не решат вопрос о «Боге» (и русском «хронотопе»); почему он «вечно молодой», как в песне, и завтра тот же, что вчера — во времена ГУЛАГа, «Войны и мира», «Мертвых душ» и «Капитанской дочки», и почему переживает каждый день как день первотворения — и только на себя берет задачу начать Историю с чистого листа? Остальное от лукавого, глухое и непробиваемо-самовлюбленное «надо дело делать» из чеховского «Дяди Вани». Или и того страшнее — беспрекословные «слово и дело» в единой перформативной упаковке: перед ними, а точнее, после них остается лишь с родными попрощаться.
Но и русский выше головы не прыгнет. Он бы, разумеется, и мещанству предложил альтернативу — не только в собственных глазах, но и собственным примером, если бы для этого в который раз не пришлось себе солгать, что она — или что-либо разумное вообще — в состоянии спасти жизнь от пошлости и прозы. Это не значит, что русский не способен потерять разум. Это значит просто то, что разум знает свое дело и ничего «более разумного» предложить ни нам, ни Западу не может. У мирового разума есть свои способности, хитрости и гордости и, в отличие от русского, он знает их наперечет, но в том-то все и дело, что они все наперечет и сплошь спекулятивны. Мне трудно разделить антипатию Татьяны к западному миру. Возможно, недостаточно поездил, точнее — именно, что только и «поездил», но не могу не разделить ее сомнения: мне тоже кажется, что как с мещанством, так и с интеллектуальной брезгливостью по отношению к нему у нас все обстоит благополучно. Проблемы лишь с самим благополучием, не только в смысле опостылевшей «последней рубашки» (не имеющей с мещанством ни малейшей связи), но и в принципе — в отношении к своей рубаш-
Русский хронотоп
ке, теплой и самодовольной, которой, как ближайшей к телу, заведомо не может быть альтернативы, особенно сословной. Опасность там, где ее не ждут, — во взгляде на «араукарии» сословия, цеха и отечества будто бы со стороны. Никто так не смешон в противопоставлении себя заблудшему мещанству, как мещанин, который заблудился «во дворянстве», а наше добавление — в интеллигентстве. Тут России точно есть чем со всеми поделиться, хотя, понятно, своего «интеллигента» — правы Лотман с Бер-линым — мы никому не отдадим.
В целом же все главное, что я здесь услышал, мне представляется неоспоримым: русский человек способен и слово вещее сказать — такое, что его не повторить, и потерять к нему заслуженный иммунитет, и себя в загадку превратить, не только для других, но и для себя, и притом любить эту загадку, не уставать ее загадывать, ободряюще потрепывать ее, поглаживать, как ушибленный свою шишку, едва ли не гордясь собой и с неприязнью и стойким недоверием к любому, кто равнодушен к нашей драгоценной «стати» или будто бы нашел аршин-разгадку. Чтобы не быть похожим на этот автошарж, достаточно в ответ просто улыбнуться. Но чтобы улыбаться из зеркал, русским быть не надо, достаточно иметь толику самоиронии. А для чего же, спрашивается, «надо». И надо ли быть русским в принципе, безотносительно к любому «надо» — смеяться, думать или родину любить? Отвечу сразу, для того и надо! Иначе никто не будет русским, то есть ни один из тех, для кого это было бы трагедией, и каждый, «искушаемый без нужды» и признаваемый русскими за своего, останется под трансцендентальным колпаком: во власти гипотетических императивов перформативных филистерских зеркал. Этот колпак настолько же дурацкий и обидный, насколько умными и льстивыми являются эти зеркала, в них увидишь все, что хочешь. И при этом ничего лишнего: только то, что хочешь.
Беседа 1 |
И при этом ничего ложного: какую хочешь правду (и только правду), такую и увидишь. Но и этого всего мало — что в них увидишь, то сам своим примером и продемонстрируешь, покажешь: их свидетельское слово с твоим делом не расходится и делает его a priori неподсудным. На вид нормальные — простые, ровные и неподвижные, они на деле — зеркала с секретом: двулики, двусторонни. В них можно заглянуть извне и изнутри, однако не одновременно. Изнутри они кажутся окошком в мир. Извне — замочной скважиной. Изнутри посмотришь — просто праздник какой-то: диво, что за мир, знакомый до боли и все же ненаглядный, который ко всему легко поправить, сделать совершеннее и краше и этим — всему свету наконец открыть глаза, — достаточно лишь выйти из дому. Извне заглянешь — катастрофа: чушь, чучело гороховое, которое любуется собой и которого неясно, как земля носит и какая мама родила. От первого мира не оторвать взора. Второй нельзя не иметь в виду, если не хочешь получить удар в спину. Но в обоих случаях видишь то, что хочешь: ибо взгляд на самом деле не бегает по сторонам, а движется вперед, и с ним — первый мир постепенно приближается, а второй — исчезает на глазах. Так вот: русский — тот, кто все это себе, как я сейчас, только представляет — пропускает состав ноуменальной современности мимо, не без минутной зависти, но и не без облегчения от того, что на этот раз лихо миновало.
Д. О: Я хотел бы откликнуться на мысль Татьяны о том, что русская земля — есть небо, и сопрячь ее с длящейся уже давно и пока не обещающей завершения ситуацией поиска русской идеи. Если вдуматься, перед нами исключительно любопытная вещь. Как вообще возможно, чтобы некоторая действительность — в данном случае действительность российского бытия — исторически осуществлялась без вхождения в собственный эйдетический горизонт?
Русский хронотоп
Существует земля, существует хранящее ее небо, существует даже странная догадка, что при взгляде с известной перспективы они являются одним и тем же, однако каким-то непостижимым образом русская идея оказывается не местом соприкосновения этой земли и этого неба, а местом их разрыва, разлада, разбегания. Можно ли такое представить? Можно ли представить нечто существующим, но не обладающим идеей (за исключением, разумеется, особых случаев, описанных Платоном)? Наиболее простым решением было бы заключить, что речь на самом деле идет не об идее, а об идеологии, о поиске достаточного основания для сферы политического устройства. Но, кажется, это не вполне верно. Скорее, дело касается старинного прозрения, что идею следует созерцать и постигать лишь изнутри воплощающих ее вещей. Небо видимо единственно с земли. Если земля превращается в небо, то сминается сам горизонт, с которого небо является зримым и умопостигаемым. Более того, небо, сошедшее на землю, делает жизнь живущих на ней людей нескончаемым страшным сном. Идеи напрямую овладевают умами, разрушая защитные бастионы рефлексии и дистан-цирования. Они становятся наваждением, социальное тело одерживается ими, как стадо свиней бесами, и больше не вырабатывает иммунитет. Сопротивление материала, тверди преодолевается легким мановением руки, все превращается в пылающий огонь. Сколько народа сгорело в нашем мировом пожаре? До сих пор не подсчитать. Запад в этом смысле почти всегда старался хранить с небом почтительную дистанцию. Едва ли вызовет сомнения, что это явилось для него спасительным.
Н. И.: Взвешивая на внутренних весах Россию и Запад — несопоставимые вещи, потому что одна из них, принятая за реальность, сразу обращает в миф другую, и в точности до наоборот, — мы занимаемся очень странным
Беседа 1 |
делом. Существо этого взвешивания, как и собравшая нас сегодня задача, мне представляется исключительно загадочной. Почему вопрос о русском для самого русского открыт, как открыта незаживающая рана? Почему не является проблемой для американца быть американцем, для англичанина — англичанином и для африканца — африканцем? У них нет проблем даже с идентичностью, потому что эти проблемы так или иначе сами собой решаются судьбой. Да, ты родился на этой земле и под этим небом и вынужден с этим считаться. Ты не обязательно должен этому радоваться, и мне не кажется, что существует некий искусственный императив «любви к родине», о котором у нас с самого начала шла речь. Эта любовь, как, по-видимому, и любая другая, свободна от подчиненности каким-либо императивам. Но если она рождается, то рана мгновенно открывается. Возможно, это нюанс, но вы знаете, этот нюанс сродни непроходимой топи или обрывающейся за спиной пропасти. Не пропасти между Да и Нет, Востоком и Западом или варварством и культурой, а пропасти между тончайшими мерами совершенства. Есть прекрасный английский анекдот по поводу такого рода тонкого различия: «В чем разница между хорошо воспитанным человеком и джентльменом? Хорошо воспитанный человек, зайдя в мужской туалет и обнаружив там женщину, скажет: "Простите, мадам", и выйдет. Джентльмен, конечно, тоже выйдет, и прежде тоже извинится, но при этом скажет: "Простите, сэр"». Воспользуюсь мотивом другого анекдота, французского, и переведу его на нашу почву: «В чем разница между хорошо образованным русским и интеллигентом? Никакой, поскольку они оба носят шляпу. За исключением, разумеется, интеллигента — он носит шляпу под колпаком». Именно в подобных нюансах, над которыми можно смеяться и от которых запросто можно отмахнуться, обнаруживается нечто подлинное и даже
Русский хронотоп
самое главное — то, с чем живет каждый, кто считает себя русским, в чем заключен источник тяги или отталкивания, испытываемых к русским во всем мире, а равно и того смущения, которое русские чувствуют по отношению к самим себе и к своей земле.
Элемент абсурда, изначально заключенный в будто бы самоочевидной соотносимости двух вещей разного рода или двух родов одних и тех же вещей, наталкивает по крайней мере на два вывода — негативный и позитивный Негативный вывод касается неизбывности и пустяшности тяжбы между славянофильством и западничеством, поскольку она сродни выбору, который осуществлял былинный Илья Муромец на перекрестке: жену обрести или коня потерять. Россия слишком постоянная и трансцендентная величина, чтобы отличаться от самой себя в зависимости от того, по какому пути она пойдет. Конечно, очень многое в России меняется, но это изменение возможно лишь в поле абсолютно неподвижного целого. Как в случае Ахилла, который никогда не догонит черепаху, потому что он просто никуда не торопится, но особенно не торопится догонять «черепаху». Россия — существо, которое до срока, пока не исполнится «тридцать лет и три года», никуда с печи не слезет. Не то что вслед за ползучим космополитизмом Запада или традиционализмом Востока, но и за собственным летящим паровозом. А если и устремляется с максимальной скоростью, то один Бог знает, куда и почему Нечего и говорить, что со стороны это будет выглядеть довольно выраженным абсурдом. Но есть и позитивный вывод. Возможен некоторый исторический урок, который Россия преподносит миру и отчасти самой себе и который может быть прочтен в форме позитивной задачи мирового духа. Существует разница не только между хорошо образованным человеком и джентльменом, но и между хорошо технологизированной, духовной темперированной реально-
Беседа 1 |
стью и живой идеей. Идея лишь на первый взгляд, в отличие от всякой реальности, не имеет видимой судьбы. Точнее, нам вслед за Платоном кажется самоочевидным, что если она не имеет судьбы по идее, поскольку с идеей ничего — по идее — не может произойти, то тем более с ней ничего не произойдет и наяву. Может разбиться прекрасный горшок на твоих собственных глазах, но не прекрасное как таковое. Однако опыт России является не только опытом экстерриториальности по отношению к преступлению и наказанию человеческого духа, но и опытом экстрадиции идеального — выброса его в событийную атмосферу истории.
Русская земля действительно является скорее небом, чем собою, и скорее землей горящей, чем плодоносящей, и скорее морем, где можно утонуть, чем камнем, о который можно голову разбить. Экстрадиционность духа есть та же экстемпоральность, которой является всякая вечность, только прочитанная в терминах живого времени. Верно, что русское самосознание является манифестацией впервые творящего здесь и теперь мир демиурга, если не Бога. Насколько остро переживание вещего слова — слова, творящего вещи этого мира, настолько же ясно и понимание апокалиптической тотальности сущей вокруг и надвигающейся извне тьмы, или чумы, или ничто, или конца света, грядущего буквально через мгновение. Собственно говоря, в невозможности ритмики перехода самосознания от пафоса первотворения к пафосу последнего конца, возможно, и проистекает то, чем «русский дух пахнет». Удивительная вещь, что он вообще пахнет. Вид вида не имеет В пещеру пещерный запах не доносится И дух не может иметь духа, субстанция которого бы «пахла». Да, Баба Яга чует русский дух, но, кажется, эта добавка духа к духу и есть то, каким образом небеса опускаются на землю и превращаются в нее с тем, чтобы обрести имя русской земли, — вовсе не един-
Русский хронотоп
ственно предмета политического или социального самоотчета, гордости или скорби, но намеленного и неумолимого пространства, делающего возможным размышлять и возжигать друг друга самыми важными и невозможными вещами на свете, от мирового долга до всеобщего блага, от абсолютной живописи до тотальной метафизики, и — только в назидание и для примера — пригоршнями забрасывать постсовременность свидетельствами ее эпифеноме-нальности.
Не знаю, насколько все это о нас, однако ведь и мы — из «сна Татьяны». И если он сегодня обернулся Татьяниным столом, то стоит лишь понять, как это случилось, чтобы понять, кто за ним сидит, кроме, разумеется, Татьяны и нас, смотрящих на «себя» из зеркала.
БЕСЕДА 2 НАВАЖДЕНИЕ ГЛОБАЛИЗМА
А С Тема глобализации является в последние десятилетия не то что даже самой популярной, — сказать так значит ничего не сказать Она служит абсолютно расхожей, разменной монетой почти всех типов интеллектуального общения Куда бы мы ни попали, как только мы добираемся до разговора, считающегося сегодня серьезным, эта тема всплывает Во всяком случае, так было совсем недавно, до известных событий в Америке, которые стали привилегированной эмпирической точкой для начала нового метафизического отсчета Такие точки вброса метафизика всегда вынуждена заимствовать, иначе машины абстракции рано или поздно начинают работать на холостом ходу Что же бросается в глаза в условиях изменившейся панорамы.
Прежде всего, мы обнаруживаем, что совокупность проблем и размышлений, которая обычно пристегивается к идее глобализации, отличается предельной содержательной скудностью Можно даже сказать, что никогда еще человечество в своих попытках обобщения и поиска сверхсмысла не опускалось до столь низкого примитивного уровня, как сегодня Впервые утопия, которая по определению
Наваждение глобализма
должна быть грандиозной, поражена вирусами доброволь ного мазохизма, малодушия, отказа от сверхзадачи По сути дела, единственный проект глобализации, достойный упоминания, был предложен Николаем Федоровым, полагавшим что небратское состояние способно прекратиться лишь в том случае, если общее дело, которое будет предложено всему человечеству, окажется того достойно Но тогда это общее дело должно быть ни чем не меньшим, как прекращением смерти всех живущих и восстановлением жизни всех умерших Минимализм воображения демобилизует волю, что с неизбежностью ведет утопию к профанации Результат у нас перед глазами Речь идет о каком-то коллективном наваждении или коллективной галлюцинации, связанной с тем, что принцип реальности оказался вдруг не столь насущным, не столь требующим внимания к себе, и стало возможным вновь скатиться к расфокусированию, к некоему вселенскому благодушному мечтанию, пророком которого мог бы считаться тот же Манилов или пресловутый кот Леопольд, призывавший всех жить дружно
Скажем, принято полагать, что существует некая
транснациональная всемирная экономика, которая больше
не опирается на изначальные показатели производитель
ности труда и не апеллирует к готовности рискнуть своим
состоянием, благодаря которым современная цивилизация,
собственно говоря, и возникла Вдруг оказалось, что несо
измеримо более важное значение имеют курсы нацио
нальных валют и всевозможные биржевые индексы Все
новая и новая степень виртуальности замещает реальные
отношения производителей продукта, и дистрибуция вещей
уперлась в какой-то странный экран, где фигурируют дав
ным-давно отвлеченные от реальной жизни показатели —
показатели чистого виртуального производства, не имеющие никакого отношения к экономике.
Беседа 2 |
Это можно сравнить с довольно простой вещью. Представим, к примеру, что врачи изобрели какой-нибудь датчик наподобие часов, который показывал бы интегральное самочувствие каждого человека. После этого они ориентировались бы только на показания этого датчика, отраженные на дисплеях. Они бы забыли, что значит выслушивать пациента, как делать операции и разные процедуры. Авторегуляция могла бы осуществляться через датчик — более того, появилась бы возможность говорить о совокупном здоровье Великобритании или ЕЭС. Так могла бы выглядеть глобальная медицина по аналогии с современной экономикой. И вдруг выяснилось бы в какой-то момент, что приборчик подвержен случайным колебаниям и не реагирует на запросы. Вот тогда бы медики спохватились, но было бы уже поздно, потому что уже нет хирургов, нет терапевтов, а есть только компьютерные специалисты, считывающие показания датчика. Некоторый обморок медицины был бы сопоставим с тем, что произошло с экономикой. Экономика настолько нарастила свои виртуальные измерения, что давным-давно забыла самое главное — готовность рискнуть своими деньгами, готовность создать рабочие места и т. д. Последний экономический кризис это нам подтвердил, хотя и недостаточно четко и очевидно. Потребовалось более сильное столкновение с реальностью для того, чтобы морок и наваждение наконец развеялись и чтобы стало ясно, что ни на чем не основанные сверхсовременные производства где-нибудь в Малайзии, на Тайване или в Индонезии есть просто чистая фикция, бред воспаленного воображения. Первый звоночек не услышали, наконец-то услышали второй звоночек. Обнаружилось, что так называемая всемирная транснациональная экономика в значительной степени состоит из воображаемых структур — из расфокусированного, склонного к бреду воображения, которое слишком далеко ответвилось от реальных событий.
Наваждение глобализма
То же самое произошло в одной из последних ситуаций переоценки компьютерных технологий, которые в течение десяти лет непрерывно возрастали в цене и отражались в так называемом индексе Насдак. Все думали, что Интернет — это решение многих проблем, как коммерческих, так и коммуникационных, что в конечном счете все можно будет делать по Интернету. Наконец-то мы поняли, что не все, что Интернет представляет собой в известной мере огромную помойную яму. Предпоследнее падение котировок высоких информационных технологий также нам показало, что наваждение пора стряхнуть. Но окончательным способом стряхнуть наваждение стали события 11 сентября. Выяснилось, что проекту слишком дешевой глобализации, не опирающемуся ни на что, кроме разгоряченного воображения, в конечном счете ничего не оставалось, как рано или поздно столкнуться с принципом реальности.
Обращаясь к простой аналогии, можно представить, что вот мы идем по улице, о чем-то мечтаем, пребываем в своем мире, ничего не видим вокруг, и вдруг нас окликают по имени или мы больно стукаемся о столб. Нас окликнули по имени и довольно больно стукнули. После этого срабатывает команда «стряхнуть наваждение», сбросить мнимые формы единства, которые представлялись многим интеллектуалам чуть ли не действительным восхождением к единству всего человечества. Оказалось, что единство таким образом недостижимо. Лопнул виртуальный пузырь воображаемой экономики, лопнул и виртуальный пузырь воображаемой коммуникации, которая тоже была коммуникацией не по существу, а лишь перечислением самых бессодержательных общих мест.
В результате то, что со времен теоретиков постиндустриального общества Белла и Гилберта принято было понимать под глобализацией, представляет собой не что иное, как универсальный нигилизм, о котором в свое время очень
Беседа 2 |
точно говорил Ницше. Когда нигилистами называли, скажем, русских революционеров-демократов, представителей «Народной воли» или «Земли и воли», это была крайне неточная формулировка — самая первая, приблизительная ава-тара нигилизма. Потому что там еще предусматривалась некоторая полнота бытия, готовность безоглядно рискнуть своей жизнью. Настоящие нигилисты появились позднее, когда стала возникать формация цинического разума. Настоящие нигилисты — это и есть современные экологисты, представители якобы обобщающих движений, которые фактически выступают апостолами гегелевского Aufhebung — слишком поспешного разрешения противоречий, а стало быть, абсолютно недействительного, чисто воображаемого проекта. Эту фикцию так хотелось выдать за реальность и, казалось бы, уже почти все получилось.
Мир открыт, границы прозрачны, люди могут понять друг друга, со всеми можно договориться, всех можно простить, но рано или поздно этот мыльный пузырь должен был лопнуть. И он сейчас лопнул. Мы стали сознавать, что проект глобализации оказался перечеркнутым. Он выявил, как ни странно, все те же изначальные основы человеческого бытия, не изменившиеся с тех времен, когда о них задумывались Аристотель, Гегель или Ницше. Это понимание того, что есть вещи поважнее, чем парниковый эффект и самочувствие овечки Долли, они были всегда и они никуда не денутся. Они все более настойчиво взывают к себе, не будучи так долго предъявляемыми к проживанию. Современная формация плюшевой эпохи, отказавшейся от готовности рисковать жизнью, потерпела тотальный крах. Я-то вообще подозреваю, что со временем исследователи этой глубоко фальшивой инфантильной эпохи выявят ее основные параметры, ее наивные надежды, бессильные заклинания и даже ее мифологию, — мифологию, которая явилась полной противоположностью героической мифо-
Наваждение глобализма
логии Греции. Не говоря уже про индоарийскую, германскую мифологию, согласно которой воины попадают в Валгаллу, а трусы исчезают из этого мира навсегда. Я подумал, как могли бы выглядеть переписанные мифы современной эпохи, той самой плюшевой цивилизации, просуществовавшей, грубо говоря, сорок с небольшим лет — с момента отказа европейцев от колоний и их позорного бегства. Я прочитаю вам небольшой вариант современного мифа о Прометее, который пришел на смену старому героическому мифу. Вот как бы мог звучать новый переработанный миф, включенный в хрестоматию зеленых.
«Коварный Зевс, преисполнившись зависти к орлу,
решил наказать гордую птицу. В качестве ширмы Зевс вы
брал известного экологического преступника Прометея, снаб
дившего людей новыми средствами насилия над природой.
Зевс лишил орла его природной кормовой базы, оставив
бедняге единственный источник питания, — печень выше
указанного негодяя Прометея. Орел был вынужден клевать
отвратительную на вкус печень под насмешки садистов с
Олимпа. Птица предпочла бы умереть, чем питаться такой
гадостью, но орел был осужден на вечные муки. По крайней
мере раз в сто лет муки голода заставляли орла прервать
добровольную голодовку. Творимая несправедливость была
еще одним штрихом к портрету греховного непросвещенно
го человечества. Но нашелся гордый воитель, бросивший
вызов Зевсу. Это был вскормленный овсяными хлопьями
богатырь Геркулес. Геркулес вел добродетельную жизнь,
ухаживая за животными на конюшне. Но узнав о преступ
лении Зевса, он решился на подвиг. Долго стоял воитель,
наблюдая за мучениями орла, скупые мужские слезы ручь
ем лились из его глаз. Геркулес наконец всхлипнул и произ
нес: "Птичку жалко". Ощутив прилив сил, Геркулес согнал
со скалы впавшего в манию величия воришку Прометея, и
заклятие, наложенное на орла, рухнуло».
Беседа 2 |
При всей степени утрированности, это и есть миф современного экологического маразма, заместившего героический гуманизм тех времен, когда европейское человечество еще могло на что-то претендовать и претендовало. Вообще говоря, мы видим, что плоды просвещения, о чем очень хорошо написали в своей «Диалектике просвещения» Хоркхаймер и Адорно, не то чтобы даже перезрели, они оказались похожими на понятие «овощей», о котором пишет Кен Кизи. «Овощи» — это обитатели сумасшедшего дома, лишенные возможности самостоятельно себя обслуживать. Все современные гуманисты превратились в подобных «овощей», а сама Европа — в палату для тихопо-мешанных. Буйнопомешанных не осталось, последнее буйное помешательство германского фашизма было аннулировано, а все остальное благополучно, все остальное — тихий бред глобализации. Поэтому совершенно неудивительно, что нашлись-таки представители нового этноса, которые просто не смогли утешать себя этими заклинаниями. На их стороне оказалось лишь одно — некоторое обновление оснований, готовность ради идеи расстаться с тем, что тебе дорого. Теперь мы понимаем, что только это и может послужить основанием для действительной глобализации, а не для очередного мыльного пузыря, который лопнет при столкновении с очередным столбом. Я вынужден пока закончить на достаточно печальной ноте, потому что последние события, к сожалению, а может быть и к счастью, показали бесспорную фальшивость идеи единого современного мира, ибо на таких основаниях он никогда не сможет существовать. Удивительно другое — что эта плюшевая эпоха смогла продолжаться так долго. Но в конце концов мы понимаем, что она закончилась.
Д. О В лице глобализации мир сталкивается с необратимым изменением господствовавшей со времен воз-
Наваждение глобализма
никновения новоевропейской учености картины мира Но вот какое здесь сразу возникает противоречие, если мы называем движение, в которое вовлечен нынешний мир, глобализацией, то мы готовы были бы предположить, что сущее некоторым образом возрастает — aufgehet, — приобретает более крупные формы, раскрывается в простор каких-то невиданных доселе пространств. Горизонты расширяются. Вдалеке начинает маячить идея относительной, имманентной бесконечности. Возникает иллюзия того, что возможностей становится все больше и больше, что скоро можно будет продлевать не только жизнь вещей, но и жизнь человека. Одни люди завещают поместить свое тело после смерти в криокамеру до той поры, пока не будет обретен эликсир бессмертия, другие стремятся воплотить призрачную форму бессмертия, присущую вещам и даруемую искусством, — их после смерти превращают в пластинаты. Даже телесность вовлечена в процессы глобализации. Что тогда говорить об экономике, политике или культуре?
Однако мы легко можем заметить, что на самом деле ни о каком возрастании мира речи не идет. Напротив, с исчезновением границ, во всех смыслах этого слова, мир теряет внутреннюю расчлененность, пространства заворачиваются в бесконечно малую поверхность ленты Мебиуса. Как бы почувствовал себя египтянин, полагавший, что он существует под брюхом великой коровы, если бы внезапно попал в наш мир? Или что бы сказал грек, считавший, что небо — это сфера, а звезды неподвижно зафиксированы на ней, если бы он перенесся в нынешний мир с его практически бесконечными астрономическими величинами? У меня возникает сильное подозрение, что и тому и Другому стало бы душновато в дутом пузыре нашей вселенной. Ведь реальное жизненное пространство стремительно сжалось, оно ограничено обычной картой значений, по которой мы ежедневно и перемещаемся Сакральная
Беседа 2 |
география — единственная реальная география — исчезла. Некогда великое многообразие мотивов странствий свелось к убогой ритурнели современного туриста, которому необходимо иметь Макдональдс в любом месте, в которое он отправляется, и только тогда он согласится поглазеть на представленный в рекламном проспекте уголок света. Движение глобализации с его опустелыми бесконечностями, которые отбрасываются ловко расставленными решетками фантомопроекции, обусловлено в действительности лишь тем, что вещи поистине бесконечные, уйдя за отступающий горизонт, полностью исчезли из мира.
Мне вспоминается, как американцы сразу после терактов 11 сентября со слезами на глазах спрашивали, где же находились в это страшное время Шварценеггер, Сигал и Уиллис. Такие крутые ребята, не единожды выручали нацию из беды. А мы в прямом эфире смотрели на листы деловых бумаг, падавшие с неба, как рождественское конфетти или как ослепительно белые хлопья снега, и картина выглядела бы воистину прекрасной и чарующе-захватывающей, если бы время от времени среди листов не проносились вниз человеческие тела. Новая действительность, навязываемая разрастанием процессов глобализации, в принципе не отвечает «присутствие размерности», в силу того, что задается наименее дифференцируемым «человеческим, слишком человеческим». Хайдеггер обозначил эту низшую планку термином «das Man», который не вполне корректно принято переводить как «люди». Ведь когда мы всматриваемся в людей как в некое исчислимое множество, то при более пристальном вглядывании начинаем распознавать лица, голоса, можем выстраивать отношения, в общем, начинается работа различения. Этимологически различение и выражает разделение на лица и возможность идентификации отдельных лиц В случае с das Man ситуация кардинально иная. Оно поглощает и нейтрализует все
Наваждение глобализма
различия Следовало бы переводить этот термин таким странным словечком, как «людьё» Раз уж есть звери и зверьё, то можно предположить, что существуют люди и людьё — вязкие массы, кристаллизация форм которых не достигает уровня персональности Персональная идентификация здесь происходит только на фоне более крупных анонимных образований, приобретающих относительно четкий контур, подражая своим коллективным телом какому-либо расхожему образцу. Это может быть идентификация по типу фанатов футбольного клуба или компьютерной игры, поклонников Шварценеггера или Бритни Спирс, читателей фэнтези или любителей разгадывать кроссворды...
Такие диссипативные массовидные образования не имеют отчетливых границ, подвержены непрестанному метаморфозу и частично перетекают друг в друга. Благодаря нарастающей диссипации так мало и столь ничтожного осталось человеческого в человеке, но так много людей, которые легко скапливаются в массы и являют собой паразитарный избыток. Куда ни глянь, повсюду наличествуют массы, вся инфраструктура современного мира приспособлена к наиболее эффективному и быстрому обслуживанию монструозных коммунальных тел. Глобализованное сообщество не оставляет человека наедине с самим собой. Оно предлагает исчезнуть в массе, — зовет молиться Богу на стотысячных стадионах, питаться в стандартных забегаловках fast food, отдыхать в специально отведенных для этого курортных зонах. Создается гигантский избыток человеческой наличности, но одновременно нехватка подлинного присутствия, исчезающего на наших собственных глазах. Совершенно ясно, что коммунальной телесностью массы является людьё, Menschenpark, — не люди в своей особенности, но слипшиеся в вязком киселе корпускулярные человеческие частицы.
Беседа 2 |
Чтобы продемонстрировать агломерацию этих частиц, обратимся к фрагменту новеллы Сигизмунда Кржижановского- «Впрочем, был у меня некий другой, чужеродное что-то, нарушавшее мои черные дос