Лекции.Орг


Поиск:




Категории:

Астрономия
Биология
География
Другие языки
Интернет
Информатика
История
Культура
Литература
Логика
Математика
Медицина
Механика
Охрана труда
Педагогика
Политика
Право
Психология
Религия
Риторика
Социология
Спорт
Строительство
Технология
Транспорт
Физика
Философия
Финансы
Химия
Экология
Экономика
Электроника

 

 

 

 


Система и структура спектакля 10 страница




Как раз такое в этом случае не невозможно: мы уже упоми­нали о занятных мутациях театрального предмета, в частности, о том, как театр «припомнил» казалось бы забытый предмет эпохи драматурга. Нельзя исключать, что в тылу прозаического театра двадцатого века как раз эта ветвь театрального предмета и укрылась, и значит, такой экстравагантный вариант надо рас­смотреть.

С одной стороны, видимо, перед лицом структуры сама эта ветвь должна быть определена без всякой двусмысленности: при­помнив своего драматического предшественника, театральный предмет не перестал быть театральным – играние ролей не поте­рялось и, видимо, не могло потеряться. В этом смысле на той стадии развития театра, которую застал и своим творчеством во многом закрепил тот же Станиславский, никакой спектакль обойти эволюцию структур не мог и не обходил. Так что, с другой сто­роны, и ссылаясь на одновременность шести аристотелевых обра­зующих частей, мы не вправе «выводить» прозаический театр из такой структуры хотя бы потому, что система любого спектакля Новейшего времени состоит из других частей, а отношения между «театральными частями» античного спектакля в интересующей нас связи вообще не имеет смысла анализировать – они даже не авто­номный фрагмент целого.

Но если мы обязаны, говоря об одновременности «прямой», иметь в виду инвариант системы спектакля, как он сложился с Нового времени, то есть связанную внутри себя троицу актер – роль - зрители, то в чем, собственно, заключаются «воспоминания театрального предмета» об эпохе авторства драматурга? Единст­венная осмысленная гипотеза: в особом, поэтическим структурам не свойственном первенстве роли, единственного элемента, в строительстве которого драматург-поэт непременно участвует. Но как раз этого-то и нет. Напротив, во всех реальных явлениях прозаической структуры если кто-то оказывается «главным», то актер. По-видимому, если прозаический спектакль и наследует театру драматурга, заметить это можно на других уровнях или определять по другим его свойствам. Трудность, с которой мы столкнулись, кивком на Аристотеля не обойти. Скорее всего, она лежит в иной плоскости – может быть, просто в постановке во­проса: типологическое зерно этой структуры ведь не обязательно должно быть во всех случаях подобием предмета. Возможен и бо­лее сложный, но не менее строгий род связей – не формальный, а прямо смысловой эквивалент. А такой есть: в ситуации одновре­менности и постоянства всех частей это упомянутая в другой связи иерархия.

Так же, как художественно театр начинается не с вешалки, а с группы артистов, и спектакль прозаического типа «начинается» с актера. Цепь, существование которой мы признали специфичной для прозаических структур, включается актером. В этом театре актер и есть полноценный эквивалент «причины всего». В самом что ни на есть реальном спектакле подобного типа так именно может схематически выглядеть самая малая и уже не делимая час­тица действия: актер через роль передает зрительному залу свои живые чувства (по поводу роли и по поводу жизни), зрительный зал отвечает своим сочувствием (тому и чему, что он предпочел) — а следующий шаг, на новом уровне, то есть с учетом мнения зрительного зала, снова должен сделать актер. Нельзя не при­знать, что у такого рода описания есть как минимум один внят­ный минус: в прозаическом спектакле действию в идеале предпи­сана непрерывность, а мы изображали его, тайком опираясь на нечто напоминающее по слабой аналогии «кванты». От того, что непрерывность именно идеал, в реальной жизни спектакля даже и принципиально не достижимый, дело не слишком меняется. Не ис­ключено, что (по той же аналогии) в теоретическом идеале про­заической структуры «волна». Но в нашем случае это означает лишь, что от актера в зал и из зала на сцену набегают одна на другую волны, и все равно «вторая волна» (если уж мы запустили руку в чужой словарь),— сдвинута по фазе: всегда, во всех слу­чаях, несмотря на помянутые ожидания зрительного зала и его запрограммированную догадливость, все, что ему предстоит про­дуктивно перерабатывать в своем сознании и что станет мотивом его собственного действия в спектакле, он получает от актера через роль. Цепь актер—роль—зритель не хронологична, а именно струк­турно—иерархична.

Театр, таким образом, подражает спектаклем театральности не вообще. Его развитие в Новейшее время косвенно, однако же и недвусмысленно дает новые представления о театральном пред­мете. Спектакль режиссерской эры указывает на то, что в самой жизни, по—видимому, механизмы исполнения человеком социальной роли и «тип участия» общества в этом процессе дифференцирова­лись. Понятно, даже гипотетически утверждать, что теперь есть не один, а целых два ролевых механизма в обществе, вправе только социологи и социальные психологи. Иначе обстоит дело, коль скоро речь о связях или зависимостях между ролевыми ме­ханизмами и способом мышления. Социолог, если бы задался таким вопросом, вынужден был бы ставить в один ряд общественный ме­ханизм и свойства индивидуального человека — исполнителя роли, а это некорректно; театральная теория на подобное сопоставление вправе решиться: здесь структура целого «сравнивается» не с исполнителем, а с автором этого целого.

При таком сравнении, однако, опять возникают вопросы. Первый — о том, какова мера свободы или произвола театрального автора в структурной области. Если тип структуры и впрямь на­поминает группу крови, он, естественно, не сочиняется, а только осознанно или несознательно используется, всякий раз заново открывается художнику как свой. Но это обстоятельство никак не отменяет ни творческую волю, ни необходимость для ка­ждого автора угадать этот свой тип.

Другой вопрос еще важней. Сам по себе способ мышления яв­ление психологическое, но когда он реализуется в той или иной художественной структуре, он красноречиво рассказывает не столько о себе самом, сколько о том, какие связи в мире с его помощью открыты. В жизни не всегда, но нередко два соседствую­щих явления могут быть поняты и в причинно-следственной и в ассоциативной связи между ними, причем каждая такая связь ка­кие-то существенные стороны обоих явлений может вскрыть. Ко­гда автор спектакля использует одну из них, он, невольный фи­лософ, настаивает на том, что мир, жизнь, театральность — именно таковы. В одном случае роль, пусть и не карнавальная маска, все же не больше чем протоплазма вокруг ядра или «усло­вия игры», которые реальным содержанием наполняю я, человек, и как ни играй общество на этой флейте, в гобой превратить ее оно не в силах. В другом случае роль заготовлена для меня, и самый ее тип таков, что и человека приговаривает к жесткой оформленности. Общество уже не занято прямым воздействием на мои натуральные качества, ему достаточно лишь по ходу жизнен­ного спектакля время от времени убеждаться в том, что я по-прежнему сопоставим с этой - моей, но не мною заготовленной - ролью.

Представление о том, что в основании структурных законов лежит критерий, связанный с типом художественного мышления, мы пытались добыть на материале режиссерских (или подобных режис­серским) систем в европейском театре ХХ века. Но если мы имеем дело с «природной» для искусства парой, она не может быть ог­раничена ни собственно театром ни последним из прошедших сто­летий европейской истории. Восточный театр, материал которого мы отстранили, здесь должен хотя бы присутствовать. В этой же связи и Западный, но не сегодняшний театр тоже обойти нельзя.

«Прометей прикованный» Эсхила начинается с того, что Власть и Насилие понуждают Гефеста приковать к скале Прометея. Гефест в большом монологе рассказывает о сложности выбора, в который он поставлен: Зевс — отец и повелитель, Прометей — родственник. Гефест уступает силе. Появляются Океаниды. Они сочувствуют несчастному дядюшке, и хотя им тоже приходится вы­бирать между страхом наказания и состраданием, остаются с Про­метеем и зрителями. Прилетает Океан. Он и родня Прометею и бывший его союзник, когда обоим привелось сажать Зевса на цар­ский трон. Океан рассказывает о том, как ему Прометея жаль, но призывает титана смириться. В свою очередь Прометей предосте­регает его от слишком явных проявлений жалости, и Океан скорбя покидает сцену. Позднее вбежит полубезумная гонимая Ио. Она Прометею не только не родня, что уже само по себе ломает целостность семейного круга, но даже не имеет никакого отношения к истории Прометея. Эсхил рискует испортить так хорошо начатую пьесу, но у него есть резон: история Ио параллельна прометеевой, она «про то же», и это-то решает дело. Можно не пересказывать пьесу дальше: и без того видно, что старый трагик занят не по­следовательным нанизыванием причин и следствий, а последова­тельным развертыванием вариаций на одну тему, хоть бы какая-то их них принадлежала другому сказанию.

Поэт Эсхил не исключение. Привычных для современного соз­нания «связных сюжетов» в драме до начала Нового времени го­раздо меньше, чем иных, поэтически ассоциативных. В Новое и Новейшее время с точки зрения способов мышления самыми инте­ресными могут оказаться Шекспир и Чехов. Для первого сосредо­точенный на одной линии сюжет редкость — из великих трагедий, может быть, один лишь «Макбет» (не зря любимый Гегелем и его последователями, считавшими цепь акций и реакций высшим прояв­лением драматической природы). «Король Лир» держится парал­лельным развитием двух историй — Лира с дочерьми и Глостера с сыновьями, а комедии почти сплошь построены экстенсивно. Тем не менее фабульная энергия Шекспира, событийная насыщенность его пьес сомнению не подлежит. Чехов на этот молчаливый вопрос драматической природы ответил тоже двойственно. С одной сто­роны, не только в «Иванове» или в водевилях, а в «Трех сест­рах» и «Вишневом саде» он, по крайней мере, лоялен к той фа­буле, которую уже при его жизни станут изничтожать модернисты. С другой стороны, общеизвестное его требование: нов должен быть сюжет, а фабула (понятая очевидно как событийная цепь) может вообще отсутствовать — им самим выполнено. Наличие па­раллельного монтажа, и едва ли не на всех уровнях чеховских пьес, сегодня в дополнительных аргументах, верно, не нужда­ется.

Так что и шекспировские и чеховские драматические компози­ции, на наш взгляд, можно безбоязненно называть ассоциатив­ными, и как таковые, они принадлежат поэзии, не прозе. Но быть может, на уровне структуры драмы все иначе, а в драме не так, как в занимающем нас театре?

С Восточным театром, в первую очередь японским «Кабуки», несколько нынешних поколений европейских зрителей знакомо не только по книгам, но и буквально. Они могут свидетельствовать: все происходящее с героями артисты изображают по ходу рас­сказа, который ведет хор, так что без особой натяжки этот те­атр следует назвать повествовательным; сюжетное развитие или проведение интриги, о которых писал П.А. Марков в связи с про­заическим театром, и без повествовательности ослаблены, в ча­стности потому, что программно останавливаются едва ли не са­мым главным в спектакле — лирическим монологом-арией героя или героини, в котором его или ее сложные чувства передаются зри­телю. Маски, по определению не совпадающие ни с лицом, ни с возрастом, ни с полом артиста, обязательны. И хотя «Кабуки» не может заведомо представлять весь Восточный театр, а наше опи­сание, мягко говоря, не полно, даже упомянутые опорные детали логике причин и следствий сопротивляются со всею очевидностью.

Западный материал, как ни покажется странно, тоже выгля­дит не так определенно, как представляется обычно. Действие в трагедиях Расина принято считать образцово единым в том самом сюжетно—композиционном плане, материалом которого мы пользова­лись. Но искусство театра Клэрон или Гаррика, методологически Расину близкое, с интересующей нас точки зрения производит странно двойственное впечатление. Маленькая Клэрон и великая Агриппина — разные образы в одном лице, Дидро это убедительно установил. Но дальше этого факта и смелый Дидро не идет: ника­ких намеков на ассоциацию между актрисой и героиней Расина в его «Парадоксе об актере» нет и быть не должно. Если в театре Клэрон зачатки сценической поэзии и можно отыскивать, то разве что зачатки. Между тем, как мы пытались показать, трагическая раздвоенность актера (Вы сами — а чувства другого человека) не зря мучила Станиславского: она нарастала. Но значит ли это, что она сама по себе тянула театр к поэзии? Очевидно, нет; и к прозе тоже. Она выталкивала спектакль на уровень разветвленной системы. По-видимому, если у типов структуры и есть эволюция, в Западном театре она не такая (или так не улавливается), как движение и рост самих структур. Возможен, однако, и более эле­ментарный вывод: и как теоретический феномен и как теоретико-историческая реальность театра поэтический и прозаический типы структуры просто есть, но из латентного состояния они выходят на поздних стадиях развития спектакля. Именно таких, как эпоха рождения (а по историческим меркам почти одновременно и рас­цвета) режиссерского театра. Иначе говоря, «типологическое са­моопределение» структур само по себе есть знак и признак оче­редной стадии структурной эволюции спектакля.

_____________________

1 Владимиров С. Действие в драме. Л., 1972. С.115.

2 Алперс Б.В. Театральные очерки. В 2т. М., 1977.Т.2. С.58.

3 Марков П.А. О театре. В 4 т. Т.2. М.,1974. С. 66.

4 См.: Марков П.А. О Любимове. Притоки одной реки //Марков П.А. О театре. В 4 т. Т. 4. М., 1977.

5 См.: Громов П.П. Ранняя режиссура В.Э. Мейерхольда // У истоков режиссуры. Л., 1976.

6 В современной театроведческой литературе эта связь типа структуры со способом мышления наиболее полно и убедительно развернута О.Н. Мальцевой. См., напр.: Мальцева Ольга. Поэтический театр Юрия Любимова. СПб., 1999.

7 Совсем недавно затихший было спор оживила в книге «Мейерхольд и Комиссаржевская: модерн на пути к условному театру» (СПб.,2006) Г.В. Титова. Объясняя, почему вынесенный в заглавие ее работы термин предпочтительней понятия о театральной поэзии (слишком принудительна аналогия с литературой), ученый косвенно, но внятно спорит одновременно и с другим соперником «условного театра» - термином «театр синтезов» (слишком близок угрожающий природе театра «синтез искусств»). Главным оружием в этой войне на два фронта оказыватся не терминология Мейерхольда, а его художественная практика, увиденная Титовой именно как путь к самоопределению театра - и в связях его с литературой и в его отношениях с другими искусствами. Так объясненный и к тому же не обремененный обязательным партнером - «театром жизненных соответствий», - термин «условный театр» во всяком случае получил в свою пользу новые сильные аргументы.

8 Аристотель и античная литература. М., 1978. С 121

 

Содержание.

Такие, а не иные образующие части, так, и только так между собою связанные, превращают пестрый конгломерат в произведение театра. Но явлением искусства оно становится при этом (если становится, конечно) не автоматически. Как во всяком, и не те­атральном случае, необходимы органически связанные между собой осо­бое, художественное содержание, форма и язык. И это не трюизм. Не бесспорной выглядит, в частности, привычная для нескольких поколений искусствоведов формула Белинского «искусство - мышление в образах», даже с поправкой (не «в образах», а «образами»). Потому что, во-первых, неясно, мышление ли это вообще. Между тем, вопросом этим интересовалось и театроведение. В этой именно связи Вл. Филиппов еще в 1924 году сочувственно процитировал Д.Н. Овсянико-Куликовского: «самый факт, что эти чувства выражаются, уже есть факт умственного порядка. Ибо у человека всякое выражение психического процесса жестом, словом, звуком, знаком, символом есть, по необходимости, акт мысли. И чем знак сложнее, чем выражение искуснее или искусственнее, тем больше в нем элементов мысли»1. Но столь же очевидно, что если художник передает мысли, мысли эти все равно особые; не мысли, а, по слову Достоевского, ряды поэтических мыслей2; если не ряды, так пучки или букеты, но такие, из которых ни одного цветка не вынуть, и нет среди них глав­ного, потому оно и не вербализуется в принципе, потому больше чем острóта заяв­ление Толстого: чтобы рассказать, о чем «Анна Каренина», надо заново написать ее от начала до конца.

Во всем этом пока нет ничего специфического для театра. Но это всего лишь естественно: говоря об искусстве театра, перепрыгнуть представления об искусстве вообще не удается. Речь не только и не столько о языке описания, который, как мы не раз могли убедиться, чрезвычайно важен, или о соответствующей терминологии. Понятно, что, в отличие от сюжетов, связанных с системами и подсистемами, структурами разного типа и элементами разного уровня, здесь мы обязаны пользоваться в первую очередь общеискусствоведческими понятиями - такими, как содержание, форма, жанр, композиция, ритм, стиль и т.п. Каким бы неразви­тым, не умеющим или не желающим отделить себя от эстетики ни было об­щее искусствоведение или общая теория искус­ства, которая должна в него входить, подобные представления и понятия существуют. Среди них, как известно, есть и такие, согласно которым содержания, во всяком случае, как специального предмета иссле­дования, в искусстве нет, есть только «текст». Рискуя на этот раз пропус­тить сами по себе не лишенные интереса дискуссии такого рода, ограничимся здесь все-таки простым, но ответственным заявле­нием: впредь мы будем исходить из того, что всякий художест­венный текст — он непременно текст о чем-то и непременно что-то хочет собою сказать; это значит, что художественное содер­жание есть и, стало быть, обязывает о себе говорить. И только на этой базе мы вправе обратиться к тому, что именно думается спектаклем о театральном предмете и шире — что отличает художествен­ные мысли спектакля от иных, тоже художественных, но не спек­таклем оформленных и не на сценическом языке выговоренных.

Как мы пытались установить, спектакль как система дер­жится разнообразными, в принципе и в пределе тотальными противоре­чиями: само существование образующих эту систему частей воз­можно лишь как немирное сосуществование с сосед­ними: они одно­временно и помогают и «мешают» жить одна дру­гой. И было бы только естественно, если бы непосредствен­ная, взывающая к жи­вому чувству реальность спектакля этому универсальному закону соответствовала.

Здесь не вольное умозрение и не просто отсылка к про­стой логике. Главное действующее лицо спектакля - актер, и дейст­вует он с ролью и зрителями драматическим образом, то есть порождает и преодолевает противоре­чия, заложенные в самой его художественной природе и природе всех его отноше­ний. Иным спо­собом роль ни в каком театре не делается, при любом ином спо­собе актер или шаман или докладчик, но не театральный худож­ник. Дру­гими словами, все, по терминологии раннего Станиславского, «лучи», которые «испускает» актер, вся его энергия идет на создание перемен, чреватых переменами. И тут уже неважно, кто, пьеса или сцена, первым сказал «а» - тут общий для драмы и театра закон. Для материи спек­такля, его действия, драматические противоречия не произ­вольная краска, а атрибут. Для содержания спектакля - то самое, что отличает его от содержаний всех не­театральных зрелищ и любых нетеатральных игр, здесь его всеобщая спе­цифика. Как описанная структура от­ли­чает театр от нетеатра, так драматические противоречия, по всей видимости, и есть «театральный тип» художественного со­держания.

В 1960-е годы критика не стеснялась спрашивать, «про что» спектакль. Формально «про что» - это предмет. На деле же вопрос относился, конечно, к содержанию. Так что если бы он касался всех спектаклей, на него следовало бы ответить вполне определенно: если это спектакль, он о противоречиях. Виды и разновидности спектакля и сами спектакли в содержа­тельном отношении отличаются один от другого, строго говоря, только тем, какие именно из проти­воречий и каким обра­зом там реализуются, кто или что их «носи­тели» и т.п. То, что иногда называют драматическими ис­кусствами, то есть драматиче­ская литература и театр, ведь и изобретены человечеством ско­рей всего именно затем, чтобы внушить нам коварную мысль: мир не что иное, как сплошное противоречие. Во всяком случае, ни­какие иные искусства нас так и таким не пугают (или не обна­деживают).

Подчеркнем один оттенок: природу всякого театраль­ного со­держания, по-видимому, предуказывает, ограничивает, «модули­рует», во-первых, не тот или иной тип структуры, а сам ее универсаль­ный принцип. В идеале драматически дейст­венно в театре все. В общем нашем сознании давно укоренились представ­ление о том, что когда кто-то или что-то с кем-то или с чем-то сталкивается или, по крайней мере, контрастно срав­нивается, драматический механизм налицо, а когда силы спектакля между собой сопоставля­ются, да еще, не дай бог, не по контрасту, а по сходству или смежности, проти­воречиям неоткуда взяться. Не исключено. однако, что несмотря на привычность этих мыслей, тут, ско­рее всего, не больше чем недоразумение. В этой связи напомним для начала, что даже в пьесе, построенной на сшибке характе­ров, то есть на оче­видном конфликте, ни­когда не сталкиваются черное и белое; давно известно, что сшибка Бога и Дьявола не драматична, потому что им друг друга не переменить. А вот у Отелло и Яго много общего – на­пример, гуманистический эгоцен­тризм: оба (и Дездемона тоже, и Кассио, и Брабанцио) исходят из общей для них формулы «Мир - это я, весь мир во мне». Только в таком случае конфликт возможен. Эта же логика при­годна и для театра: метафизическая противоположность между чем бы то ни было чужда ему не меньше, чем масло масляное.

Но этим ограничиться нельзя. Ибо противоречия противо­ре­чиям рознь. Давнее глухое недовольство другой извест­ной формулой Бе­линского «сшибка характеров» правомерно лишь в том слу­чае, когда под сомнение ставится универсальность конфликта. Если этого не делать, Бе­линский в своем праве: конфликт, будь то в драме, в театре, в эпосе, в жизни, по прямому своему смыслу и есть столкновение, «сшибка». Но пожелай мы трактовать этот термин расширительно (то есть уже не как термин), даже и ли­берально понятый конфликт все равно не исчерпывает собою со­держательные возможности нашего искус­ства. Силы, порождающие действие, могут в действительности «сшибаться» между собою, а могут и сопоставляться: они способны, как темы фуги, бро­дить по разным голосам, не ме­няясь, и одно их постоянное со­седство, одно упрямое несхож­дение может быть оформлено в мате­рии могучего драматиче­ского действия. Кстати, в пьесе, по праву считающейся одной из вершин кон­фликта, в упомянутой тра­гедии Шекспира, так и проис­ходит: мотивы доверия и обмана пронизывают поступки и чувства всех без исключения существен­ных героев, все они верят и взывают к доверию, обманывают и обма­нуты: в начале пьесы обнаруживается, что Яго обманул Род­риго, в конце на наших глазах Отелло обманул своих стражей и коварно заре­зался. Этот комплекс противоречий, воис­тину как каток, на­езжает на всех героев Шекспира по очереди (а у Чехова одновременно и параллельно). То есть и в такой драматургии действие стро­ится сопоставлением последовательных реакций ее героев на одну и ту же, ими же воспроизводимую коллизию.

В нашей искусствоведческой литературе по уважительной при­чине, какой была борьба с когда-то грозной теорией бескон­фликтности, конфликт будто затмил иные способы сложения со­держательных сил действия и в драме и в театре. И даже когда исследователь в трактовке конфликта далеко отходил от Гегеля, как это сделал, например, Б.О. Костелянец в цитированной книге «Драма и действие», драматическое искусство без конфликта не мыслится. Очень ярко эта тенденция проявляется, как ни странно, именно в театральной литературе, и еще императивней - в режиссерских и педагогических методиках. Режиссерская и ак­терская «школы», по крайней мере в России (но не только в Рос­сии), независимо от терминологии, редко не связывается с поня­тиями о действии и контрдействии, сквозном и контрсквозном действии, то есть именно с конфликтом.

Между тем, едва ли не очевидно, что и в драме, откуда кон­фликт перебрался на сцену, есть слишком много такого, что по­нятием конфликта можно описать только насилуя и драму и поня­тие. Таковы, с одной стороны, античные пьесы, где бесспорно только наличие коллизии, и с другой стороны, начиная с Чехова, едва ли не вся «новая драма» и множество связанных с нею пьес ХХ века. Вопрос о том, с кем сшибаются чеховские три се­стры, не имеет ответа, потому что не имеет смысла: единствен­ный враг, которого им за столетие отыскали в пьесе, Наташа, никак не препятствует их поездке в Москву, а мечту о такой по­ездке может только обострить. Ни «Прометей прикованный», ни «Три сестры», ни «В ожидании Годо» не держатся драматическим конфликтом, как его ни трактуй. Зато держатся сложным сопос­тавлением лиц или групп лиц, попадающих в одну и ту же ситуа­цию, понуждающую их выбирать свое поведение и в конечном счете себя и свою судьбу, - между собой и с другими, чаще всего безличными силами, которые вовсе не отличаются субъективной волей, направленной против героев. Не конфликтом держались также и «Месяц в деревне» Станиславского, «Балаганчик» Мейер­хольда, «Принцесса Турандот» Вахтангова. Они были буквально сотканы из противоречий, но – по-другому собранных и разверну­тых.

По всей видимости, конфликт как тип содержания нельзя не­дооценить. Во-первых, потому, что и для драмы, а вслед за нею и для театра он был и остался одним из самых сильных и безот­казных драматических содержаний, и во-вторых, потому, что и сам он и его авторитет с полным правом можно рассматривать как закономерный этап истории спектакля. Было время, когда драматического конфликта как типа содержания еще не было. Но чем заметней в жизни и в искусстве росло значение человека, тем более безошибочно и творчески самостоятельно пьеса и спектакль отвечали на этот рост: драматически-дейст­венная природа опробовала себя как противоречия между этими новыми силами - людьми, подарив искусству «сшибку характе­ров», причем характеров не в аристотелевском, а в социально-психологическом их понимании. Оказывается, сшибаться умеют только и именно они.

Как и в сфере структур, найденное в Новое время не исчезло поздней, но своеобразно и сложно наложилось на прежнее и вновь найденное. Обобщенно можно сказать, что конфликт в театре ре­жиссерской эпохи нередко становился стороной содержания: не исчерпывал его, но и не исчезал. Нетрудно также заметить и другое. Подобно тому, как общий характер содержания – противо­речия – соответствует природе структуры спектакля, два способа формировать эти противоречия, два способа сопрягать между со­бою силы действия прямо отсылают к структурной оппозиции «проза – по­эзия». Содержание спектакля, стало быть, его структуре бес­спорно соответствует.

Но даже способ сложения сил механически выводить из типа теат­ральной структуры небезопасно. Структура без­лична, а со­держа­ние как раз «лично», всегда индивидуально и каждый раз впервые. Автор в театре, собственно, и есть тот, кто его со­творил - драматург ли, актер или режиссер (а сейчас бы­вает, что и сцено­граф). Уже по одному по этому содержания не уклады­ваются в жесткие границы. К тому же содержаний, если можно так выразиться, на порядки больше, чем струк­тур. Их столько, сколько спектаклей; структур значи­тельно меньше. Наконец, структура как принцип вещь безнадежно «плоская», содержание же - резко или акварельно очерченный, но непременно объем, в нем видны разные грани и разные планы, а это значит, что простая оппозиция двух названных видов противоречий наши нужды принци­пиально не может удов­летворить. Мы не раз уже могли заметить, что сам по себе вид противоречий не может не быть связан с тем, кто или что в эти противоречия ввязан. Так что прежде чем понять, ка­ким образом автор спектакля, пи­сатель, актер или режиссер, соединил между собою силы дейст­вия (а если не пре­жде, так уж непременно вслед), надо бы определить, чтó это вообще за силы и откуда они взялись. С этой точки зрения самый элементарный критерий для различения содержаний, ско­рее всего, можно было бы извлечь из характеристик «предметного поля» (или полей), где произрастают противоречия.

В самом деле, если мы готовы признать грече­ский спек­такль V века до новой эры пусть и не са­мостоятельным по от­ношению к пьесе, но полноценным художественным произ­ведением театра (а здесь можно, ка­жется, надеяться на почти еди­нодушное согласие профессионалов), мы обязаны видеть, что на проскениуме и на орхестре разворачивались драмы между героем и судьбой. Рискуя чуть мо­дернизировать словарь, можно сказать, что древние греки художественно иссле­довали именно философские противоречия. Играли на фило­софском поле.

Но для мировой драмы и мирового театра это, как все знают, не правило. Правила в этой области нет, напротив, есть впечатляющее разнообразие. Так что впору задать наив­ный во­прос: а где вообще в жизни или в художественных пред­метах драмы и театра могут произрастать противоречия?

Попробуем ответить так же просто. Во-первых, «внутри» че­ловека, то есть в душевной, психологической сфере. Во-вторых, в сфере отношений между людьми, людьми и средой, обществом – то есть в социальной сфере. И, наконец, в сфере отношений че­ловека (у греков Героя, а у Чехова и в новой драме, по упо­мянутой уже замечательной формуле Мей­ерхольда, группы лиц) не­посредственно в поле судьбы - ро­ковой ли, исто­рической, здесь безразлично. «Действие, - писал Гегель, - образует третью ступень в том восходящем рассмотрении, которому мы следовали до сих пор. Первой ступенью было всеобщее состояние мира, а второй - определенная ситуация»3. Ситуация, богатая коллизиями, напомним мы. Для «эпохи конфликта» эта характеристика и практически верна. Но в Новейшее время сама исходная и самовоспроизводящаяся коллизия формируется, вопреки гегелевской логике, прямо как форма этого всеобщего со­стояния мира. Похоже, что даже умозрительно четвертого сек­тора в драматическом континууме не отыскать.





Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2016-11-19; Мы поможем в написании ваших работ!; просмотров: 243 | Нарушение авторских прав


Поиск на сайте:

Лучшие изречения:

Ваше время ограничено, не тратьте его, живя чужой жизнью © Стив Джобс
==> читать все изречения...

4166 - | 4155 -


© 2015-2026 lektsii.org - Контакты - Последнее добавление

Ген: 0.012 с.