— Вас хватятся внизу.
— Нет, мужчины еще сидят за столом.
— Долго они не просидят. Сэр Филипп Наннли не большой охотник до вина. Вот, я слышу, он уже идет из столовой в гостиную.
— Это слуга.
— Это сэр Филипп, я узнаю его походку.
— У вас тонкий слух.
— Да, слух меня никогда не подводил, а сейчас он стал еще острее. Сэр Филипп приезжал вчера вечером к чаю. Я слышал, как вы пели ему какой-то романс, который он вам привез. Я слышал, как он уехал около одиннадцати, а перед отъездом звал вас во двор полюбоваться вечерней звездой.
— У вас, должно быть, нервы слишком чувствительны.
— Я слышал, как он поцеловал вам руку.
— Не может быть!
— Отчего же? Моя комната как раз над залой, окно — над парадным входом, его приоткрыли, потому что мне было жарко. Вы простояли с ним на ступеньках минут десять, я слышал весь ваш разговор от первого до последнего слова и слышал, как вы прощались, Генри, подай мне воды!
— Позвольте, я вам подам!
Однако больной отклонил ее услугу и сам приподнялся в постели, чтобы взять стакан из рук юного Симпсона.
— Значит, я ничего не могу для вас сделать?
— Ничего. Вы не можете дать мне спокойного сна, а это единственное, чего я сейчас хочу.
— Вы плохо спите?
— Сон бежит от меня.
— Почему же вы говорите, что болезнь не серьезна?
— У меня бывает бессонница, когда я совершенно здоров.
— Если бы я могла, я бы погрузила вас в самый мирный, глубокий и сладкий сон без единого сновидения!
— Полное небытие? Этого я не прошу.
— Ну, пусть вам приснится все, о чем вы мечтаете.
— Ужасное пожелание! Такой сон будет горячечным бредом, а пробуждение смертью.
— Неужели у вас такие фантастические мечты? Вы ведь не фантазер?
— Вероятно, вы именно так обо мне и думаете, мисс Килдар. Но мой характер — не страница модного романа, где вам все ясно.
— Возможно… Но сон… мне так хочется вернуть его к вашему изголовью, вернуть вам его благосклонность. А что, если я возьму книгу, присяду и почитаю вам? Я могу провести с вами полчаса.
— Благодарю, но не хочу вас задерживать.
— Я буду читать тихо.
— Не стоит. У меня жар, и я сейчас слишком раздражителен, чтобы выносить у себя над ухом тихое воркованье. Лучше оставьте меня.
— Хорошо, я уйду.
— Не пожелав мне доброй ночи?
— Что вы, сэр! Спокойной ночи, мистер Мур.
Шерли вышла.
— Генри, ложись спать, мальчик мой, пора тебе отдохнуть.
— Сэр, я хотел бы провести подле вас всю ночь.
— В этом нет нужды, мне уже лучше. А теперь — ступай!
— Благословите меня, сэр.
— Да благословит тебя Бог, мой лучший ученик.
— Вы никогда не называете меня своим любимым учеником!
— Нет, и никогда не назову.
* * *
Мисс Килдар, должно быть, обиделась на то, что ее бывший учитель отверг все ее услуги; во всяком случае она их больше не предлагала. В течение дня ее легкие шаги часто слышались в коридоре, однако она ни разу не остановилась перед дверью Луи Мура и ее «тихое воркованье» ни разу больше не нарушило безмолвия в комнате больного. Впрочем, она недолго оставалась комнатой больного: крепкий организм Луи Мура быстро справился с недугом. Через несколько дней он уже совершенно выздоровел и вернулся к своим обязанностям воспитателя.
«Старое доброе время» по-прежнему сохраняло свою власть и над учителем и над ученицей. Это было видно по тому, с какой легкостью учитель преодолевал разделявшее их расстояние, которое Шерли старалась сохранить, и по тому, как спокойно и твердо он укрощал ее гордую душу.
Однажды после полудня семейство Симпсонов отправилось в коляске на прогулку подышать свежим воздухом. Шерли, никогда не упускавшая случая избавиться от их общества, рада была остаться дома под предлогом каких-то дел. С делами — ей всего-то нужно было написать несколько строк — она справилась, едва коляска скрылась за воротами, а потом мисс Килдар вышла в сад.
Был тихий осенний день. Золото бабьего лета разливалось вдаль и вширь по лугам; порыжелые перестоявшиеся леса еще не сбросили свой наряд; увядший, но еще не поблекший вереск красил пурпуром холмы. Ручей стремился через примолкшие поля к лощине, и ни одно дуновенье ветерка не подгоняло его и не шелестело в листве на его берегах. Печать грустного увядания легла уже на сады Филдхеда. Подметенные с утра дорожки вновь покрылись желтыми листьями. Пора цветов и плодов миновала; лишь последние яблоки кое-где еще держались на ветках и запоздалые бледные цветы выглядывали кое-где из-под опавшей листвы на газонах.
Задумчиво прогуливаясь по саду, Шерли собирала эти последние цветы. Ей удалось составить из них тусклый букетик без всякого запаха, и она как раз прикалывала его к платью, когда из дома, прихрамывая, вышел Генри Симпсон.
— Шерли! — окликнул он ее. — Мистер Мур зовет тебя в классную комнату. Он хочет, чтобы ты ему почитала по-французски, если ты не очень занята.
Мальчик передал эту просьбу самым естественным тоном, словно в ней не было ничего особенного.
— Мистер Мур сам послал тебя?
— Конечно! А что тут такого? Пойдем посидим втроем, как тогда, в Симпсон-Гроуве. Помнишь, как приятно проходили наши уроки?
Может быть, мисс Килдар и подумала про себя, что с тех пор многое изменилось, но вслух этого не сказала. Секунду поколебавшись, она молча последовала за Генри.
В классной комнате Шерли, как в былые времена, скромно потупившись, склонила перед учителем голову, сняла шляпку и повесила ее рядом с фуражкой Генри. Луи Мур сидел у стола, перелистывая книгу и отмечая отдельные места карандашом. В ответ на ее поклон он только кивнул, но с места не встал.
— Несколько дней назад вы хотели мне почитать, — проговорил он. — В тот вечер я не мог вас послушать. Сегодня я к вашим услугам. Небольшая практика во французском языке вам не повредит: я заметил, что ваше произношение начинает портиться.
— Что мне читать?
— Вот посмертное издание Сент-Пьера. Прочтите несколько страниц из «Отрывков об Амазонке».
Шерли опустилась в кресло, заранее поставленное рядом с креслом Луи Мура. Теперь их разделяла только книга на столе, и девушка склонилась над ней так низко, словно хотела закрыть страницы от учителя своими длинными локонами.
— Подберите волосы, — сказал Луи Мур.
Какое-то мгновение Шерли не знала, повиноваться ей или нет. Она исподтишка взглянула на учителя. Если бы он смотрел на нее сурово или робко, если бы она уловила в его чертах хоть тень нерешительности, Шерли наверняка взбунтовалась бы и урок тем и кончился. Но он просто ждал, что она повинуется, и лицо его было спокойно и холодно, как мрамор. Шерли покорно откинула длинные пряди. Хорошо, что у нее был такой приятный овал лица и упругие гладкие щеки, — другое лицо, лишившись смягчающей теня кудрей, могло бы потерять свою прелесть. Впрочем, перед кем ей было красоваться? Ни Калипсо,[122]ни Эвхарис не стремились очаровать Ментора.[123]
Шерли начала читать. Она отвыкла читать по-французски и запиналась. Дыхание ее сбивалось, она спешила, и во французскую речь то и дело врывались английские интонации. Наконец она остановилась.
— Не могу! Почитайте мне сами немного, мистер Мур, прошу вас!
Он начал читать, она повторяла за ним и через три минуты полностью переняла его произношение.
— Отлично! — похвалил ее учитель, когда она дочитала отрывок.
— C'est presque le Français rattrapé, n'est ce pas?[124]— спросила Шерли.
— Но писать по-французски, как раньше, вы уже вряд ли сумеете?
— Конечно! Теперь я запутаюсь в согласовании времен.
— Вы уже не смогли бы написать такое сочинение, как тогда: «La premiére femme savante»?[125]
— Неужели вы еще помните эту чепуху?
— Каждую строчку.
— Я вам не верю.
— Берусь повторить все слово в слово.
— Вы запнетесь на первой же строке.
— Хотите проверить?
— Хочу!
Луи Мур начал читать наизусть; он читал сочинение Шерли по-французски, но мы даем его в переводе, чтобы не затруднять читателей.
* * *
«Когда люди начали умножаться на земле и родились у них дочери, тогда сыны Божий увидели дочерей человеческих, что они красивы, и брали их себе в жены, какую кто избрал».
«Случилось это на заре времен, когда хор утренних звезд еще не смолкал на небесах.
Времена эти столь далеки, что в тумане и росной дымке, в предрассветных сумерках, чуть забрезживших сквозь мрак, не разглядеть обычаев, не различить пейзажа, не узнать тех мест. Достаточно сказать, что мир в те времена уже существовал и люди уже населили его: их страсти и привязанности, их страдания и наслаждения уже наложили отпечаток на лицо Земли и вдохнули в нее душу.
Одно из племен человеческих поселилось в некоей стране. Что это было за племя — неведомо, что за страна — неизвестно. Когда вспоминают о тех временах, обычно говорят о востоке; но кто может поручиться, что точно такая же жизнь не кипела тогда на западе, юге, севере? Кто поручится, что племя это обитало не под азиатскими пальмами, а кочевало в дубравах на одном из островов наших европейских морей?
Перед моими глазами встает не песчаная пустыня и не маленький скудный оазис. Я вижу лесистую долину среди скал, где деревья смыкают кроны сплошным шатром, где царит вечный сумрак. Вот истинное обиталище существ человеческих! Но их здесь так мало, шатер листвы так плотен и густ, что их не видно и не слышно. Можно ли их назвать дикарями? Несомненно. Их орудия пастушеский посох и лук; они наполовину пастыри, наполовину охотники; и стада их так же дики и свободны, как стаи зверей в лесах. Счастливы ли они? Нет. Во всяком случае, не счастливее нас. Добры они? Нет. Они не лучше нас, ибо у них, как и у нас, одна природа — человеческая. И всех несчастнее в племени маленькая девочка, круглая сирота. Никто о ней не заботится; иногда ее кормят, но чаще забывают. Живет она то в старом дупле, то в холодной пещере и лишь изредка находит пристанище в чьей-нибудь хижине. Всеми покинутая, никому не нужная, она больше времени проводит среди зверей и птиц, нежели среди людей. Голод и холод стали ее неразлучными спутниками, печаль витает над нею, ее окутывает одиночество. Беззащитная и беспомощная, она должна была бы давно погибнуть, но она живет и растет: зеленая дикая чаща питает ее, как мать, то сочными ягодами, то сладкими кореньями и орехами.
Есть что-то особенное в воздухе этого жизнетворного климата, есть какая-то добрая сила в благоуханной лесной росе. Мягкие перемены времен года не возбуждают страстей, не будоражат чувства; здесь нет ни жары, ни морозов, здесь все дышит гармонией; и ветерок навевает такие чистые мысли, словно они зарождаются в небесах. В очертаниях лесистых холмов нет причудливых преувеличений; в окраске цветов и птиц нет кричащих тонов. В этих лесах царит величавый покой; их свежесть полна сдержанной мягкости и доброты.
Тихое очарование цветов и деревьев, красота птиц и зверей — все это было доступно и маленькой сиротке. В полном одиночестве она выросла прелестной и стройной. Природа наделила ее тонкими чертами; со временем они стали еще прекраснее и чище, и ни голод, ни лишения их не коснулись. Сухие яростные вихри не исхлестали ее тело, жаркие лучи не иссушили и не выбелили волосы. Кожа ее сверкает белизной среди листвы, как слоновая кость; блестящие густые волосы ниспадают пышной волной по плечам. Глаза ее, не знающие яркого полуденного света юга, сияют в лесной тени, как огромные, глубокие озера, полные кристальной влаги, а над ними, когда ветерок приподнимает кудри, сверкает высокий ясный лоб — нетронутая чистая страница, на которой мудрости еще предстоит начертать свои золотые слова.
В этой одинокой юной дикарке нет ничего порочного или несовершенного. Безмятежно и бездумно бродит она по лесам. Впрочем, что она знает, о чем может думать в своем неведении — трудно сказать.
Было это давно, еще до Потопа, — наша лесная нимфа осталась совсем одна: племя ее откочевало куда-то далеко, она не знала куда и не могла отыскать даже следов. Как-то летним вечером на закате она поднялась из долины на холм, чтобы последним взглядом проводить уходящий День и встретить грядущую Ночь. Ее излюбленным местом был утес, на вершине которого стоял развесистый дуб, чьи корни, заросшие мхом и травой, служили ей креслом, а разлапистые ветви с густой листвой — надежным пологом.
День уходил медленно и величаво в пурпурном сиянье заката, и леса провожали его нестройным хором затихающих голосов. Но вот на смену Дня пришла Ночь, безмолвная, как смерть: даже ветер стих и птицы притаились. Счастливые пернатые парочки уснули в гнездышках, олень и лань блаженно задремали в своем ночном убежище.
Девушка сидела и ждала. Тело ее словно застыло, но душа бодрствовала; мыслей не было — одни чувства; надежд не было — одни желания; она ни на что не рассчитывала, а только предвкушала. Она ощущала безмерное могущество Земли, Неба и Ночи. И казалось ей, что она — средоточие мира, позабытая всеми крохотная частица жизни, одухотворенная искра, внезапно оторвавшаяся от великого костра мироздания и теперь незаметно мерцающая в черной бездне мрака.
«Неужели мне суждено догореть и погибнуть? — вопрошала она. — Неужели мой живой огонек никого не согреет, никого не озарит, никому не понадобится? Неужели он останется единственной искрой на еще беззвездном небосклоне? Неужели не послужит он путеводной звездой страннику или пастуху, не станет вещим знаком для жреца или мудреца, неужели угаснет он бесцельно?»
Так вопрошала она, озаренная внезапным светом разума, и могучая, непреоборимая жизнь переполняла ее. Что-то внутри нее бурлило и клокотало, божественные силы искали выхода, — но к чему их приложить, на что направить?
Она подняла глаза к Ночи и к Небесам — Ночь и Небеса склонились над нею. Она опустила взгляд к холмам, к долине, где в тумане струилась река, все отвечало ей вещими голосами. Она их слышала, дрожала от волнения, но понять не могла. И тогда она сложила руки, воздела их и вскричала:
— Утешение, Помощь, Мудрость — придите!!!
В ответ — ни слова, ни звука. Упав на колени, она смиренно ждала, глядя ввысь. Небо над нею безмолвствовало, звезды сияли торжественно, далекие и чужие.
Но вот словно лопнула струна в ее измученной душе: ей показалось, что Некто ответил ей с высоты, Некто бесконечно далекий приблизился, и она услышала, как Безмолвие заговорило. Заговорило без слов, без голоса — во тьме прозвучала одна только нота.
И снова такая же полная, нежная и прекрасная нота, мягкий, глубокий аккорд, похожий на рокот далекой грозы.
Еще раз — отчетливей, глубже и ближе прозвучали гармоничные раскаты, от которых словно заколебался мрак.
Еще раз! И наконец ясный голос донесся с Небес до Земли:
— Ева!
Да, ее звали Евой — иного имени она не имела. И она поднялась с колен.
— Я здесь.
— Ева!
— О Ночь! — Ведь с ней могла говорить только Ночь! — Я перед тобою!
Голос спускался все ближе в Земле.
— Ева!
— Господи! — вскричала она. — Я твоя раба!
Она верила, ибо все племена поклонялись своим богам.
— Я иду к тебе, я — Утешитель!
— Иди скорей, Господи!
Ночь осветилась надеждой, воздух затрепетал, полная луна засияла на небосклоне, но пришелец остался незримым.
— Склонись ко мне, Ева, приди в мои объятия, отдохни у меня на груди!
— Я склоняюсь, Невидимый, но Ощутимый. Кто ты?
— Ева, я принес тебе с небес напиток жизни. Отпей из моей чаши, Дочь Человека!
— Я пью. Словно сладчайшая роса струится в мои уста. Она оживляет истомившееся сердце, она исцеляет от всех печалей; все муки, борьба и сомнения вдруг исчезли! И ночь стала иной! Холмы, лес, луна и бескрайнее небо — все изменилось!
— Все изменилось отныне и навсегда. Я снял с твоих глаз пелену, я рассеял мрак. Я освободил твои силы, сбил оковы! Я открыл тебе путь, убрал с него камни. Я наполнил собой пустоту. Затерянную крупицу жизни я сделал своей. Забытый, бесцельно мерцавший огонь души — отныне мой!
— О, бери меня! Возьми душу и тело! Это — Бог!
— Это сын Бога: тот, кто ощутил в тебе искру божественной жизни. Потому он и жаждет слиться с тобой, укрепить тебя и помочь, дабы одинокая искра не угасла безвозвратно.
— Сын Бога! Неужели я твоя избранница?
— Ты одна на этой земле. Я увидел, что ты прекрасна, и понял, что ты предназначена мне. Ты моя, и мне дано спасти тебя, помогать тебе, оберегать тебя. Узнай: я — Серафим, сошедший на Землю, и зовут меня Разум.
— Мой славный жених! Свет дня среди ночи! Наконец я обладаю всем, чего только могла желать. На меня снизошло откровение; неясное предчувствие, невнятный шепот, который мне слышался с детства, сегодня стали понятными. Ты тот, кого я ждала. Возьми же свою невесту, рожденный Богом!
— Не смирившийся — я сам беру то, что принадлежит мне. Не я ли похитил с алтаря пламя, осветившее все твое существо, Ева? Приди же снова на небеса, откуда ты была изгнана!
Незримая, но могучая сила укрыла ее, как овечку в овчарне; голос нежный и всепроникающий вошел в ее сердце небесной музыкой. Глаза ее не видели никого, но душу и разум заполнило ощущение свежести и покоя небес, мощи царственных океанов, величия звездных миров, силы слитых стихий, вековечности несокрушимых гор. И над всем этим победно сияла Красота, перед которой бежали ночные тени, как перед божественным Светилом.
Так Человечество соединилось с Разумом.
Кто знает, что было потом? Кто опишет историю их любви со всеми ее радостями и печалями? Кто расскажет о том, как Он, когда Бог посеял вражду между Ним и Женщиной, затаил в душе злой умысел, решил порвать священные узы и опорочить их чистоту? Кто знает о долгой борьбе, когда Серафим сражался со Змием? Как сумел Отец Лжи отравить Добро ядом Зла, подмешать тщеславие к мудрости, боль — к наслаждению, низость — к величию, ревность — к страсти? Как сопротивлялся ему «неустрашимый ангел», тесня и отражая врага? Сколько раз снова и снова пытался он отмыть оскверненную чашу, возвысить униженные чувства, облагородить извращенные желания, обезвредить скрытую отраву, отвести бессмысленные соблазны — очистить, оправдать, отстоять и сберечь Жену свою?
Кто расскажет о том, как верный Серафим благодаря терпению, силе и непревзойденному совершенству, унаследованному от Бога, творца своего, победоносно сражался за Человечество, пока не пришел решительный час? О том, как и в этот час, когда Смерть костлявой рукой преградила Еве путь к Вечности, Разум не выпустил из объятий свою умирающую жену, пронес ее сквозь муки агонии и, торжествуя, прилетел с ней в свой родной дом на небесах? О том, как он привел и вернул Еву творцу ее, Иегове, а затем архангелы и ангелы увенчали ее короной Бессмертия?
Кто сумеет описать все это?»
* * *
— Мне так и не удалось исправить это сочинение, — проговорила Шерли, когда Луи Мур умолк. — Вы его сплошь исчеркали, но я до сих пор не понимаю смысла ваших неодобрительных значков.
Она взяла с письменного стола учителя карандаш и принялась задумчиво рисовать на полях книги маленькие листочки, палочки, косые крестики.
— Я вижу, — заметил Луи Мур, — французский вы наполовину забыли, зато привычки французских уроков остались. С книгами вы обращаетесь по-прежнему. Скоро мой заново переплетенный Сент-Пьер станет похожим на моего Расина: мисс Килдар разрисует каждую страницу!
Шерли бросила карандаш, словно он обжег ей пальцы.
— Скажите, чем же плохо мое сочинение? — спросила она. — Там есть грамматические ошибки? Или вам не понравилось содержание?
— Я вам никогда не говорил, что мои значки отмечают ошибки. Это вы так думали, а мне не хотелось с вами спорить.
— Что же они означают?
— Теперь это неважно.
— Мистер Мур! — воскликнул Генри. — Скажите Шерли, чтобы она почитала нам! Она так хорошо читала наизусть.
— Ну что ж, если уж просить, то пусть прочтет нам «Le Cheval dopté»,[126]проговорил Мур, затачивая перочинным ножом карандаш, который мисс Килдар совсем иступила.
Шерли отвернулась; румянец залил ее лицо и шею.
— Смотрите-ка, сэр, она еще не забыла того случая! — весело проговорил Генри. — До сих пор помнит, как она тогда провинилась.
Улыбка дрогнула на губах Шерли. Чтобы не рассмеяться, она наклонила голову, прикрыла рот ладонями, и рассыпавшиеся при этом движении локоны снова спрятали ее лицо.
— Правда, я в тот день взбунтовалась, — сказала она.
— Да еще как взбунтовалась! — подхватил Генри. — Разругалась с моим отцом в пух и прах, не хотела слушаться ни его, ни маму, ни миссис Прайор, все кричала, что отец тебя оскорбил.
— Конечно, он меня оскорбил! — воскликнула Шерли.
— …И хотела тотчас уехать из Симпсон-Гроува. Начала укладываться, а папа выкинул твои вещи из чемодана. Мама плачет, миссис Прайор плачет, обе стоят над тобой, в отчаянии ломают руки, уговаривают, а ты сидишь на полу среди разбросанных вещей, перед открытым чемоданом, и вид у тебя, — ах, Шерли! — ты знаешь, какой у тебя вид, когда ты сердишься? Лицо не искажается, черты неподвижны, и ты так хороша! Почти не заметно, что ты злишься: кажется, ты просто решилась на что-то и очень спешишь. Но чувствуется, что горе тому кто в такую минуту станет тебе поперек дороги, на него обрушатся гром и молния! Отец совсем растерялся и позвал мистера Мура…
— Довольно, Генри!
— Нет, погоди. Я уж не знаю, что сделал мистер Мур. Помню только, как он уговаривал отца не волноваться, чтобы у того не разыгралась подагра, потом успокоил и выпроводил дам, а тебе сказал просто, что упреки и разговоры сейчас не ко времени, потому что в классной комнате стол накрыт к чаю, а ему очень хочется пить, и он будет рад, если ты отложишь укладку и угостишь нас с ним чашкой чаю. Ты пришла, сначала не говорила ни слова, но скоро смягчилась и развеселилась. Мистер Мур начал рассказывать про Европу, про войну, про Бонапарта, это нам обоим всегда было интересно. После чая мистер Мур сказал, чтобы мы остались с ним на весь вечер. Он решил не спускать с нас глаз, чтобы мы еще чего-нибудь не натворили. Мы сидели подле него и были так счастливы! Это был самый лучший вечер в моей жизни. А на следующий день он тебя отчитывал целый час и еще в наказание заставил выучить отрывок из Боссюэ — «Le Cheval dompta». И ты его выучила, вместо того чтобы укладываться. Больше об отъезде ты не заговаривала. Мистер Мур потом чуть не год подсмеивался над тобой за эту выходку.
— Зато с каким воодушевлением она читала этот отрывок! — подхватил Луи Мур. — Я тогда первый раз в жизни имел счастье слышать, как английская девушка говорит на моем родном языке без акцента.
— Она потом целый месяц была послушна и ласкова, как голубка, — добавил Генри. — После хорошей бурной ссоры Шерли всегда становится добрее.
— Вы говорите обо мне так, словно меня здесь нет! — запротестовала мисс Килдар, по-прежнему не поднимая головы.
— А вы уверены, что вы здесь? — спросил Луи Мур. — С тех пор как я сюда приехал, мне иногда хочется осведомиться у владелицы Филдхеда, что сталось с моей бывшей воспитанницей.
— Ваша воспитанница перед вами.
— Да, вижу, сейчас она даже кажется скромницей. Но я бы ни Генри, ни кому другому не посоветовал слепо доверяться этой скромнице, которая сейчас прячет раскрасневшееся лицо, словно робкая девочка, а через мгновение может вскинуть гордую и бледную голову мраморной Юноны.
— Говорят, в старину один человек вдохнул жизнь в изваянную им статую. Другие, видно, обладают даром превращать живых людей в камень.
Луи Мур помедлил с ответом. Его задумчивый и в то же время озадаченный взгляд как бы спрашивал: «Что означают эти странные слова?» Он обдумывал их неторопливо и основательно, как какой-нибудь немец метафизическую проблему.
— Вы хотите сказать, — заговорил он наконец, — что есть люди, внушающие отвращение, от которого стынут нежные сердца?
— Остроумно! — ответила Шерли. — Но если вам такое объяснение по душе, — сделайте одолжение! Мне безразлично, как вы меня поймете.
И с этими словами она гордо вскинула словно из мрамора изваянную голову, точно такую, как ее описал Луи Мур.
— Полюбуйтесь, какая — метаморфоза! — воскликнул он. — Не успел я это сказать, как прелестная нимфа на наших глазах превратилась в неприступную богиню. Но Генри ждет вашего чтения, не разочаровывайте его, божественная Юнона! Давайте начнем!
— Я забыла даже первую строчку.
— Зато я помню. Запоминаю я медленно, но не забываю никогда, потому что, запоминая, стараюсь усвоить и смысл и чувство; знания укореняются в мозгу, чувства — в сердце. Это уже не скороспелый росток без собственных корней, который быстро зеленеет, быстро цветет и тотчас увядает. Внимание, Генри! Мисс Килдар согласилась доставить тебе удовольствие. Итак, первая строка:
Voyez ce Cheval ardent et impétueux…[127]
Мисс Килдар хотела было продолжать, но сразу же запнулась.
— Я не смогу повторить, пока не услышу все до конца, — сказала она.
— А заучивали быстро! Вот что значит «легко пришло, легко и ушло», наставительно заметил воспитатель.
Не торопясь и не сбиваясь, он выразительно прочел весь отрывок. По мере того как он читал, Шерли прислушивалась все внимательнее. Сначала она сидела отвернувшись, потом повернулась к нему лицом. А когда Луи Мур умолк, она начала читать так, словно впитала все слова, слетевшие с его уст: таким же тоном, с таким же акцентом, в точности воспроизводя ритм, жесты, его интонации и даже мимику.
Потом Шерли в свою очередь попросила Мура:
— Теперь прочтите нам «Le songe d'Athalie».[128]
Он выполнил ее просьбу, и Шерли снова повторила все слово в слово. Казалось, занятия французским, родным языком Луи Мура, доставляют ей живейшее удовольствие. Она просила его читать наизусть еще и еще, и вместе с забытыми текстами в памяти Шерли оживали забытые времена, когда она сама была ученицей.
Луи Мур продекламировал несколько лучших отрывков из Корнеля и Расина; Шерли повторила их, в точности следуя всем переходам его глубокого голоса. Затем последовала одна из прелестнейших басен Лафонтена — «Le Chêne et le Roseau».[129]Тут уж учитель показал себя, и ученица тоже постаралась от него не отстать. Но затем они оба, по-видимому одновременно, почувствовали, что легкий хворост французской поэзии не в состоянии дольше поддерживать пламя их восторга и что пора бросить в жадную пасть огня хорошее рождественское полено доброго английского дуба.
— Довольно! — проговорил Мур. — Это лучшие французские стихи. Ничего более естественного, драматичного и утонченного мы все равно не сыщем.
Он улыбнулся и умолк. Весь он был словно озарен светлым блаженством. Он стоял у камина, облокотившись на каминную доску, о чем-то раздумывал и казался почти счастливым.
Короткий осенний день угасал. Сквозь окна, затененные вьющимися растениями, с которых порывистый октябрьский ветер еще не сорвал поблекшей листвы, почти не проникали отблески закатного неба, но огонь камина давал достаточно света, и можно было продолжать разговор.
Теперь Луи Мур обратился к своей ученице по-французски. Сначала она отвечала нерешительно, запинаясь и смеясь сама над собой. Он поправлял ее и ободрял. Генри тоже присоединился к этому необычному уроку. Оба ученика, обнявшись, сидели напротив учителя. Варвар, давно уже скуливший за дверью и наконец впущенный в комнату, с глубокомысленным видом устроился на ковре и не сводил глав с пламени, танцевавшего над раскаленными угольями и золой, и все четверо были счастливы. Но
Все радости, как маков цвет:
Чуть тронешь — лепестков уж нет!
На мощеном дворе послышался вдруг приглушенный грохот колес.
— Коляска вернулась! — проговорила Шерли. — Обед, должно быть, уже готов, а я еще не одета.
Вошла служанка со свечой и чаем для мистера Мура — учитель и его ученик обычно обедали много раньше, когда у других бывал второй завтрак.
— Мистер Симпсон и дамы возвратились, — сказала она, — и с ними сэр Филипп Наннли.
— Как ты испугалась, Шерли! — проговорил Генри, когда служанка прикрыла ставни и вышла. — Смотри, у тебя даже руки дрожат! Я знаю почему, а вы, мистер Мур? Я догадываюсь, чего хочет мой отец. Этот сэр Филипп — настоящий уродец! Лучше бы он не приезжал, лучше бы мои сестрицы остались с ним обедать в Уолден Холле! Тогда Шерли налила бы нам еще чаю и мы бы провели такой счастливый вечер втроем, правда, мистер Мур?
Мур запер свой стол, отложил в сторону томик Сент-Пьера и ответил подростку:
— Тебе этого очень хотелось бы, мой мальчик?
— А вы разве не согласны со мной?
— Я не разделяю никаких утопий. Гляди жизни прямо в ее железное лицо и не бойся жестокой действительности. Разливай чай, Генри, я скоро вернусь.
Он вышел, и Шерли тоже, но через другую дверь.
ГЛАВА XXVIII
Феб
Видимо, Шерли провела с сэром Филиппом приятный вечер, потому что на следующее утро она появилась в наилучшем настроении.
— Кто хочет со мной погулять? — спросила она после завтрака. Изабелла, Гертруда, вы пойдете?
Подобное приглашение со стороны мисс Килдар было для ее кузин такой неожиданностью, что сначала они не нашлись, что сказать, и, только уловив одобрительный кивок матери, согласились. Девицы Симпсон надели шляпки и вместе с Шерли отбыли на прогулку.