С подозрением следил за всем этим Робеспьер. Он знал Дантона как великого мастера компромисса. Действительно ли Дантон стремится к единству монтаньяров или просто хочет сколотить вокруг себя партию, чтобы свергнуть революционное правительство?
Наконец, когда разгромлены эбертисты, Робеспьер видит, что революционное правительство осталось лицом к лицу с могущественной фракцией умеренных, требующей остановки революции. Сторонники Дантона Тальен и Лежандр избираются председателями, первый – в Конвенте, второй – в Якобинском клубе. Робеспьер замечает, что Дантон окружен разношерстной компанией, куда входят люди типа Фабра д'Эглаитина, которого он всегда считал очень опасным, и люди типа Лакруа, то есть отъявленные мошенники. Хочет того Дантон или нет, но на него открыто возлагают надежды роялисты, он стал кумиром всех врагов Комитета общественного спасения и истинным вождем оппозиции.
Но, может, все это произошло и не помимо воли Дантона? Робеспьер вспоминает, что Дантон в свое время крутился и возле Мирабо, и возле герцога Орлеанского, и был связан с Дюмурье, пытался заключить союз с жирондистами.
Робеспьер понимает, что перед революционным правительством выбор: или нанести сокрушительный удар умеренным, или самому погибнуть от их руки. Пусть у людей, окружавших Дантона, больше заслуг перед революцией, чем у членов революционного правительства, но правительство ведет революцию вперед, а дантонисты всячески препятствуют этому. Билло-Варен, Вадье и Сен-Жюст требуют предать суду Дантона. Робеспьер не спешит выдать прославленного вождя революции. Он чувствует, что, кроме интересов общественных, у людей, требующих ареста Дантона, существуют еще личные мотивы. Вадье очень озлоблен, Билло-Варен – честолюбив, а Сен-Жюст – просто фанатик. Недаром в армию Робеспьер всегда посылает Сен-Жюста в сопровождении доброго и рассудительного Леба. Сен-Жюст неумолим к чужим слабостям. Сен-Жюст убежден, что «в любви к отечеству есть что-то ужасное, она безжалостно убивает все».
Но если Робеспьер сохранит Дантона (который теперь превратился в развращенного циника и предал революцию), тогда его врагом станет один из лидеров Комитета общественного спасения Билло-Варен, и Робеспьер потеряет дружбу верного и стойкого патриота Сен-Жюста.
Робеспьер колеблется. Но тут друзья Дантона совершают роковую ошибку. Они открыто начинают уговаривать Робеспьера спасти Дантона и тем самым спасти самого себя. Мысль их сводится к следующему: если человек с такими заслугами, как Дантон, будет осужден, то в революции никто не будет уже защищен от вражеских стрел.
Они хотели испугать Робеспьера! Это решило все.
Ночью на объединенном заседании Комитета общественного спасения и Комитета безопасности члены революционного правительства написали на клочке бумаги от старого конверта приказ об аресте Дантона. Первым подписался Билло-Варен. Предпоследним – Робеспьер.
Суд над Дантоном надо было организовать так, чтобы не вызвать смятения в умах честных патриотов, для которых имя Дантона все еще неразрывно связывалось с революцией. Поэтому дантонистов объединили в один процесс с Шабо, Базиром, Фабром, Делоне и другими, привлеченными к суду по обвинению в государственном подлоге. Сюда же попал и бывший член Комитета общественною спасения Эро де Сешель. Народу должно быть ясно, что зловещие щупальца иностранного заговора схватили не только мошенников, но и политиков – так будет поучительнее.
Насмешливый, ироничный Эро всегда вызывал раздражение в Робеспьере. Робеспьеру были известны его скандальные кутежи с Дантоном и с аббатом д'Эспаньяком.
Как-то Сен-Жюст показал Робеспьеру записку от 7 июня 1793 года, адресованную библиотекарю и подписанную Эро де Сешелем: «Дорогой согражданин! Будучи обязан вместе с четырьмя из моих сотоварищей приготовить к понедельнику план конституции, я прошу вас от их и своего имени достать немедленно законы Миноса, которые должны находиться в собрании греческих законов. Нам они крайне нужны»
Законов Миноса никогда не существовало в природе. Вероятно, этим письмом Эро хотел мистифицировать своих коллег и поставить их в смешное положение, когда они с трибуны Конвента будут с пафосом ссылаться на законы Миноса. Поэтому Робеспьер молчал, когда 11 жерминаля Сен-Жюст говорил в Конвенте: «Мы помним, что Эро с чувством отвращения безмолвно следил за работой людей, набрасывающих план той конституции, бесстыдным докладчиком которой он сделался».
С Фабром и Шабо дело обстояло проще – против них были вещественные улики. Что касается Дантона, то тут было сложнее. Нельзя предавать революционному суду человека с его именем только за ошибки сегодняшнего дня. И Робеспьер, предложив тезисы доклада Сен-Жюсту, посоветовал тому обратить внимание на двусмысленность поведения Дантона и в прошлом.
Однако то, что для Робеспьера представлялось лишь возможным, для мрачного, одержимого Сен-Жюста было бесспорным. В своем докладе Сен-Жюст изобразил Дантона как соратника герцога Орлеанского, Мирабо, Ламета, Дюмурье, Бриссо, как человека, спровоцировавшего бойню на Марсовом поле, как политика, трусливо ожидавшего, чем окончатся события 10 августа. Суровая подозрительность Сен-Жюста, умелая логика в подаче фактов, искренность оратора убедили и напугали Конвент. Голосом Сен-Жюста говорила смерть.
Робеспьер понимал, что Сен-Жюст явно перегнул палку. Но отступать уже было нельзя. Это означало бы скомпрометировать революционное правительство, революционный суд и склонить чашу весов на сторону умеренных.
Тем не менее Робеспьер еще надеялся спасти Дантона и Демулена от казни. Он думал, что результатом процесса будет разгром партии умеренных, а сами Дантон и Демулен поймут, куда их завело отступничество, одумаются и признают свои ошибки. Тогда Робеспьер смог бы протянуть им свою руку.
Робеспьер отправился в Люксембургскую тюрьму. Он хотел увидеться с Демуленом. Но гордый Камилл отказался от встречи.
Это было печальное зрелище: Дантон и Камилл на скамье подсудимых, в компании мошенников и откровенных предателей! Дантон и Камилл – последние из оставшихся в живых друзей Робеспьера. Если бы все было спокойно, он бы спас им жизнь. Но судьба распорядилась иначе. События были сильнее его.
Едва начался процесс, как Дантон, вместо того, чтобы образумиться и положиться на милосердие революционного суда, взял на себя роль нападающего. План защиты Дантона и Лакруа заключался в том, чтобы взволновать народ, придать процессу размеры большого политического боя. Подсудимые заявляли, что хотят разоблачить диктатуру Комитета общественного спасения, и требовали от суда разрешения написать в Конвент.
Исполнись подобное требование – и Комитет общественного спасения сел бы на скамью подсудимых, а подсудимые – на место судей. Это привело бы к дезорганизации революционного аппарата, это вызвало бы смуты в стране. Поэтому пришлось пойти на нарушение процессуальных и юридических норм.
Робеспьер недаром подозревал, что за широкой спиной Дантона группируются заговорщики всех мастей. Если бы процесс затянулся, это привело бы к волнениям в Париже.
Агенты донесли, что в тюрьмах зреет заговор, возглавляемый другом Дантона генералом Диллоном, что заговорщиков снабжает деньгами Люсиль Демулен. Люсиль! Зачем красивые женщины лезут в политику? Их чары бессильны перед ножом гильотины.
Нельзя было оставить Дантона в живых, не вызвав новую гражданскую войну. В любой момент ловкие заговорщики могли бы освободить Дантона из тюрьмы, и он бы стал знаменем реакции.
Суд приговорил всех подсудимых к смерти.
В то утро, когда Дантона и Демулена везли на казнь, в доме Дюпле были заперты все окна. Робеспьер лежал ничком на кровати, чтобы не видеть, не слышать, как проедет страшная процессия. Он представлял себя самого на скользком помосте и словно чувствовал холод стального ножа.
Но когда послышался стук колес по булыжной мостовой, Робеспьер встал. Он поймал себя на странном желании: ему хотелось в последний раз взглянуть на Дантона и Демулена, увидеть их лица, лица людей, обреченных на смерть. Он подошел к окну, но в последний момент заставил себя не отодвигать занавеску.
Еще вечером, сославшись на болезнь, он просил, чтоб к нему никого не пускали. Никто из семейства Дюпле не решался подняться в его комнату.
Но если бы кто-нибудь случайно открыл его дверь, он был бы изрядно удивлен: не больной и страдающий Робеспьер предстал бы перед ним. Робеспьер ходил из угла в угол и сам чувствовал, что лицо его пышет злобой. Да, злобой и ненавистью. Иногда он останавливался, сжимал кулаки, садился за стол, но тут же вскакивал и опять начинал мерить шагами комнату.
Что ж, если Робеспьер лишился старых друзей, неужели теперь он проявит к кому-либо милосердие? Неужели отныне дрогнет его рука? Нет, он будет мстить. Пусть заговорщики не ждут пощады. Он отыщет их, куда бы они ни спрятались. Суд будет короток – только гильотина. Теперь его ничто не остановит. Ни одного роялиста, ни одного аристократа не останется во Франции. Да, он не пожалел товарищей, но пусть и остальные не рассчитывают на снисхождение. И когда будут уничтожены все враги, он даст стране новую гражданскую религию. И Франция превратится в первое государство свободы и справедливости. Доброжелательные его граждане обретут мир и счастье. И тогда он восстановит для потомков доброе имя Камилла Демулена. И тогда он поставит памятник Жоржу Дантону, знаменитому вождю революции, который, будучи приговорен к казни, отказался бежать (да, Робеспьеру известно, что происходило в тюрьме), сказав великие слова:
– «Разве можно унести отечество на подошвах своих башмаков?»
В ту ночь – если четыре часа это ночь, четыре часа, заполненные суетой дневных дел, и только потому, что дела складываются более удачно, чем днем, да иногда принимают несколько странный оборот (он прогуливался с Дантоном по крыше Тюилърийского дворца), понимаешь, что это все снится, и то понимаешь только утром, – в ту ночь он сказал Дантону (Дантон часто присутствовал в его сновидениях, и он уже к этому привык) одну фразу, четкую фризу, с которой должен был бы начинаться его доклад.
Но утром от сна остались бесцветные лохмотья. Безнадежные попытки вспомнить – что же он сказал Дантону, и он разозлился. В конце концов, это просто безобразие – найти такую важную мысль и забыть, забыть начисто. Или он напрасно себя винит? Но кто же тогда виноват? Он обязан был вспомнить, раз это так необходимо.
И чувство досады, чувство досады на самого себя не покидало его целый день.
А утром к нему пришли агенты. Их надо было выслушать, ибо Робеспьер должен узнавать новости раньше всех.
И потом надо было просмотреть письма. Пришедшие из отдельных департаментов, они воссоздавали картину того, что происходило сегодня во Франции.
С двенадцати до пяти он заседал в комитете. Ленде объявил, что запасов продовольствия в Париже хватит лишь на неделю, Карно говорил о положении в Вандее. Вадье принес материалы, показывающие, что агенты Питта активизируют свою подрывную деятельность. Комитет принял разумные постановления. Заседание прошло спокойно и без эксцессов. Собственно, Робеспьер мог бы и не присутствовать. (А может, именно благодаря присутствию Робеспьера декретировали послать новые продовольственные отряды в провинцию, а Сен-Жюст не сцепился с Карно, а Билло-Варен был умерен и не требовал повальных арестов?)
С пяти до восьми он был в Конвенте. Вот в Конвенте он мог бы и не сидеть: докладывал Барер, а Робеспьеру предстоял свой доклад, который еще не написан, и никто, кроме него, этот доклад не напишет. Однако было бы странно, если бы при важном сообщении Барера, одобренном в комитете, вдруг отсутствовал Робеспьер. Кое-кто бы мог подумать, что Робеспьер не согласен с Барером. Приходилось учитывать и такое.
С восьми до одиннадцати вечера Робеспьер вел собрание Якобинского клуба. Собрание было бурным. В последние дни новые патриоты, словно сговорившись, обрушили град обвинений на заслуженных лидеров революции. Конечно, бдительность необходима, и критику надо приветствовать. Но бывало, что за пылкими речами стояло корыстное стремление убрать с государственного поста неугодного человека и самому занять его место. Обвинения звучали серьезно, ведь почти у каждого депутата и даже члена правительственных комитетов можно было найти ошибки в прошлом или настоящем. Исключение из Якобинского клуба вело к гильотине. Только авторитет Робеспьера мог защитить верных революционеров. Робеспьер давно научился распознавать фракционную интригу. Кричать громче всех – патриотизм дешевый и дурного тона.
За поздним ужином у Дюпле присутствовали Сен-Жюст и Леба. Надо было поговорить с молодыми людьми это было им важно. Надо было выслушать новую пьесу, которую разучили Элеонор и Элизабет, иначе бы девушки обиделись, обиделся бы и их отец, старик Дюпле.
В час ночи он поднялся к себе в комнату. Наконец он один. Усталости он не чувствовал, а чувствовал лишь утреннюю досаду на самого себя – прошел еще день, а то, что Робеспьер, именно Робеспьер, мог сделать, не сделано.
Конечно, все добрые люди давно спят, а если не спят, то пьют вино или веселятся с женщинами. И тут он вспомнил о Дантоне, которого сегодня не видел, и подумал, что тот уж непременно где-нибудь в веселом обществе. И вспомнив о Дантоне, он разозлился; почему-то он был уверен, что Дантон сейчас пьянствует и веселится. Ну что ж, каждому из нас придется когда-то за все платить. И пусть Дантону – хоть он этого и не узнает – будет стыдно: для Робеспьера день не кончен, он будет еще работать.
Он сел к столу, но продолжал думать о Дантоне и продолжал злиться на него (за то, что тот неизвестно чем занимается) и на себя (за то, что еще не написал доклад). Но думая о Дантоне, он вдруг вспомнил, что сказал ему во сне. Именно так надо было начинать:
«Теория революционного правительства так же нова, как и революция, ее породившая».
И пошла работа. И он почувствовал себя прекрасно.
В конце концов, дело было не в этой фразе. То же самое можно было сказать по-иному. Но он любил, чтобы мысль начиналась с краткой, точной формулы. Он знал за собой эту слабость.
…Приятно вспомнить, да? Когда-то ты умел работать. Но ведь не случайно твоя память восстановила картину той далекой ночи. Ты и тогда все время думал о Дантоне. И сейчас ты не можешь его забыть. Он приходит к тебе каждый день, каждый час. Хочешь того или нет, ты каждый свой поступок оцениваешь глазами Дантона. Что это, угрызения совести? Безвинная жертва преследует своего палача? О нет! Вина Дантона доказана. Предателей не прощают. Тот Дантон, которого ты любил, давно исчез. Остался хитрый равнодушный интриган. И этот новый Дантон не заслуживает жалости. Но ты любил прежнего Дантона. Парадоксально, но факт: к человеку, который нам безразличен, мы относимся более терпимо. Но ты верил в него, ты надеялся на его помощь. Ты не простил ему своего разочарования в нем.
Когда изменяет близкий человек, друг, это не забывается.
И все-таки в поведении Дантона была одна психологическая загадка: почему он защищал Ронсена и Венсана?
Вызволив их из тюрьмы, он заявил, что к революционным ветеранам не следует относиться как к людям подозрительным.
Это можно понять: тем самым Дантон страховал свою жизнь. Но потом, когда вожаки эбертистов были арестованы, когда эбертизм был разгромлен, Дантон выступил в защиту Коммуны. А ведь именно в Коммуне раздавались голоса, требующие гильотинировать всех умеренных.
Значит, действительно Дантон пытался создать единый фронт против Робеспьера? А может, в нем заговорила совесть старого патриота, заинтересованного в том, чтобы силы революции не были разрознены? Может, он действовал так из добрых побуждений?
Увы, добрые побуждения, к сожалению, ничего не решали. Значение имели только поступки, только события, которые совершались в результате тех или иных поступков. А в событиях была своя парадоксальная логика – и Робеспьер вынужден был убить Дантона именно потому, что еще раньше послал на гильотину людей, жаждущих крови дантонистов.
Что же касается Эбера, то в его поведении не было никаких психологических загадок. Тысячу раз был прав Сен-Жюст, который говорил, что эбертисты занялись политикой только для того, чтобы прославиться и стать влиятельными людьми в государстве.
Комитет общественного спасения удовлетворил экономические требования эбертистов. Но Эбер хотел террора только ради террора. Его не интересовало радикальное решение продовольственных проблем – он предпочитал гильотинировать торговцев морковью и наводить ужас на мирных жителей. Он хотел поставить Коммуну, подчиненную ему, выше Конвента и комитетов. На волне народного недовольства, вызванного голодом и войной, он стремился прийти к власти.
О том, что может возникнуть такая опасность, Робеспьер предупреждал уже давно. Он пытался предотвратить пролитие крови, он пытался предостеречь патриотов. Увы, демагогия и заговор сделали свое дело.
Внутренние враги французского народа были разделены как бы на два отряда, которые шли под знаменами различных цветов и различными путями. Но цель у них была одна: дезорганизация народного правительства, падение народного Конвента, то есть торжество тирании. Одна из этих фракций хотела превратить свободу в вакханку, другая – в проститутку. Одних называли умеренными, других – ультрареволюционерами (может быть, и остроумно, но вряд ли справедливо).
Лжереволюционер еще чаще находился не по ту, а по эту сторону революции; смотря по обстоятельствам он был то умерен, то одержим патриотизмом. Какие у него будут мысли на следующий день, это определялось в прусских, английских, австрийских и даже московских заговорщицких центрах. Он противился всем решительным мероприятиям, но, будучи не в силах помешать им, старался довести их до крайности.
(От автора: тут мы вынуждены вмешаться в ход мыслей Робеспьера, чтобы у читателя, который знакомится с субъективными рассуждениями героя, не создалось превратного представления о некоторых деятелях революции и их поступках.
Робеспьер был искренне убежден, что все антиправительственные выступления как слева, так и справа, были спровоцированы иностранными агентами. Он не только так думал, он и говорил о том же в Конвенте 25 декабря 1793 года: «Иностранцы казались некоторое время властителями общественного спокойствия. Деньги обращались или исчезали по их усмотрению. Народ имел или не имел хлеба, если они того хотели; толпы народа у дверей булочных образовывались и рассеивались по их знаку. Они окружают нас своими наемными убийцами, своими шпионами; мы это знаем, мы это видим, и они живут!»
Только помня все это, можно понять отношение Робеспьера к эбертистам. Кем же были эбертисты на самом деле? Попытаемся разобраться объективно. Конечно, в политике самого Эбера было много промахов, и некоторым людям из его партии Робеспьер дал очень точную характеристику. Конечно, эбертисты пытались осуществить государственный переворот, – правда, эта попытка была не очень решительной, и нам кажется, что этим они хотели вынудить правительство принять их требования. Как справедливо замечает Энгельс, в «Вопросах внешней политики»: «Коммуна с ее крайним направлением стала излишней; ее пропаганда революции сделалась помехой для Робеспьера, как и для Дантона, которые – каждый по-своему – хотели мира». И, разумеется, наивно предполагать, будто очереди у булочных создавались или исчезали по желанию иностранных агентов. Положение городских низов было крайне тяжелым, а эбертисты последовательно защищали интересы городской бедноты. Несмотря на все мероприятия правительства, Париж голодал, и поэтому народ был недоволен, и чем больше росло это недовольство, тем яростнее становились нападки эбертистов на комитеты.
Теперь, извинившись за вынужденное авторское вмешательство, вернемся к рассуждениям Робеспьера).
Какой же еще оставался метод борьбы со свободой? Превозносить сладости рабства и благодеяния монархии? Вырывать из могилы трупы дворян, духовенства и требовать неотъемлемых прав высшей буржуазии на двойное наследство?
Нет! Гораздо удобнее было надеть личину патриотизма, чтобы исказить величественную драму революции при помощи наглых пародий, и скомпрометировать дело свободы при помощи лицемерной умеренности или притворной экстравагантности. Поэтому аристократия вошла в состав народных обществ, контрреволюционная спесь спрятала под лохмотьями свои заговоры и кинжалы, фанатизм разбил свои собственные алтари. Роялизм воспевал победы республики, дворянство нежно обнимало равенство, чтобы задушить его в своих объятиях, тирания, запачканная кровью защитников свободы, рассыпала цветы на их могилах.
Когда нужно было действовать, изменники разглагольствовали. Когда нужно было совещаться, они рвались в бой. Если вы стремились обуздать мятежников, изменники напоминали вам о милосердии Цезаря. Если вы пытались спасти патриотов от преследований, изменники приводили вам в качестве примера для подражания стойкость Брута.
Когда полезен был мир, они говорили о лаврах победы. Когда необходима была война, они превозносили сладости мира. Когда нужно было защищать свою территорию, они хотели идти наказывать тиранов за горами и морями. Когда нужно было брать назад наши крепости, они хотели штурмовать церкви и небо. Они забывали об австрийцах, чтобы вести войну с ханжами. А когда нужно было поддержать нас преданностью союзников, они разражались бранью против всех правительств мира и требовали привлечь к суду даже самого Великого Могола.
Когда народ шел в Капитолий возблагодарить богов за свои победы, они запевали заунывную песню о наших прежних поражениях. Когда нужно было осуществить суверенитет народа и сосредоточить его силы в прочном и уважаемом правительстве, они находили, что принципы управления нарушают народный суверенитет. Когда нужно было добиваться прав народа, угнетаемого правительством, они говорили лишь об уважении к законам и о повиновении установленным властям.
Они нашли превосходные средства «помощи» республиканскому правительству: это – дезорганизовать его, совершенно опозорить и вести борьбу с патриотами, содействовавшими нашим успехам.
Почему их желание предупредить зло всегда оборачивалось его усилением? На севере перерезали всех кур под предлогом, что куры клюют зерно. На юге зашла речь об уничтожении тутовых и апельсиновых деревьев, потому что шелк якобы является предметом роскоши, а апельсины – излишеством.
Посеяв повсюду семена гражданской войны путем неистового натиска на религиозные предрассудки, они постарались вооружить фанатизм и аристократию и лишить страну того спокойствия, к которому привела здравая политика свободы вероисповедания.
Особенно усердствовали ультрареволюционеры Клоотс и Шомет. (Фуше в Лионе тоже на всех церквах вывесил надписи: «Храм равенства». Сейчас Фуше прячется за спину Колло д'Эрбуа, но погоди, Робеспьер до тебя доберется.)
Люди, преклоняющиеся перед внешними формами патриотизма, предпочитают износить сотню красных колпаков, чем сделать хоть одно доброе дело. Но если присмотреться повнимательнее, то связь между красными колпаками и красными каблуками просматривается гораздо явственнее, чем может показаться с первого взгляда. Разве пьяные оргии, что Шомет и Клоотс устраивали в церквах, разве развратные девки, пляшущие на алтарях, не отталкивали от правительства верующих патриотов?
Эбер и Клоотс настаивали на том, чтобы довести до победного конца войну против всей феодальной Европы.
Но разве одна Франция может победить Европу? Требование войны до победного конца означало бессмысленную гибель тысяч французских солдат. Но какое дело до них Клоотсу, немецкому барону? Пусть льется французская кровь, главное – удовлетворить свое высшее честолюбие!
В этом отношении даже Дантон стоял ближе к революции. Все-таки он был патриотом и не хотел напрасных жертв. Так же, как и Робеспьер, Дантон стремился к миру. Но если Робеспьер пытался поссорить только Австрию и Пруссию, то Дантон желал невозможного – заключения мира с Англией, оплотом всех заговорщиков!
Политика, проводимая Клоотсом, была не только политикой авантюриста. Клоотс являлся орудием иностранного заговора. Чего же еще ожидать от человека, связанного с банкирами, обладающего рентой размером свыше ста тысяч ливров? Он щеголял званием гражданина мира, но Робеспьер вовремя разоблачил его и добился изгнания из Якобинского клуба и исключения из состава Конвента.
Может быть, Клоотс осознал свои ошибки? Ничуть. Он жаловался своим друзьям, что пока Робеспьер говорил, как Магомет, он, Клоотс, удивленно спрашивал себя: «Про меня ли он говорит?» Ох уж эти невинные овечки со змеиным жалом!
Или взять того же Шомета. Шомет упорно утверждал, что в условиях нынешней революции будет обязательна непримиримая борьба богачей против бедняков. Слов нет, Робеспьер тоже не любит богачей и мечтает о всеобщем равенстве. Но разве время сейчас разжигать борьбу, да еще непримиримую, когда надо объединять все силы нации? Между бедными и богатыми всегда будут противоречия – тут Шомет прав. Но он доводил эту мысль до абсурда, деятельность Шомета, прокурора Коммуны, обостряла взаимоотношения буржуа и пролетариев.
Шомет был более осторожен, чем Эбер и Клоотс. После резкого протеста Робеспьера он отказался от идеи дехристианизации Франции. Он не поддержал Эбера, когда тот призвал к восстанию. Вероятно, он понял, что парижане не пойдут за клубом Кордельеров. Но после казни Эбера было опасно оставлять руководство Коммуной человеку, разделявшему его убеждения. Изменись обстановка, и он бы попытался отомстить за своих единомышленников. Уж если Робеспьеру пришлось пожертвовать Камиллом Демуленом, то вряд ли Шомет мог рассчитывать на снисхождение.
Почему же Робеспьер долгое время сохранял союз с людьми, которые, как он видел, вольно или невольно переходили на строну котрреволюции? Почему он еще раньше не расправился с ними?
Но Робеспьер никогда не обладал диктаторской властью. Кроме того, эти люди пользовались популярностью и влиянием, и до какого-то момента помогали революции. Естественно, что Робеспьер старался не ослаблять революционный блок, а, наоборот, направить заблудших на путь истинный.
…Пожалуй, в эпоху Учредительного собрания и даже в 91 – 92-м году лично ему, Робеспьеру, было гораздо легче несмотря на то, что его сначала не признавали, а потом травили со всех сторон, легче несмотря на то, что в то время в руках его врагов были правительство, пресса, армия, ибо тогда Робеспьер опирался на могущественную силу, силу своего убеждения. Он был один, но он ни с кем не был связан. Смело, никого не боясь, разоблачал происки роялистов, объяснял очередные задачи революции, указывал путь, каким должна была пойти страна.
Но в 93-м году, когда Робеспьер фактически пришел к власти, все решительно изменилось. Отныне его слова стали не просто мнением частного человека. Как правило, за его речами следовали соответствующие декреты. Это означало, что он уже не мог руководствоваться только собственными убеждениями, он должен был учитывать конкретную обстановку, сложившуюся в стране, реальную расстановку сил. Робеспьер вынужден был непрерывно вступать в союзы с теми или иными людьми, лавировать между могущественными фракциями.
Надо было учитывать еще и другое. Робеспьер помнил 14 июля 89-го года. Кто поднял парод, кто призвал его на штурм Бастилии? Робеспьер? Нет, то были другие люди, имена которых ему неизвестны. Кто в решающие дни осени 89-го года, когда речи о свободе заглушил топот марширующих гвардейцев, преданных королю, повел женщин на Версаль? Да, конечно, французский народ был всегда патриотичен, он сразу чувствовал измену; но ведь были еще и агитаторы, те люди, которые вовремя пришли в предместья. Кто они? Робеспьер не знает.
События 10 августа 92-го года подготовили Сантер, Лаузский, Вестерман, Шабо. Вернио с трибуны Конвента призывал к свержению монархии! В секциях вел агитацию Варле! И не Робеспьер руководил штурмом Тюильри! 31 мая 93-го года поднять Париж против жирондистов было под силу только Марату. 5 сентября 93-го года народ пришел к решетке Конвента, чтобы потребовать от законодателей поставить террор на повестку дня. Но кого тогда слушались секции? Эбера и Шомета, Билло-Варена и Колло д'Эрбуа.
Робеспьеру не нравился примитивный, рассчитанный на низкий вкус слог эберовского «Отца Дюшена». Статьи Марата он находил излишне патетичными, построенными на перехлестах и преувеличениях и основанными больше на чувствах, чем на разуме. Но народ их понимал лучше, чем академичные речи Робеспьера. Да, с народом надо было разговаривать особым языком.
У Робеспьера была своя аудитория. Он был всемогущ в Якобинском клубе. К каждому его слову внимательно прислушивались депутаты Конвента. Но это были подготовленные слушатели, люди, получившие достаточное образование и прошедшие определенную школу политической борьбы. С ремесленниками, бедняками Сент-Антуанского предместья надо было говорить по-другому. У Марата и Жака Ру, у Эбера и Шомета это получалось лучше.
Бесспорно, что благодаря Марату, а потом Эберу и Шомету, революционное правительство добилось единства с городской беднотой. Именно патриотизм ремесленников и рабочих, их стойкость перед лицом голода, их мужество в армии, их энергия, направленная на нужды обороны, их бдительность к аристократам и роялистам, – все это помогло Франции выстоять против европейской коалиции на фронтах и разгромить заговорщиков внутри страны. Но почувствовав силу парижских секций, Эбер и Шомет заявили от их лица претензию на полную гегемонию в революции.
Но разве городская беднота – это вся Франция? Разве могут сапожники и грузчики ответить на вопросы всех классов населения, удовлетворить желания торговцев и крестьян, мелких буржуа и интеллигенции? Люди из городских низов – это в большинстве своем верные патриоты, но из-за темноты и невежества, естественного отсутствия политического опыта (ведь рабочие и ремесленники стоят все-таки у станка, а не заседают в собрании) они не в состоянии понять всех проблем революции. Однако недостаток знаний их не смущает. Они самоуверенно полагают, что социальное происхождение с лихвой компенсирует политическую слепоту. Поэтому они легко попадают на удочку к ловким демагогам, которые выгодно для себя используют трудности текущего момента.