Лекции.Орг


Поиск:




Категории:

Астрономия
Биология
География
Другие языки
Интернет
Информатика
История
Культура
Литература
Логика
Математика
Медицина
Механика
Охрана труда
Педагогика
Политика
Право
Психология
Религия
Риторика
Социология
Спорт
Строительство
Технология
Транспорт
Физика
Философия
Финансы
Химия
Экология
Экономика
Электроника

 

 

 

 


Завеса таинственности приподнимается. Бергман и Клейнгольц. Почему Пиннебергу нельзя быть Женатым




 

Ганнес и Овечка сами не помнят, как добрались до своей комнаты, как прошли через все эти темные, заставленные вещами помещения, держась за руки, точно дети, которым страшно. И вот они стоят, прижавшись друг к дружке, в темноте, у себя в комнате, тоже какой‑то призрачной. Им чудится, будто свет не захочет ярко гореть, будто и здесь он окажется таким же тусклым, как жалкий свет рядом, у старухи хозяйки.

— Какой ужас, — говорит Овечка и глубоко вздыхает.

— Да, — соглашается он. И спустя немного повторяет:— Да. Она помешалась, Овечка, помешалась из‑за своих денег.

— Да, она помешанная. И я…— они все еще стоят в темноте, держась за руки, — и я целый день буду одна в квартире, и она в любую минуту может войти. Нет! Нет!

— Успокойся, Овечка. В тот раз она совсем другая была. Может, это только сегодня так…

— «Мои молодые друзья…» — повторяет Овечка. — Она это так противно произносит, словно мы еще чего‑то не знаем. Слушай, милый, я не хочу стать такой, как она! Ведь я не буду такой, правда? Мне страшно.

— Но ведь ты моя Овечка, — говорит он и обнимает ее. Она такая беспомощная, такая большая и беспомощная, и она ищет у него защиты. — Ты моя Овечка, и всегда будешь Овечкой, ну, как можешь ты стать такой, как старуха Шаренхефер!

— Правда? И для Малыша нехорошо, чтобы я тут жила. Ему вредно пугаться, его мама всегда должна быть веселой, тогда и он будет веселым.

— Да‑да, все уладится, все образуется, — говорит он и гладит и баюкает ее.

— Ты так говоришь. Но ты же не обещаешь, что мы съедем.

Сразу же съедем!

— Как же это можно? Ведь у нас нет денег, чтобы полтора месяца платить за две квартиры.

— Ах, эти деньги! Неужели из‑за каких‑то там денег я буду жить в вечном страхе, а Малыш родится уродом?

— Вот именно, ах, эти деньги! — говорит он. — Проклятые деньги. Милые деньги.

Он баюкает ее в своих объятиях. И вдруг он ощущает себя старым и мудрым, то, что раньше казалось важным, теперь уже важным не кажется. Он может быть честным.

— У меня, Овечка, нет особых талантов, — говорит он. — Я ничего не добьюсь, мы вечно будем нуждаться в деньгах.

— Милый, милый ты мой! — говорит она певучим голосом.

Ветер колышет белые занавески на окнах. Комната озарена ласковым светом. Влекомые таинственной силой, они идут, обнявшись, к открытому окну и высовываются из него.

Поля залиты лунным светом. Далеко справа поблескивает мерцающая точка: последний газовый фонарь на Полевой улице. А перед ними раскинулись поля: пятна ласкового света, красиво перемежающиеся мягкой глубокой тенью там, где деревья. Тишина такая, что даже здесь, наверху, слышно, как плещется о камни Штрела. И ночной ветерок нежно касается лба.

— Какая красота, — говорит она. — Какой покой.

— Да, — вторит он. — Тут действительно набираешься сил. Дыши полной грудью, здесь не то, что у вас в Плаце.

— У вас… я уже не в Плаце, я уже оторвалась от Плаца, я на Зеленом Конце, у вдовы Шаренхефер…

— Только у нее?

— Только у нее!

 

— Сойдем вниз?

— Не сейчас, милый, давай побудем еще немного здесь. Мне надо тебя о чем‑то спросить.

«Теперь держись», — думает он.

Но она ни о чем не спрашивает. Она высунулась из окна, ветер треплет ее светлые волосы, путает пряди на лбу. Пиннеберг следит за его игрой.

— Да, — соглашается он. И потом прибавляет — Пора в постель, Овечка.

— Давай посидим еще немножко! Завтра воскресенье, можно поспать подольше. А потом я еще хочу тебя спросить.

— Ну так спрашивай! — В голосе его слышится раздражение. Он берет сигарету, осторожно закуривает, затягивается и опять, но уже гораздо мягче, говорит: — Спрашивай, Овечка!

— А сам не скажешь?

— Но я не знаю, о чем ты хочешь спросить.

— Знаешь, — говорит она.

— Право же, не знаю, Овечка.

— Знаешь,

— Овечка, прошу тебя, не дури. Спрашивай!

— Знаешь.

— Ну, как тебе угодно! — Он обижен.

— Милый, — говорит она, — милый, помнишь, как мы в Плаце сидели на кухне? В день нашей помолвки? Было совсем темно и столько звезд, и мы вышли на балкон.

— Ну да, как же, как же, — недовольно ворчит он. — А дальше что?..

— Ты не припоминаешь, о чем мы тогда говорили?

— Ну, знаешь, о чем только мы тогда не трепались! Разве я могу помнить!

— Но мы говорили о чем‑то очень определенном. И не только говорили, но и договорились.

— Не помню, — отрезает он.

Итак, перед глазами фрау Эммы Пиннеберг, урожденной Ступке, раскинулись освещенные луною поля. Справа мигает газовый фонарик. А напротив, еще на этом берегу Штрелы, растет группа деревьев, пять или шесть. Плещется Штрела, ночной ветерок такой хороший.

Вообще все такое хорошее, и, пожалуй, не стоит портить этот вечер: он такой хороший. Но что‑то не дает Овечке покоя, гложет ее, словно внутренний голос твердит: это иллюзия, самообман, все совсем не так уж хорошо. Успокоишься на том, что все хорошо, а потом вдруг окажется, что по уши окунулась в грязь.

Она быстрым движением отворачивается от окна и говорит:

— И все же до одного мы договорились. Мы твердо обещали всегда быть честными по отношению друг к другу и не иметь секретов.

— Извини, это не совсем так. Это ты обещала.

— А ты не хочешь быть честным?

— Конечно, хочу. Но есть вещи, о которых женщинам не надо знать.

— Так, — говорит Овечка. Она совсем подавлена, но она быстро берет себя в руки. — А то, что ты дал шоферу пять марок, когда по счетчику следовало всего две сорок, такие вещи нам, женщинам, не надо знать?

— Ведь он же принес наверх корзину и портплед!

— И за это две марки шестьдесят? А почему ты держал правую кармане? Чтобы не было видно кольца? А почему верх машины был поднят? А почему ты не спустился со мной в лавку? А почему люди должны обижаться на то, что мы поженились? А почему?..

Овечка, пожалуйста, — просит он, — Овечка, мне очень не хотелось бы…

— Все это вздор, Ганнес, у тебя не должно быть от меня секретов. Раз уже завелись секреты, начнется и обман, и пойдет такая же жизнь, как у всех.

— Верно, Овечка, но…

— Ты мне все можешь сказать, милый, все! Я не так наивна, хоть ты меня и называешь Овечкой. Я ведь это понимаю. Упрекать тебя я не стану.

— Да‑а, Овечка, знаешь, не так‑то это просто. Я бы и хотел, но… Это выглядит так глупо, это звучит так…

— Тут замешана девушка? — напрямик спрашивает она.

— Нет, нет. Или все‑таки да, но совсем не так, как ты думаешь.

— В чем же дело? Расскажи, мальчуган. Я страшно заинтригована.

— Хорошо, Овечка, изволь. — Но он опять медлит. — А нельзя завтра?

— Нет, сегодня! Сию же минуту! Ты думаешь, я засну, если у меня это из головы не идет? Тут замешана девушка, и в то же время девушка тут ни при чем… Это звучит очень таинственно.

— Будь по‑твоему, слушай. Начну с Бергмана, ты знаешь, раньше я служил здесь у Бергмана.

— В магазине готового платья, знаю. И, по‑моему, готовое платье куда приятнее картофеля и удобрений. Удобрения… вы и самый настоящий навоз продаете?

— Знаешь, Овечка, если ты еще надо мной издеваться станешь…

— Ну, хорошо, слушаю. — Она усаживается на подоконнике и смотрит то на своего Ганнеса, то на залитые лунным светом поля. Теперь она опять может смотреть на них. Все опять по‑настоящему хорошо.

— Значит, у Бергмана я был старшим продавцом на жалованье в сто семьдесят марок…

— Старший продавец — и сто семьдесят марок?!

— Помолчи, пожалуйста! Мне часто приходилось обслуживать Эмиля Клейнгольца. Он постоянно покупал у нас костюмы. Знаешь, он пьет, для пользы дела, с крестьянами и помещиками. А пить не умеет. Вот потом и валяется на улице, и костюм никуда.

— Фу! А какой он?

— Да ты слушай. Значит, мне часто приходилось его обслуживать, хозяин да и хозяйка редко имели с ним дело. Если меня тут не было, им ничего не удавалось ему навязать, а я всегда умел ему угодить. И вечно он меня уговаривал, взялся бы я за ум и плюнул на эту еврейскую лавочку… вот у него чисто арийская фирма, и место бухгалтера есть, и заработаю я у него больше… Я думал: болтай себе на здоровье! Здесь я по крайней мере знаю, что имею, и Бергман совсем не плохой человек, всегда вежлив со служащими.

— Так почему же ты все‑таки ушел к Клейнгольцу?

— Ах, из‑за ерунды! Знаешь, Овечка, здесь, в Духерове, такой порядок: каждая фирма посылает на почту за утренней корреспонденцией ученика. Другие фирмы, торгующие тем же товаром, что и мы — Штерн, Нейвирт и Мозес Минден, — тоже посылают. Ученикам строго‑настрого запрещено показывать друг другу корреспонденцию. Они обязаны тут же тщательно зачеркнуть на конверте адрес отправителя, чтобы конкурент не узнал, кто наш поставщик. Но ученики — все приятели еше с училища, вот они и болтают друг с другом и забывают зачеркивать. А некоторые хозяева — и в первую голову Мозес Минден — даже подучивают их подсматривать и выведывать.

— Как в таком маленьком городке все мелко! — говорит Овечка.

— Э, в большом тоже не лучше. Так вот, потребовались как‑то рейхсбаннеру триста штормовок. И все мы — четыре магазина готового платья — получили запрос об имеюшемся товаре. Мы знали, что конкуренты постараются пронюхать, во что бы то ни стало узнать, откуда мы получаем образцы. И так как мы не доверяем ученикам, я сказал Бергману: «Я сам пойду, эти дни я сам буду ходить за корреспонденцией.

— Ну и что? Выведали? — любопытствует Овечка.

— Нет, разумеется, нет, — Пиннеберг оскорблен в своих лучших чувствах. — Если кто‑нибудь из учеников, пусть даже за десять шагов, косился на мои конверты, он тут же получал затрещину. Заказ достался нам.

— Ах, милый, да когда же наконец ты скажешь о девушке, которая не то, что я думаю! Из‑за чего ты все‑таки ушел от Бергмана?

— Да ведь я уже сказал: из‑за ерунды, — не очень‑то уверенно говорит он. — Две недели я сам ходил за корреспонденцией. И это очень понравилось хозяйке — от восьми до девяти мне в магазине делать нечего, а ученики вычистят в мое отсутствие товар. Вот она и заявила: «Пусть теперь господин Пиннеберг всегда ходит на почту. А я сказал: „Нет, как это возможно? Я старший продавец, не буду я по городу с письмами бегать“. А она сказала: „Будете!“— а я сказал: „Нет“. И в конце концов мы оба разозлились, и я сказал ей: „Вы вообще не можете мне приказывать, меня нанимал хозяин!“

— А что сказал хозяин?

— Что он мог сказать? Не мог же он идти против жены? Он меня уговаривал. Я стоял на своем, тогда он замялся и сказал: «Что же, придется нам расстаться, господин Пиннеберг!» А я сказал, — очень уж я был взвинчен: «Отлично, первого числа следующего месяца мы расстанемся» А он сказал: «Вы таки одумаетесь, господин Пиннеберг». И я бы еще одумался, но, как нарочно, в тот же день в магазин пришел Клейнгольц и заметил, что я взволнован, и все от меня выведал, и тут же пригласил зайти вечером к нему. Угостил коньяком и пивом, и, когда я вернулся от него домой, все уже было кончено: я принял предложение работать у него бухгалтером с жалованьем в сто восемьдесят марок. А я ничего толком в настоящей бухгалтерии не смыслил.

— Ох, милый! Ну, а прежний хозяин, Бергман? Что он сказал?

— Он был огорчен. Уговаривал. Все время твердил; «Откажитесь, Пиннеберг. Нельзя же с открытыми глазами в петлю лезть?! Неужели вы хотите на его дочке жениться, когда сыночек того и гляди доведет своего тателе до белой горячки. А дочка еще хуже братца».

— Он так и сказал — тателе?

— Понимаешь, здесь еще есть старые правоверные евреи. Они нисколько не стесняются того, что они евреи, даже наоборот. Бергман часто говорил: «Не будь подлецом, ты ведь еврей!»

— Я евреев не очень‑то люблю, — говорят Овечка. — А что у них с дочкой?

— Представь себе, тут‑то и зарыта собака. Четыре года прожил я в Духерове и не знал, что Клейнгольц хочет во что бы то ни стало сбыть дочь с рук. И мать хороша, — вечно в какой‑то вязаной кофте по всему дому шляется и целый день ругается, а уж дочь и того чише, ее, стерву, Мари зовут!

— И тебя, бедненький мой, хотели на ней женить?

— Меня хотят на ней женить, Овечка! Клейнгольц держит только холостых служащих, нас у него трое, но за мной они больше всего охотятся.

— А сколько лет этой Мари?

— Не знаю, — коротко бросает он. — Впрочем, нет, знаю: тридцать два. А может, и все тридцать три. Неважно. Я же на ней не женюсь.

— Ох ты, мой бедненький. Да разве это возможно: ему двадцать три, а ей тридцать три! — сокрушается Овечка.

— Почему невозможно? Очень даже возможно, — сердито говорит он, — и попробуй только надо мной издеваться, чтоб я тебе тогда еще хоть раз что сказал…

— Да я же не издеваюсь… Но, знаешь, мальчуган, ты должен согласиться, что это все‑таки смешно. Она хорошая партия?

— В том‑то и дело, что нет. Торговля не так уж доходна. Старик Клейнгольц слишком много пьет, а кроме того, покупает слишком дорого» а продает слишком дешево. Торговля достанется сыну, ему сейчас только десять лет, А Мари достанутся всего несколько тысяч марок, да я то еще неизвестно, достанутся ли, вот потому никто до сих пор и не клюнул.

— Так вот оно что, — говорит Овечка. — И это ты хотел от меня скрыть? Потому и обвенчался тайком, потому и верх на машине велел поднять и руку с обручальным кольцом в кармане держал?

— Ну да, все потому. Господи боже мой, если станет известно, что я женат, мать с дочерью через неделю меня выживут. А тогда как быть?

— Тогда опять поступишь к Бергману!

— Об этом и думать нечего! Видишь ли, — он мнется, но потом все же продолжает — Бергман мне наперед сказал, что с Клейнгольцем у нас дело не сладится. И говорил: «Пиннеберг, вы вернетесь ко мне! Куда вам в Духерове податься? Только к Бергману! Да, — сказал он, — вы вернетесь ко мне, Пиннеберг, и я вас возьму. Но сперва вы мне покланяетесь; месяц по крайней мере походите на биржу труда и ко мне — кланяться, чтобы я взял вас на работу. За такой бессовестный поступок полагается наказание!» Вот что сказал Бергман, не могу же я после этого опять к нему. Ни за что, ни за что этого не сделаю.

— Но если он прав? Ты же сам видишь, что он прав?

— Овечка, милая Овечка, не проси, никогда не проси меня об этом, — умоляюще говорит он. — Да, он, конечно, прав, и я свалял дурака, и оттого, что я ходил бы за почтой, меня нисколько не убыло бы. Если ты меня будешь очень просить, я пойду к Бергману, и он возьмет меня обратно. А хозяйка и другой продавец, Мамлок, этот дурак, будут вечно меня подкалывать, и я тебе этого никогда не прощу.

— Нет, нет, не буду просить, как‑нибудь уладится. А ты не думаешь, что даже если мы будем очень осторожны, это все‑таки станет известно?

— Нельзя, чтобы стало известно! Нельзя. Я все устроил так, чтобы никто не узнал: мы живем за городом, а в городе нас никогда не увидят вместе, а если мы случайно встретимся, мы не поздороваемся.

Овечка какое‑то время молчит, потом все же продолжает:

— Все‑таки долго здесь жить нельзя. С этим‑то ты согласен?

— Попробуй, Овечка, — просит он. — Пока хотя бы две недели, до первого. Раньше первого мы ведь не можем отказаться.

Она соглашается не сразу. Она всматривается в их манеж, но теперь там ничего нельзя различить, — слишком темно. Потом вздыхает:

— Хорошо, милый, попробую. Но ты сам понимаешь, что такое долго невозможно вытерпеть, здесь мы никогда не будем счастливы!

— Спасибо, спасибо, — говорит он. — А остальное все устроится, должно устроиться. Все, что угодно, только не безработица.

— Да, только не безработица, — соглашается и она. А затем они еще раз смотрят в окно на поля, на тихие, залитые лунным светом поля, и ложатся спать. Завешивать окна не нужно. Напротив никто не живет. И им кажется, что сквозь сон они слышат тихий плеск Штрелы.

 

 





Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2016-10-27; Мы поможем в написании ваших работ!; просмотров: 348 | Нарушение авторских прав


Поиск на сайте:

Лучшие изречения:

Жизнь - это то, что с тобой происходит, пока ты строишь планы. © Джон Леннон
==> читать все изречения...

2266 - | 2039 -


© 2015-2024 lektsii.org - Контакты - Последнее добавление

Ген: 0.012 с.