Роль верований в человеч. жизни выявляет динамич. характер той реальности, в к-рой живет человек. Она не дана изначально и в качестве нек-рой первозданной реальности, а является плодом усилий и изобретательности людей, создавших предшествующее состояние культуры. Эти усилия и приобретают вид верований, наслаивающихся на все то, с чем человек когда-либо сталкивался в себе и вокруг себя и что представляет собой загадочную незавершенную последовательность возможного и невозможного. Иными словами, мысленные конструкции, превратившиеся в верования, составляют существеннейшую часть того наследия, к-рое ранние этапы развития культуры оставляют будущему. Так создаются разл. воображаемые миры, к-рые благодаря забвению истоков отождествляются с первозданной реальностью (в частности, таков механизм формирования представлений о времени и пространстве). Верование становится уверенностью, способ приобретения к-рой остается неизвестным или скрытым, но и верования подвержены воздействию культурной энтропии, они ослабевают или исчезают вовсе. Иначе говоря, они не существуют сами по себе, их поддержание требует опр. усилий от современников. Однако содержание понятия В. не исчерпывается верованиями.
В конечном итоге, верования доступны проверке путем обращения к жизненному опыту. В. в целом относится и к таким областям, где опытная проверка невозможна. Тогда В. выступает как непроверяющая и неразмышляющая и оказывается рез-том послушания и доверия авторитету, т.е. инстанции, утверждения к-рой должны считаться непогрешимыми. Но авторитеты в качестве таких инстанций образуют иерархию, к-рая должна завершиться некоей последней и абсолютной инстанцией. Она выступает уже не как высший авторитет, а как источник всякого авторитета и условие его существования в качестве такового. Такой инстанцией признается Бог, к-рый не может считаться итогом простой экстраполяции представления об авторитете. Чтобы авторитет считался таковым, он должен выступать в качестве проводника и выразителя воли Бога, свободно открывающегося человеку как достоверный сам по себе без ссылки на какие-то иные инстанции. Поэтому В. неразрывно связана с откровением в качестве свободного самообнаружения Бога, его непосредств. воздействия на душу человека. В. соотнесена, прежде всего, с откровением как таковым, а не с теми носителями откровения, к-рые имеют более низкий уровень (напр., кодифицированные священные тексты). Но эта связь не есть обусловленность и доказанность В., поскольку в противном случае она ничем не отличалась бы от знания, хотя бы и “непосредственного”.
Будучи целостным актом личности, а не аспектом знания, В. выражает предельную заинтересованность. Хотя слова “интерес” и “заинтересованность” также обозначают сложные феномены, они позволяют уточнить ряд существ, аспектов понятия В. Речь идет не просто о нек-рой ориентации воли, а об особом целостном акте, выражающем самую суть личности. Этот акт включает в себя бессознат. элементы, но В. как таковая — сознательна. В качестве живого существа человек заинтересован во многих вещах — материальных и духовных, к-рые необходимы для самого его существования. Многие из них могут претендовать на то, чтобы быть “предельными”, т.е. требовать от человека полной отдачи себя, вследствие чего должно полностью исполниться желаемое. Обещание предельного исполнения желания чаще всего выражается символически и сопряжено с требованием повиновения. В случае неповиновения отступнику грозит наказание, и желаемое им не исполнится. Именно так действуют боги. выступающие одновременно и как предметы предельной заинтересованно-
сти, и как надиндивидуальные принуждающие силы. Т.о., заинтересованность, требование, обещание и угроза — осн. компоненты акта В.
Классич. понимание В., в устах апостола Павла, выглядит следующим образом: “Вера же есть осуществление ожидаемого и уверенность в невидимом” (Евр. 11:1). Под “невидимостью” здесь понимается не только недоступность органам чувств, но и принудительная данность тех или иных явлений, событий, процессов. Напротив, всякое знание — будь это чувственное или логич. знание — принудительно и неотвратимо. Восприятие к.-л. вещи не зависит от воли человека и его желания воспринимать или не воспринимать ее. Как только он приходит с ней в соприкосновение, она, независимо от его желания, входит в его сознание. Логич., т.е. выводное знание, основанное на “железной логике”, также не зависит от волевого избрания, из одного суждения неотвратимо следует другое и т.д. Оба вида знания принудительны. Более того. принудительно и недостоверное знание, т.е. верования. Но логич. знание основано на чувственном, а вещь становится воспринимаемой, только если человек “приходит с ней в соприкосновение”, т.е. своим свободным волевым актом избирает ее. От всего прочего воля отворачивается, оно не входит в сознание человека, а В. в него слаба или полностью отсутствует.
Т.о., “видимым” и познанным становится лишь то, что было избрано в ходе свободного волеизъявления, а отвергнутое волей становится невидимым и непознанным. Именно это волеизъявление затем застывает в верованиях в качестве знания, пусть даже недостоверного, Акт В., обеспечивший конституирование “видимого” мира, уже совершен, воля определена, но не утратила свободу. В. задает горизонт знания, тем не менее, сама ее конституирующая функция сохраняется. В “невидимое” можно также верить, т.е. допускать возможность его свободного избрания. В этом акте заключены опасность и риск, поскольку в В., в отличие от знания, нет хотя бы минимальных гарантий — именно потому, что нет доказательного принуждения. Поэтому требование, чтобы В. была доказанной, основано на глубочайшем непонимании ее сущности. В. не может быть доказанной и основываться на “непосредств.” знании, почерпнутом из откровения. Приписываемое Тертуллиану выражение “Верую, ибо абсурдно” подчеркивает именно эту безусловность В. Поэтому В. сопряжена с допущением чуда. т.е. воздействия сил, о к-рых мы не знаем, но в существование к-рых можем верить. С др. стороны, В. есть также “осуществление ожидаемого”, и это выявляет ее темпоральный характер.
Именно вследствие этого В. играет важную роль в конституировании времени культуры. Благодаря В. будущее уже не может быть понято в качестве простого продолжения прошлого и настоящего, оно не может и не должно повторять те “видимые” образы, к-рые заранее известны. Следовательно, чем менее “образной” является В., тем более истинной она должна быть признана. Это требование делает В. препятствием на пути превращения времени в простой круговорот, в воспроизведение уже бывшего, и именно этим В. отличается от надежды. Надеяться можно лишь на нек-рые образы, на повторение прежде виденного, и надежда знает свой предмет. Если В. обеспечивает возможность разрывов в течении времени, то надежда является условием его непрерывности. Источник надежды — в прошлом, источник В. — в будущем, и В. создает особую “тягу”, действующую в настоящем, без которой будущее не было бы “новым”. Не надежда, а В. выходит за пределы смерти и отд. человека, и отд. культуры. Это — уверенность человека в будущем без него самого и без его “мира”, но предполагающая причастность верующего человека к такому будущему. Поэтому надежда, в отличие от В., становится напряженным отношением между уже некогда испытанным благом и ожидаемым в конце времени спасением в качестве высшей формы этого блага. В. и надежда, в свою очередь, неразрывно связаны с любовью, к-рая, будучи сплачивающей силой, создает чело-веч. общности, невозможные без совместного для данной общности времени. Благодаря любви возникает настоящее, создаваемое выходом каждого члена общности из своей индивидуалистич. изоляции.
Т.о., В., надежда и любовь являются неразрывно взаимосвязанными аспектами целостного процесса конституирования времени, в к-ром есть прошлое, настоящее и будущее, причем будущее не отменяет пройденные этапы, но и не является их простым повторением. Поэтому В., надежда и любовь — не субъективные “настроения”, а экзистенциальные условия превращения времени в историю. Но именно поэтому нельзя “приказать” или “заставить” любить, надеяться и, в особенности, верить. В., надежда и любовь являются силами, конституирующими истор. время, только как установки, общие для данного человеч. коллектива. Как и все человеч. состояния, они требуют для своего создания и поддержания определенных ритуальных практик (не обязательно исключительно “религиозных”), утрата или отмена к-рых влекут за собой развязывание сил дезинтеграции и дезориентацию жизненного поведения.
Это снова ставит проблему соотношения В. и знания, к-рая традиционно обсуждается в границах, заданных бл. Августином и Ансельмом Кентерберийским, с одной стороны (“Верую, чтобы понимать”), и Абеляром — с другой (“Понимаю, чтобы веровать”). Позиция, представленная Тертуллианом (“Верую, ибо абсурдно”), в теологии обычно отвергается как крайность и находит поддержку только у нек-рых весьма радикальных мыслителей (напр., у Кьеркегора или Шестова). В условиях секуляризации происходит смешение В. с надеждой, являющееся характерной чертой всех утопич. движений, а также отождествление В. с верованиями, к-рые теперь чаще всего конструируются искусственно в качестве “идеологий”. Феномен “одномерного человека”, обозначенный и проанализированный Маркузе, выражает ту в значит, степени симулируемую глухоту по отношению к императивам будущего, к-рая свойственна именно ситуации ослабления экзистенциальной напря-
женности В. Эта ситуация является благоприятной почвой для оживления старых и создания новых языч. культов, выдаваемых либо за “синтез всех религий”, либо за принципиально новую религию более высокого уровня, либо за “спасительную” идеологию секулярного типа. Нек-рые культы такого рода являются необходимым элементом тоталитарных практик, сознательно эксплуатирующих чисто внешнюю атрибутику феномена В.
Лит.: Полани М. Личностное знание. М., 1985; Бердяев Н.А. Философия свободы. Смысл творчества. М.. 1989; Ортега-и-Гассет X. Идеи и верования // Ортега-и-Гассет X. Эстетика. Философия культуры. М., 1991; Льюис К.С. Любовь. Страдание. Надежда: Притчи. Трактаты. М., 1992; Франк С.Л. С нами Бог: Три размышления // Франк С.Л. Духовные основы об-ва. М., 1992; Принс Д. Вера как образ жизни. М., 1993; Булгаков С.Н. Свет невечерний. Созерцания и умозрения. М., 1994; Бубер М. Два образа веры. М., 1995; Тиллих П. Избранное: Теология культуры. М., 1995; Rokeach М. The Open and Closed Mind: Investigations into the Nature of Belief Systems and Personality Systems. N.Y., 1960; Price H.H. Belief. L.; N.Y., 1969; Benedikt М. Wissen und Glauben: Zur Analyse der Ideologien in historischkritischer Sicht. W., 1975; Molnar T. Theists and Atheists: A Typology of Non-Belief. The Hague etc., 1980.
А. И. Пигалев
ВЕРИФИКАЦИЯ в культурологии (позднелат. verificatio — доказательство, подтверждение верности или истинности чего-либо; от лат. verus — истинный и facio — делаю) — установление истинности тех или иных суждений (утверждений и отрицаний) о культуре в знании о культуре. Подобное понятие в области логики и методологии науки означает процесс непосредств. или косвенной проверки научных утверждений в рез-те эмпирич. наблюдений или проведения эксперимента, а также установления логич. отношений между непосредственно и косвенно верифицируемыми утверждениями. Понятие В. было сформулировано и обосновано логич. позитивизмом (Венский кружок), развивавшим концепцию “научной философии” и идеи Витгенштейна, сформулированные им в “Логико-филос. трактате” (1921). Принято различать В. как актуальный процесс эмпирич. проверки истинности суждении и верифицируемость как потенциальную их проверяемость (возможность проверить) при опр. условиях или по опр. формальным схемам. Согласно принципу верифицируемости, выдвинутому логич. позитивизмом, всякое научно осмысленное утверждение о мире сводимо к совокупности протокольных предположений, фиксирующих данные чистого опыта. В конечном счете любое знание о мире рассматривалось как сводимое путем цепочки формальных преобразований к сумме элементарных предложений, обладающих логич. (логико-математич.) непротиворечивостью и аксиоматич. истинностью (т.н. логич. атомизм), а структура мира, т.о., определялась проекцией структуры знания, заданной исходной логико-эпистемологич. моделью. Согласно позднему Витгенштейну, идеальный, с т.зр. В., логически совершенный язык науки является рез-том условной конвенции, В. к-рой также весьма условна и произвольна — как нек-рые формальные правила ведения “языковой игры”. Отсюда — допущение множественности как научных, так и обыденных языков, не поддающихся унификации или генерализации; отсюда же функциональное понимание значения как “употребления” и т.п.
В гуманитарных науках и особенно в культурологии проблема В. еще более усложняется. Поскольку в культуру как предмет культурологич. рефлексии входят такие разные, притом специализир., формы, как наука и искусство, философия и религия; а также социализированные формы культуры — полит., правовая, хозяйственно-экон.; поскольку помимо специализир. форм культуры существует еще и обыденная культура (в частности, образ жизни и культура повседневности), — В. феноменов культуры по каким-то одним основаниям оказывается невозможной. Так, напр., наука (скажем, естествознание) и религия могут занимать по принципиальным мировоззренч. вопросам взаимоисключающие позиции; это же в той или иной степени относится и к взаимоотношениям искусства и философии, философии и религии, науки и философии, науки и искусства, специализир. форм культуры и культуры обыденной, социализир. и специализир. форм культуры между собой. Во всех этих случаях речь может и должна идти о множественности самих В. — применительно к разл. феноменальным формам культуры, о своего рода “параллельных рядах” культурных явлений, верифицируемых по принципиально несводимым основаниям и очень условно “переводимым”, “перекодируемым” с одного культурного языка на другой.
Здесь возможны самые парадоксальные альянсы и контаминации: религ. обоснование или опровержение науки и научное объяснение или отвержение религии; философия искусства, философичность искусства и искусство философствования; философия здравого смысла, обыденное знание и эстетика повседневности и т.д., причем многие из этих пограничных явлений культуры сосуществуют друг с другом во времени и в пространстве, тем самым фактически оправдывая и подтверждая плюрализм В. в культурологии. Так, экстраполируя требования и критерии интеллектуальной культуры, понятийно оформленной и сложно структурированной, в сферу культуры повседневности, аморфной и непосредственно переживаемой, мы вольно или невольно интеллектуализируем обыденную культуру, придавая специфически обыденному ее содержанию форму специализир. (научного или филос., социально-полит, или эстетич.) знания. И напротив, навязывая философии или: науке, искусству или полит, идеологии логику и смысловое наполнение обыденного сознания, с его здесь-и-теперь-находимостью, с его прагматизмом и наглядной конкретностью, простотой, общедоступностью, само-
очевидностью, мы получаем “неспециализир.” философию, точнее философствование на уровне житейских целей и потребностей потенциально любого субъекта. Практически каждый субъект культуры причастен (нередко одновременно) нескольким смысловым плоскостям культурной реальности: он может быть ученым-естествоиспытателем и глубоко верующим человеком, философом (опр. ориентации) и обывателем, художником-любителем и членом той или иной полит, системы (гос-ва, класса, партии, страты, группы и пр.); соответственно его суждения о мире и культуре могут принадлежать разл. смысловым слоям сознания или составлять сложную конфигурацию разл. смыслов. Естественным является безграничное многообразие культурологич. концепций и учений, не только сменяющих друг друга во времени, но и нередко современных друг другу, что не исключает ни их взаимодополнительности, ни взаимополемичности. Наконец, само неопр. и все расширяющееся множество несводимых друг к другу дефиниции культуры, как и ее качественных и смысловых дифференциации, лишний раз подтверждает всю закономерную многозначность и сложность В. явлений и процессов культуры, в принципе многомерной.
Следует признать, что культурологич. знание представляет собой мышление по схемам многих знаний: оно не исключает ни конкретнонаучных, ни общенаучных, ни филос. обобщений, но может быть совершенно эмпирическим и восставать против любой его внешней концептуализации; оно включает в себя дорефлективные, рефлективные и надрефлективные компоненты, находящиеся в сложном, подчас конфликтном взаимодействии; оно использует систему относительно строгих понятий и емких категорий (свойственных дискурсивному мышлению в целом и науке, философии в частности), а также символов, нередко заимствованных из других областей знаний, представлений, переживаний (напр., мифологии и религии, лит-ры и искусства, житейской практики и этнонац. традиций), равно как и научных дисциплин (антропологии и социологии, психологии и семиотики, искусствознания и лингвистики, истории и лит.-ведения, подчас естеств. и техн. наук), переосмысливая их применительно к своему предмету — культуре (ценностно-смысловому единству), и в то же время обращается к образно-ассоциативным и интуитивным представлениям, рожденным в разл. сферах и формах культуры. В этом отношении критерии научности или художественности, абстрактности или конкретности, материальности или идеальности, объективности или субъективности, достоверности или вымысла, однозначности или многозначности, статики и динамики, всеобщности или частности и т.п. оказываются в равной мере недостаточными, неполными, не универсальными. В рамках одного и того же культурологич. дискурса субъекту культуры (в т.ч. и исследователю) приходится одновременно апеллировать к двум и более системам измерений (включая анализ, интерпретацию и оценку рассматриваемых явлений культуры), исходить из амбивалентности или принципиальной разноосновности культурологич. знания.
Теоретизм, этизм (этика) и эстетизм, несомненно, составляют три важнейших аспекта (измерения) любого культурного явления или процесса; в известном смысле они составляют более или менее органичное единство (платоновско-соловьевского образца: Истина — Благо — Красота); однако в другом отношении они же демонстрируют, по выражению М. Бахтина, “дурную неслиянность и невзаимопроникновенность культуры и жизни” (“Философия поступка”, 1920-24), являя собой феномен социокультурного “полифонизма” и идейного “диалогизма” (позднейшая бахтинская терминология). Драматизм взаимоотношений этического и эстетического в культуре (ср. феномен маркиза де Сада или “Цветы зла” Бодлера вместе с образованной ими разветвленной традицией в лит-ре и искусстве); теоретического и этического (на этом построены различные филос., полит, и лит. утопии и антиутопии, а также концептуальные построения разл. рода в философии и религии, в науке и технике); эстетического и теоретического (особенно заметный в философских системах Платона, Канта, Шопенгауэра, Кьеркегора, Ницше, Вл. Соловьева, в творчестве зап.-европ. романтиков и символистов) подтверждает, что взаимоотношения теоре-тизма, этизма и эстетизма далеко не гармоничны и образуют не только культурное”всеединство”, но и столь же всеобъемлющую, неукротимую борьбу противоположностей в рамках триады. Столь же драматичны последствия принципиального раскола между “содержанием-смыслом” данного акта-деятельности, “истор. действительностью” его бытия и его “единств, переживаемостью” (М. Бахтин). И преодоление подобного раскола и его последствий для культуры и жизни оказывается само по себе чрезвычайно сложным, неоднозначным, требующим совпадения многочисл. условий и интенций субъекта деятельности, к тому же выполнимых и достижимых лишь в плоскости самосознания личности, ее персональной ответственности, а не культуры в целом.
В. культурных феноменов в культурологии во многом зависит от того контекста, в к-ром эти явления рассматриваются: истор. контекст возникновения и функционирования этих явлений или контекст современный (относительно исследователя или иного субъекта культуры); контекст культурной традиции, из к-рой вышел данный феномен, или контекст последующих культурных инноваций; контекст культурной однородности (с данным явлением) или контрастности (с ним же); контекст субъективный (продиктованный ассоциациями или воззрениями опр. субъекта культуры) или объективный (связанный с истор. эпохой, конкр. топосом, нац. картиной мира, жизненным укладом) и т.д. В. феноменов культуры определяется в конечном счете мерой соответствия между рассматриваемым феноменом культуры и культурно-смысловым контекстом его осмысления. Понятно, что феномен ср.-век. алхимии, яв-
ляющийся, с совр. т.зр., в контексте научных воззрений 20 в., безусловным заблуждением, мистикой, превращенной формой знания, представлял собой — в контексте ср.-век. культуры — плодотворный способ первичной структуризации знаний о мире, веществе, всеобщей изменчивости вещей и смелый прорыв в область неизвестного, заложивший основы будущих наук Нового времени — химии, физики, биологии, антропологии и т.п. Подобным же образом следует оценивать астрологию, метафизику, теологию и многое другое в культуре ср.-вековья или Возрождения: это смысловые структуры (или целые комплексы смысловых структур), определяющие мировоззрение и поведение духовной элиты своего времени; эти смысловые структуры в такой же мере выражают культуру опр. истор. эпохи, в какой опосредствуют ее истор. определенность в конкр. формах человеч. рациональности и соответствующей деятельности. Разл. утопии, возникавшие в сознании людей в разные века, могут быть оценены, с совр. т.зр., как “тупиковые” проекты, бесполезные и даже вредные для человечества и отд. его представителей; но в рамках культуры своего времени они выступали как серьезные и оригинальные попытки переоценки существующей действительности и выхода за ее актуальные пределы, как механизмы преобразования социокультурной данности в новую виртуальную реальность. Аналогичным образом в культурологии оцениваются разл. научные теории, концепции, гипотезы, версии, методол. подходы: их дискуссионность и открытость (концептуальная незавершенность) отнюдь не являются показателем их ошибочности или ложности, равно как и правдоподобия или истинности, — все они выступают как исторически обусловленные феномены конкр. культуры, и как таковые закономерны по своему содержанию и форме — наряду с иными, типологически рядоположенными, а семантически вариативными или альтернативными.
Будучи вписано в тот или иной содержат, контекст, каждое явление культуры, выступающее, т.о., как своего рода текст, тем или иным образом коррелирующий со своим контекстом, с одной стороны, накладывает свой отпечаток на контекстуальное смысловое поле, а, с другой, само адаптируется к своему контексту, испытывая его ценностно-смысловое воздействие; осмысление, интерпретация и оценка данного явления культуры всегда обусловлены контекстуальностью, т.е. складывающимися диалогич, отношениями между данным текстом и инновативным контекстом, — в рез-те происходит “приращение смысла” — прежде всего в самом тексте, обретающем — в процессе взаимодействия со своим контекстом — все более и более значит, “интерпретативную оболочку”. В этом смысле одно и то же культурное явление в разл. культурно-истор. эпохи и даже в течение сравнительно небольших истор. периодов не равно себе, поскольку в своем содержании постоянно утрачивает одни смыслы и семантич. оттенки и приобретает другие, более актуальные, ценные или значимые в каком-то отношении.
Особый случай представляет нарочитая модернизация феноменов культуры прошлого или нац. адаптация инокультурных явлений, достигаемая соответствующим моделированием эпистемологич. контекста — резко современного или исключительно национально-культурного, — новый феномен культуры, высвеченный неожиданным контекстом, представляет собою аллюзию прежнего (т.е. особого рода интерпретацию, переосмысление, а не его продолжение и развитие), и его В. в культурно-истор. отношении, т.о., лишена смысла (на этом строится постмодернистская игра с исторически и культурно несовместимыми реалиями, в своей совокупности принципиально неверифицируемыми). Аналогично по своему рез-ту намеренное изъятие того или иного феномена культуры из его истор. контекста (игнорирование реальных культурных отношений и связей, “круга чтения” и интересов исследуемого деятеля культуры, культурно-смысловых источников и ассоциаций анализируемых произведений, концепций и доктрин; приписывание явлению культуры тех смыслов и значений, к-рые ему генетически не свойственны или исторически невозможны; “обвинение” деятеля культуры в незнании фактов или идей, известных его позднейшим критикам или интерпретаторам, или в отстаивании нежелат., с т.зр. интерпретатора, партийно-классовой, идеол. или филос. позиции по к.-л. вопросам, являющееся фактически тенденциозной реинтерпретацией культурных явлений в идейно чуждом или контрастном контексте. Такой в большинстве случаев была В. культуры в марксистской культурологии, наиболее последовательно сопоставлявшей феномены культуры с явлениями социальной действительности, делившей деятелей культуры на “прогрессивных” и “реакционных”, а явления культуры на народные и “антинародные”, революц. и контрреволюционные, “нужные”, с партийных позиций, и “ненужные” (в свете задач революции, социалистич. строительства, коммунистич. идеалов, злобы дня и т.п.). В. феноменов культуры, осуществляемая с позиций истор., политико-идеол. или филос. превосходства, как и “суд” одной культурной эпохи над другой или критика одной нац. культуры др. нац. культурой (это же относится и к разл. субкультурам), — неправомерны и субъективны, хотя вполне объяснимы и широко распространены в истории культуры. Речь идет о столкновении разл., подчас несовместимых между собой культурных кодов и наложении взаимоперечащих смысловых структур, относящихся к гетерономным культурным системам. В. культурных феноменов носит здесь иллюзорный и, как правило, идеологически заданный характер. Иными словами, верифицируется т.о. не сам культурный феномен, а лишь его интерпретация (как правило, имплицитно содержащая в себе оценку, что подтверждает социально-полит, и идейно-мировоззренч. ангажированность исследователя). Строго говоря, В. в культурологии возможна лишь в феноменологич. и герменевтич. смысле, — т.е. в контексте данной культуры, данной истор. эпохи, данного культурного стиля, типа мировоззрения, морфологич. принадлежности и т.д. вплоть до конкр. явления культуры. Возникающая перед культурологами (особенно при
проведении кросскультурных — сравнительно-истор. и типол. — исследовании) проблема культурного релятивизма в принципе трудно разрешима. С одной стороны, трудно доказать, что нек-рое явление или категория одной культуры (субкультуры) воспринимается именно таким образом в иной культуре, что понятия и представления разл. культур аутентичны и взаимопереводимы, что социокультурное объяснение этого явления в одной культуре будет верным и в отношении другой. С др. стороны, стремление понять другую культуру методом условного “вживания” в нее, с т.зр. “определения ситуации” исследуемыми деятелями, путем отказа понять “чужую” культуру на основании собственных категории и “своего” культурно-истор. опыта — чревато тем, что в рез-те “контекстуальной снисходительности” исследователя ни одно явление другой культуры (тип поведения, верования, мышления, творчества и пр.) не может считаться неестественным или иррациональным, если оно рассматривается в рамках собственного культурного контекста. В то же время маловероятно, чтобы исследователь “другой культуры” мог полностью отказаться от опр. стереотипов или дискурсов “своей культуры”, что фактически исключает возможность адекватного понимания иного культурного опыта и других культурных систем. Т.о., В. подлежит не столько сама культура, анализируемая и интерпретируемая, систематизируемая и обобщаемая в культурологич. теориях и учениях, сколько культурологич. учения и концепции, осмысляющие и классифицирующие культурные явления, сопоставляющие их между собой и оценивающие, объясняющие и прогнозирующие культурно-истор. развитие человечества и его составляющих. Это важно для того, чтобы отчетливо различать в культурологич. исследовании значения, смыслы и оценки, навязываемые исследователем своему материалу, и вытекающие из его непредубежденного анализа; субъективную тенденциозность и познават. объективность; желаемое и действительное; органическое и производное.
Характерна концепция К. Р. Поппера, противопоставившего идее В. идею фальсификации. Стремясь последовательно и строго различать науку и идеологию (что особенно актуально в отношении гуманитарных и социальных наук, включая культурологию), Поппер доказывал, что наука, для того чтобы доказать свою валидность, должна стремиться не к защите своих положений и принципов, т.е. В. (это успешно делает и идеология), а к их опровержению: наука может развиваться только посредством проверки и опровержения собственных гипотез (фальсификации), выдвижения новых гипотез и их последующей фальсифицирующей проверки, и т.д. (к чему идеология органически неспособна). В полемике с Поппером Т. Кун настаивал на том, что наука зависит прежде всего от предположений, к-рые в принципе не могут быть фальсифицированы, а развитие науки определяется не систематич. испытанием гипотез, как это видит фальсификационизм, а в рез-те смены научных (шире культурных) парадигм. Если Поппер акцентировал в научном поиске порождение инновативного начала путем отрицания не выдерживающих проверки старых гипотез, то Кун подчеркивал непрерывность и преемственность культурных традиций в научном развитии, лишь изредка “взрываемых” научными революциями — переворотами, открывающими принципиально новые системы и принципы знания, тем самым прерывающими традицию и требующими обновления В. Логично представить В. и фальсификацию гипотез как взаимодополнит, принципы проверки знания, различно, но в одинаковой мере способствующие его росту, углублению и внутр. совершенствованию в контексте культуры.