Из-за того что нога у Эштона плохо сгибалась и болела, мы на несколько дней отложили отъезд из лагеря. Один из пикуни, раненный в стычке, умер ночью. Напавший на охотников отряд оказался ассинибойнским; он потерял в общем семь человек; пикуни, преследовавшие ассинибойнов из нашего лагеря, настигли и убили еще двоих отставших.
Нэтаки стала покровительницей и опекуншей сироты. У девочки были две тетки, сестры убитой матери, но они вышли замуж за черноногих и жили далеко на севере. В лагере пикуни у нее не осталось никаких родственников. Девочке
— робкой, тихой, тоненькой — было тринадцать или четырнадцать лет. Сейчас она держалась еще тише, чей обычно, не разговаривала ни с кем, только отвечала на все вопросы и большую часть времени потихоньку плакала. Женщина Кроу подарила ей шаль.
Когда девочка вышла одетая в чистое ситцевое платье с аккуратно заплетенными и перевязанными темно-красной лентой волосами, она понравилась даже Эштону с его изысканным вкусом.
— Очень славненькая девушка! — заметил он, — бедняжка! Что с ней будет?
— Ну, — напомнил я ему, — ведь это не цивилизованное общество. Ее примет радушно и будет кормить любая семья в лагере.
Так действительно и получилось. В нашу палатку приходили женщины и предлагали, чтобы девочка жила с ними Каждая говорила, что она очень дружила с ее матерью, и потому хочет, чтобы ее дом стал домом осиротевшей девочки. Нэтаки отвечала им неизменно, что девочка свободна и может уйти или остаться, и тогда сирота заявляла, что все они очень добры, но она предпочитает пока что оставаться там, где она живет сейчас.
Когда я рассказал Эштону, о чем просят посетительницы, он, видимо, удивился и признался, что немного сомневался о справедливости моего мнения о доброте и благотворительности индейцев. Он долго сидел и курил, молча о чем-то размышляя, а затем скорее в шутку, чем всерьез, попросил меня сказать девочке, что он спас ее от ассинибойнов и потому считает ее своей собственностью — он в некотором роде теперь ее отец. Но для нее это не было шуткой. Она приняла его слова очень серьезно и ответила:
— Я знаю, теперь он мой вождь. Я согласна.
Неожиданный ответ явно удивил Эштона и заставил его призадуматься.
Примерно через неделю мы уложились и двинулись в форт в сопровождении дяди Нэтаки, который должен был отвести обратно в табун наших лошадей, так как мы не могли держать их в форте. Нам следовало задержаться в лагере подольше, так как у Эштона от езды снова открылась рана. Когда мы прибыли в форт, Эштон недели две почти не вставал со своего ложа, и молоденькая сирота ухаживала за ним и была очень довольна, если ей удавалось избавить его от лишнего шага.
Чтобы как-то скоротать время, Эштон начал учить ее простым английским словам и коротким фразам. Смешно было иногда слышать, как она путает слова, говоря, например, «корова, он вода пьет». Но мы не смеялись, потому что если бы мы рассмеялись, уроки сразу кончились бы. Немало многообещающих учеников индейцев перестали учиться из-за неосмотрительных насмешек учителя.
Ягода вернулся в форт дня через два после нашего приезда, и мы с ним начали планировать зимнюю торговлю и составлять списки необходимых товаров. Будем ли мы торговать в лагере или построим торговый пункт и где именно — зависело целиком от зимних планов индейцев. Эштон собирался зимовать с нами там, куда мы отправимся, но однажды получил письмо, изменившее его расчеты. Он не сказал нам ничего, кроме того, что ему необходимо скоро вернуться в Штаты. Собственно говоря, он ни разу не заикнулся ни о своих делах, ни о своем семействе. Мы только знали, что он оказался человеком с добрым характером, хорошим товарищем на которого можно целиком положиться.
— Надеюсь я не очень любопытен, — сказал мне Ягода, — но я все-таки хотел бы знать, что мучит нашего друга, о чем он всегда скорбит и что заставляет его вернуться. Совершенно ясно, что ему ехать не хочется.
Я чувствовал то же, что и Ягода, но так же, как и он не мог ничего сказать Эштону.
До закрытия навигации должно было прийти еще несколько пароходов, и он все откладывал свой отъезд. Как-то вечером, когда мы все собрались в передней комнате, разговор зашел о его предстоящем отъезде. Эштон сказал, что вернется как только сможет; если не зимой, то весной с первым пароходом.
— Теперь, — продолжал он, — передайте моей девочке следующее: скажите ей, что я хочу взять ее с собой и поместить там в школу, где будет много других хороших девочек где добрые женщины в черных платьях будут о ней заботиться, учить ее читать, писать, шить и многим другим хорошим полезным вещам.
Это предложение очень удивило Ягоду и меня, а когда его перевели, то женщины просто растерялись от изумления. Наступило длительное молчание. Все мы ждали, чтобы заговорила девочка; все мы были уверены, что она откажется покинуть нас. Мы удивились еще больше, когда она наконец ответила, что поедет. Потом она подбежала к Нэтаки, спрятала лицо в ее колени и заплакала. Мы, мужчины, взяли свои шляпы и вышли из дому.
— Я уже довольно давно обдумывал это, — сказал нам Эштон, когда мы уселись на берегу реки и раскурили трубки. — Мне интересно увидеть, какое действие окажет на девочку получение действительно отличного образования и как она его применит. Как по-вашему, это удачный план?
— Один только бог знает, — ответил Ягода, — образование может сделать ее очень несчастной. Это непременно случится если белые будут продолжать избегать общения с ней и презирать ее за то, что она индианка, несмотря на хорошее образование и развитие всяческих талантов. С другой стороны, образование может превратить ее в благородную, приносящую людям пользу женщину. Во всяком случае, я советую попробовать.
— Но, Ягода! — воскликнул я, — белые не презирают индейцев. Я уверен, что те из них, кого можно назвать настоящими людьми, глубоко уважают индейцев.
Он признал, что такие обращались с ним всегда хорошо и с уважением.
— Итак, — закончил Эштон, — девочка поедет со мной. Я отвезу ее в Сент-Луис и помещу в хорошее учебное заведение. У нее будет все, что можно купить за деньги. Кроме того, я составлю завещание и обеспечу ее на случай моей смерти. Я предпочитаю, чтобы то, что я оставлю, получила она, а не кто-нибудь другой.
Однажды рано утром мы пошли на набережную проводить их. Накануне вечером, пока укладывали немногие вещи, которые мы могли дать девочке, она горько плакала. Нэтаки сказала, что ей незачем уезжать, если она не хочет расставаться с нами, что Никогда не Смеется и не подумает поступить против ее воли. Девочка отвечала, что сделает, как он хочет.
— Он спас меня, — говорила она, — и я принадлежу ему. Я знаю, что он хочет мне добра.
На пароходе уже развели пары, прогудел гудок, и пассажиры пошли садиться. Девочка стояла очень тихо, с сухими глазами. Она поднялась следом за Эштоном по сходням с накинутой на голову шалью, частично закрывавшей лицо, и они вышли на верхнюю палубу. Пароход отошел на середину реки, медленно повернул, затем быстро исчез за изгибом берега.
Мы в задумчивости отправились домой.
— Не нравится мне все это, — сказала Женщина Кроу. — что у нас общего с обычаями и ученостью белых? Солнце дало нам прерии, горы и реки, бизонов и оленей. Вот и все, что нам нужно.
— Ты говоришь правду, — поддержала ее старая миссис Ягода, — но все-таки я рада, что мой сын уезжал на юг, в далекую страну белых, потому что то, чему он там научился, полезно. Он умеет писать, как они, и читать написанное. Он торговец и умеет купить и продать. Он выше вождей, потому что они приходят к нему за советом.
— Мне кажется, — заметил я, — что следовало отправить вместе с ними Нэтаки.
— Вы только послушайте его! — воскликнула она и, схватив меня за плечо, столкнула с тропы. — Как будто он сам не может учить меня. Но он не хочет, хотя я просила его об этом сотни раз.
Нэтаки всегда огорчалась, что не умеет говорить по-английски. Я не учил ее, так как с первой встречи понял, что она никогда не сможет овладеть произношением некоторых наших согласных в особенности б, ф, л, р — эти звуки совершенно чужды языку черноногих. Чем слышать, как она неправильно говорит на нашем языке, я предпочел, чтобы она на нем совсем не говорила. К тому же я умел говорить на ее языке и с течением времени пользовался им все более и более бегло и считал, что нам достаточно общества друг друга. Я не думал, что нам когда-нибудь придется часто бывать в обществе белых, особенно белых женщин. Большинство последних, живших в пограничных районах, ненавидело индианок, особенно жен белых; в равной степени они ненавидели и белых, женатых на индианках, и не упускали случая показать свое отношение ко всем им.
Ягода очень остро сознавал это и временами бывал просто болен из-за оскорблений, которые ему наносили. Один единственный раз, вскоре после отъезда Эштона с опекаемой им девочкой, он рассказал мне об одном таком случае. Мне кажется, что история эта во многих отношениях своеобразна патетична. Она так врезалась мне в память, что я могу повторить его рассказ слово в слово.
«Когда я был еще ребенком, — сказал он, — мой отец, как я вспоминаю, часто упоминал о принадлежавшей ему ферме в Миссури. Оставив службу в Американской пушной компании, он стал независимым торговцем и почти ежегодно ездил в Сент-Луис для сбыта мехов. Постепенно его пребывание становилось все продолжительнее, и наконец он совсем прекратил занятие торговлей и остался на юге, на своей ферме, лишь изредка навещая нас. Несмотря на молодость, я чувствовал сильное желание самому стать торговцем и усердно работал у тех, к кому отец помещал меня, начиная с майора Доусона, служившего здесь начальником фактории Компании. Хоть это и нескромно, но могу сказать, что я делал довольно быстрые успехи, более быстрые, чем рассчитывал мой отец и он намеревался со временем отправить меня учиться дальше в школу, в Штатах.
Случилось наконец так, что отец, уехав, не возвращался два года подряд. Мои друзья решили сами взяться за это дело и отправить меня в знакомую школу в Сент-Джо (в штате Миссури). Они набили мне карман деньгами и посадили на пароходик, который отошел в первых числах сентября. Стоимость проезда вниз по реке составляла, кстати, триста долларов, но меня всю дорогу везли зайцем. Путешествие было долгое и скучное, особенно в нижнем течении реки, где она текла медленно и пароход задерживали встречные ветры. Мы прибыли в Сент-Джо поздней осенью, и я сейчас же отправился в выбранное для меня место, школу-пансионат, куда принимали также и приходящих учеников. Тут-то и начались неприятности. Хотя несколько товарищей по школе любили меня и относились ко мне хорошо, но большинство обижало меня и насмехалось надо мной, называя «подлым индейцем» и другими оскорбительными прозвищами. Я терпел это, сколько мог, до тех пор, собственно говоря, пока они не начали называть меня трусом. Называть трусом меня, когда я уже побывал в двух настоящих битвах, где были убитые, и сам тоже стрелял в бою! Ну, когда они назвали меня трусом, я засучил рукава и дал троим или четверым хорошую взбучку, хотя совсем не привык к дракам такого рода. После этого меня оставили в покое, но все равно продолжали ненавидеть.
Я не писал отцу, где я, так как у меня созрел план устроить ему маленький сюрприз. Когда подошли рождественские каникулы, я отправился к нему погостить. Часть пути я проехал в поезде, и это мне показалось замечательным событием. Потом пересел в дилижанс, и однажды вечером меня высадили милях в двух от отцовского дома. Я пошел пешком, расспрашивая дорогу, и в сумерках увидел этот дом, очень славный, чистенький, выбеленный домик, окруженный хорошими фруктовыми и другими деревьями. Кто-то шел в мою сторону по дороге, я всмотрелся — отец! Когда он узнал меня, то пустился бегом, обхватил мои плечи, поцеловал и сказал, что любит меня больше всех остальных. Я не понял, что значит «больше всех остальных», но скоро я узнал, что он хотел сказать. Он задал мне множество вопросов — как я добрался, как поживает моя мать и все его друзья; потом несколько минут он постоял молча, опираясь на мое плечо, и наконец сказал:
— Мой мальчик, я надеялся, что ты никогда не узнаешь то, что я должен тебе сказать, во всяком случае узнаешь не раньше, чем я умру. Но сейчас я должен сказать тебе все: вон там, в этом доме, живет женщина, на которой я женился, и у нас есть дети, мальчик и девочка. Я могу ввести тебя туда и представить только как друга, как сына старинного моего друга из Монтаны. Мне стыдно, но приходится это говорить. Ты пойдешь ко мне?
— Да, — ответил я, — я пойду с тобой.
И мы пошли в дом.
Жена его, очень милая женщина, и дети, оба моложе меня, были добры ко мне. Они мне понравились против моей воли, но в то же время мне было очень грустно. Ночью, отправившись спать в свою комнату, я плакал.
Мы с отцом много раз беседовали наедине, и он все повторял, что любит меня больше всех остальных, что я для него на первом месте. Конечно, я не мог оставаться там долго, положение мое было слишком тягостно. В последний раз, когда мы с ним разговаривали, он спросил, собираюсь ли я рассказать матери о том, что узнал. Я ответил, что не намерен ничего рассказывать. Так мы расстались, и я вернулся в школу. И сейчас моя мать ничего не знает об этой его другой жизни. Он приезжает и живет с нами, иногда целое лето. Она его любит, и я уверен, что если бы она узнала, что он сделал, то это убило бы ее. И узнай об этом та женщина, ее бы это тоже убило. Но ведь он мой отец, и я же люблю его. Я не могу не любить его, что бы он ни сделал».
Могу добавить, что старый джентльмен остался верен своему слову. Пока он был в состоянии путешествовать, он продолжал навещать в Монтане сына и жену. Когда он умер, то оказалось, что в завещании, составленном за несколько лет до того, как Ягода побывал у него, большая часть отцовского имущества отдавалась первому любимому сыну. Отец Ягоды был образованный человек и интересовался всем, что касалось Запада. Он поступил на службу в Американскую пушную компанию, когда она только организовалась, в 1822 или 1823 году, и стал одним из видных начальников фактории. В течение многих лет он вел дневник, куда вносил ежедневно события своей жизни, в том числе многие наблюдения над индейцами, которых встречал, записывал их обычаи и предания. Он подготовлял эти материалы к печати, но они сгорели при пожаре, уничтожившем его дом. Многие из нас сожалеют об этой потере.