И новгородского владыку собственные холопы удавили тоже вряд ли за ангельскую кротость и братолюбие. Однако нам сейчас любопытно то, что именно в Киеве, именно в год вокняжения Всеслава, холопы решились отомстить преподобному мучителю.
Бесправные «скоты», «говорящие орудия» решились на убийство хозяина-церковника — не оттого ли, что почувствовали возможность сделать это безнаказанно, не оттого ли, что в Киеве вошли в силу люди, недоброжелательные к вере, столпом коей был архиепископ Стефан?
И ещё одно сообщение, полезное для разъяснения загадок 15 сентября 1068 года. В летописи оно стоит под 1071 годом, в ряду сообщений о деятельности волхвов в конце XI века (мы поговорим о них чуть позднее), но когда именно в реальности происходили события, описанные в нём?
Рассказы в летописях иногда совершали настоящие «путешествия», оказываясь за век-два от той поры, к которой в действительности относились.
Вспомним историю с Рогнедой, которую летописец использовал, разбираясь в причинах вражды киевского и полоцкого княжеских домов спустя полтора века после трагедии полоцкой княжны. А уж в пределах одного-двух десятилетий... многие учёные так и считают, что эпизод этот надо относить ко временам перед нападением половцев в 1068 году и восстанием в Киеве.
Итак, в Киеве нежданно-негаданно объявился волхв, пророчествовавший о великих потрясениях и переменах. О них, говорил служитель древней Веры, ему поведали Пятеро Богов — не иначе те самые, которым поставил в 980 году капище на Киевском холме будущий отступник.
Летописец сообщает, что «невегласи (язычники. — Л.П.) внимали ему, а верные (христиане. — Л.П.) смеялись, говоря: «Бес тобою играет на погибель тебе». Вскоре волхв сгинул бесследно, подводит черту летописец.
Так-таки уж бесследно? А не в ту ли тюрьму, из которой киевляне кинулись освобождать своих людей («дружину свою») в смутный осенний день 1068 года?
Странные события того дня содержат красноречивые следы другой недавней смуты — некие друзья-«дружина» киевлян, томящиеся в тюрьме, отсутствие коней и оружия у оставшихся на свободе.
Здесь явно отголоски какого-то столкновения киевлян с княжьей властью, печально для них закончившегося. Киевляне оказались безоружны[43], часть (скорее всего — заводилы, или даже заложники, взятые из киевских родов) — заперты в княжьей темнице.
О сути столкновения нам говорят два факта — во-первых, рассказу о событиях 1068 года летописец предпосылает длительное поучение о губительности языческих заблуждений. Во-вторых, приближённые великого князя, как мы помним, при первых признаках нового мятежа советуют ему избавиться от Всеслава — значит, видят в нём возможного вождя восставших. Им он впоследствии и становится.
Так чего ради киевлянам делать своим вождём человека с другого края необъятной Руси, правителя края, который они недавно жестоко разоряли? Чем привлекателен для них низвергнутый государь дальнего Полоцка? И кому в Киеве он мог быть нужен?
Напрашивается один ответ. Всеслав Чародей. Волкулак. «Рождённый от волхвованья». И ратовали за него те же «невегласи», которые внимали киевскому жрецу Пятерых.
Наконец, о сути замолчанных составителем «Повести временных лет» событий, предваривших «мятеж велик» 1068 года, яснее всего говорит сам факт замалчивания. Судя по обыкновению описывать события, привязывая их к тому или иному урочищу в Киеве, автор «Повести...» сам был киевлянином, а будучи к тому же и монахом — тщательно изымал любые намёки на неоднозначность в отношении своей веры и любимого города.
И из рассказа о Кие с братьями (хотя, казалось бы, речь о языческих временах), в том месте, где новгородские летописцы и армянский автор VII века Зенобий Глак упоминали о почитании основателем города «идолов», вместо этого словно бы с обидой вставляет: «были же мужи мудры и смыслены, нарицахуся поляне». И крестились-то киевляне с радостью и умилёнными слезами.
15 сентября 1068 года в городе Киеве произошёл не просто «мятеж велик». В городе, в котором убили епископа и выбрали в князья волкодлака из дремучих полоцких лесов и болот, в которых ещё восемь веков будут славить Перуна и Ярилу, произошёл языческий переворот.
Грозно гудящая толпа поднималась на киевскую Гору, к дворам князя и городской знати, по тому самому Боричеву взвозу, которым, по приказу деда Изяслава, волокли в Днепр изваяние Громовержца. Словно Он Сам, «выдыбавши» из Днепра, шёл отомстить потомкам отступника.
Не оттого ли так цепенел, медлил в тот день жестокий и решительный Ярославич?
И в Кракове этого не могли оставить без внимания. Слишком свежи были в памяти польской крещёной знати дни Маслава. Слишком непрочна была власть князей-католиков над собственными окраинами — ещё и двумя веками позже будут молиться своим Богам мазуры-мазовшане, жители края на востоке Польши.
Вместе на Киев двинулись православные князья Ярославичи, Изяслав вместе с сыном, Мстиславом, и рыцари князя-католика Болеслава. Распри между уже разделившимися и успевшими взаимно отлучить друг дружку церквями были отложены в сторону перед лицом пробудившегося общего врага — древней Веры славян.
А в восставшем Киеве в это время не будет князя. Где был Всеслав, в походе ли на половцев — если уж действительно был его целью дальний город Тмуторокань — или, как утверждает летописец, кинулся в свой край, лежавший на пути карателей, я сказать не могу.
В первом случае это было просто неудачей. Во втором — трагической ошибкой. Впрочем, легко нам судить полоцкого государя, вознесённого мятежом на престол чужого ему города, с изрядно поубавившимся после битв с кочевниками войском, когда с запада шёл с сытой, отдохнувшей и окрепшей дружиной прежний киевский владыка, а с ним — отряды польских рыцарей, а рядом, в конном переходе, сидел за стенами Чернигова его брат!
«Велик зверь, а головы нет — так и многие полки без князя», — напишет сто лет спустя Даниил Заточник. Летописи знают случаи, когда русские войска бросали броды наступающим половцам — только потому, что с ними не было князя, «а боярина не все слушают».
А ведь шли не половцы, шёл свой, киевский князь. А самые верные Всеславу были рядом с ним или лежали в ковылях Дикого Поля...
Вновь собралось вече, только тех, кто требовал оружия и коней, на нём уже не слушали. Говорили другое. Предлагали «повиниться» перед Изяславом, может, мол, простит. Слали послов в Чернигов, к Святославу, прося его посредничества в переговорах с братом. Наконец, послали к самому Изяславу. Тот целовал крест, что не причинит киевлянам вреда...
На что они надеялись? Совсем недавно этот же Изяслав целовал крест не кому-нибудь, не взбунтовавшейся черни, но собственному двоюродному племяннику Всеславу — и легко преступил «крестное целование».
Впрочем, не то Изяслав посчитал произошедшее вслед за тем клятвопреступничеством божьей карой (справедливости ради надо заметить, что не сдержавших клятвы на кресте полоцкому волкодлаку Ярославичей осуждали и многие христиане, в том числе игумен Киево-Печерского монастыря Антоний), не то по иной причине, но действиям своим на сей раз постарался придать хотя бы видимость приличия.
Сам он действительно не наказывал киевлян. Но первым в Мать городов русских вступил не он, а его сын Мстислав. А тот, собственно, никому креста не целовал щадить мятежников — как не обещал и его отец удерживать сына.
Семьдесят горожан были казнены по обвинению в освобождении Всеслава (само по себе примечательно — не в том вина, что взбунтовались против князя, а в том, что выпустили на волю языческое чудище-волкодлака!).
В первый раз на Руси ослепили множество причастных к восстанию (вот она, византийская культура — поневоле вспоминаешь, как Василий, современник крестителя Руси, пленных болгар ослеплял чуть не полками, оставляя на сотню ослеплённых пленных одного одноглазого — в провожатые).
Тех, кого попросту, безо всякого суда, зарубили каратели Мстислава Изяславича, никто не считал. Летописец просто говорит — «без числа».
Это было последнее сражение столетней гражданской войны за стольный Киев. По трупам киевлян поднялась на Гору и водворилась на ней власть преемников отступника Владимира и принесённая им чужая вера.
Вечевая площадь была перенесена указом победителя Ярославича на ту самую Гору — чтоб собирались люди не на Подоле, где ещё действовали языческие капища, а под боком у белокаменного исполина-собора Святой Софии, под строгим надзором нового бога.
Всеслав ещё долго сражался. Но дело кончилось не в его пользу. Родной удел он отстоял — Полоцкому княжеству предстоит пасть двумя веками позже, под напором литвинов и тевтонских рыцарей-крестоносцев.
Я уже рассказывал о жутких событиях, происходивших в Полоцке в те годы, когда он в очередной раз был в изгнании и ставленник Ярославичей, тот самый каратель мятежного Киева, Мстислав Изяславич, сидел на полоцком столе.
«В Полоцке ночью по улицам со стонами бегали бесы», — передаёт летописец. Погибал всякий, кто осмеливался высунуться из ворот двора на стук конских копыт и пронзительные стоны нечисти. По утрам на улицах находили следы копыт.
Современные комментаторы обычно объясняют это какой-то заразой, моровым поветрием, обрушившимся-де на полочан. Однако никакой такой хвори в ту пору по Руси не гуляло, особенно способной замертво уложить человека на месте, да и стонами и стуком копыт эпидемии обычно не сопровождаются.
Люди приписывали напасть навьим — языческой нежити. В конце концов испуганный Мстислав покинул захваченный силами мрака город, и князь-чародей утвердился на престоле предков. Но уже его сыновья были примерными христианами, про которых никто не говорил, будто они способны перекидываться волком или «лютым зверем», проноситься в ночи на чудовищные расстояния...
Времена чародеев и навьев в Полоцке подошли к концу. Через век после Всеслава поэт-язычник завершит рассказ о князе-оборотне словами другого оборотня и чародея — Бояна, Велесова внука: «Ни хитрому, ни гораздому, ни знающему знамения птичьи не избежать судьбы».
Победив врагов на полях сражений, полоцкий государь проиграл Судьбе, или, если угодно, истории[44].
И в те же годы, когда бурлил стольный Киев, по западным окраинам Руси рыскал со своею дружиной князь-оборотень, не было покоя и на востоке, и на севере.
И если в завоёванных варягами-русью землях сторонниками старой веры выступал кто-то из самого княжьего рода — будь то Святополк Окаянный или же Всеслав Чародей, то на севере, на землях, собственно, и заселённых почти сплошь варяжскими колонистами, восстания против чужого бога возглавляли волхвы (в южных землях скорее всего истреблённые сыном хазарки Малки ещё в первые десятилетия после крещения 988 года — не их ли летописец и выводит под видом «разбойников»?).
Первыми (если не считать Богомила Соловья, вдохновлявшего новгородцев в 989 году на сопротивление крестителям) взбунтовались против новой веры волхвы Суздальской земли.
В 1025 году, под руководством волхвов, жители Ростовского края начали истреблять местную родовую знать, называемую в летописи «старой чадью» (новгородские летописи уточняют, что среди знати истреблению подвергались «бабы» — суть этого уточнения мы рассмотрим ниже).
Именно она, эта «старая чадь», была, по мнению языческих жрецов, повинна в исчезновении «гобина» — волшебной силы, сообщающей удачу людям и плодородие земле. Именно по их вине на «Понизовье», как именовали тогда Северо-Восточную Русь, царили засуха и неурожай. И уже после расправы с знатными людьми отправились за хлебом к булгарам.
В чём была вина местной знати, предположить легко — если вспомнить, что жители Ростовско-Суздальских земель, вряд ли не по её воле, помогали Добрыне и Путяте крестить Северную Русь.
Примерно той же простой логикой руководствовались англы королевства Мерсия в VII веке, сочтя принятие новой веры повинным в разразившемся вскоре море, а в XIX столетии схожим образом рассуждали представители племён Прикамья, видя причину неурожая в крещёных соплеменниках. Богов прогневали!
Для заподозренных, как легко догадаться, в обоих случаях это обошлось так же, как и в Поволжье 1025 года...
А ведь было — и моровые поветрия, и голодные годы враз за крещением... и в седьмом столетии, и в десятом, и в девятнадцатом...
И ещё одно — не было ли поволжское выступление последним отзвуком языческой реакции Святополка Ярополковича?
Князь Ярослав (тот самый «Злой Хромец») обрушился на повстанцев с дружиной. По сообщению «Повести об основании града Ярославля», у капища Велеса неподалёку от будущего города князь лично зарубил секирой священного «лютого зверя» (на сей раз, похоже, под этим определением надо понимать обычного медведя). В честь этого события на гербе Ярославля и изображается по сей день медведь с секирой.
Странновато, право же, — словно христианский мученик с орудием своего мученичества в руках.
e-puzzle.ru
Капище было разрушено, на его месте — возведена первая в этих краях церковь. А рядом встала княжеская крепость, принявшая имя князя, секирой проповедовавшего жителям Медвежьего Угла — это не обозначение, а название поселения, стоявшего в языческие времена на месте будущего Ярославля, — новую веру.
Волхвы бежали или были казнены. Уж не знаю, произносил ли и впрямь перед их казнью сын крестителя те речи, которые вложил в его уста чернец-летописец — о всеведении божьем, о бессилии человеческого разума.
Мол, и голод, и мор, и засуха — всё это посылает за грехи людям христианский бог, а смертным человекам нечего даже и пытаться что-то изменить — только терпеть и смиряться.
Гораздо подробнее описаны события, вошедшие в летопись под 1071 годом. Там два волхва от Ярославля (не иначе, от того же Велесова капища) пошли по погостам (так тогда обозначали не кладбища, а центры округ, укреплённые поселения) во время очередного голода.
«Мы знаем, — говорили они, — кто обилье держит!» Обилье здесь — то же «гобино». К волхвам, пришедшим в «погосты», сама «старая чадь» приводила своих «жён, сестёр и матерей». И волхвы, по выражению летописца, «в мечте» (как сказали бы сейчас, «в изменённом состоянии сознания») прорезали женщинам «за плечами», вынимая то мёд, то жито, то рыбу.
Так они прошли по всему огромному краю, от Ярославля до Белоозера. По пути к ним присоединялись огромные толпы народа — летописец называет число в три сотни человек, конечно, условное, но дающее представление о масштабах выступления язычников.
В эти же годы Киево-Печерский патерик сообщает о гибели в Ростове от рук «невегласей»-язычников епископа Леонтия.
Впоследствии появилось и житие епископа — написанное по заказу Андрея Боголюбского через сто лет после жизни будущего святого, оно изображает его победителем в борьбе с язычниками, но этому можно давать столько же веры, как и факту назначения Леонтия епископом в Ростов непосредственно из Константинополя, минуя ненавистный Андрею Киев.
Из Киева же Леонтий пришёл в Ростов, о чём в житии умалчивается, вместо этого доверчивому читателю рассказывают об отроке, родившемся и выросшем в Царьграде, при этом хорошо знавшем русский и... мерянский языки.
Сильно подозреваю, читатель, что успехи Леонтия в борьбе с «неверием», описанные автором жития, в отношении исторической действительности стоят на той же доске, что и цареградский мальчишка, невесть где изучивший язык полудикого племени из лесов и болот Поволжья.
Скорее всего Леонтий пал жертвой именно приверженцев двух волхвов. Предшественники Леонтия, Фёдор и Иларион, были изгнаны из Ростова. Помогавшие Добрыне и Путяте обращать в заморскую веру новгородцев жители Ростова отнюдь не торопились сами отказываться от старых Богов — каменное изваяние Велеса в Ростове будет низвергнуто в следующем, XII столетии неким Авраамием.
Однако в Белоозере волхвы столкнулись с дружиной воеводы Святослава Ярославина, Яня Вышатича — кстати, прямого потомка Добрыни Хазарина. Толпа общинников не в одну сотню оказалась бессильной перед несколькими десятками профессиональных воинов.
Единственной жертвой отряда киевского воеводы оказался... походный поп. Обозлённый Янь потребовал от белоозерцев, назвав их «смердами своего князя», выдачи волхвов, угрожая в противном случае остаться у них «в гостях» вместе с дружиной.
Судя по всему, угроза годового соседства с буйными молодцами Вышатича всерьёз перепугала белоозерцев. Волхвов они выдали, а остатки рассеянных воинами княжеского воеводы повстанцев, видимо, не смогли защитить своих вождей.
Из последующего рассказа о допросе волхвов Вышатичем сделано много самых невероятных выводов — так, найдя сходство между якобы поведанным волхвами «мифом» о сотворении человека богом и сатаной (!!!) и позднейшими преданиями, записанными у мордвы, многие поспешили заключить, что и волхвы-то были некими «финно-уграми».
По разным причинам это устроило очень многих — православные славянофилы радовались возможности объявить, что христианству сопротивлялись и приносили жертвы Богам не русичи, крещёные-де ласково и тихо, «как младенец», а «чухна лесная».
Западники-прогрессисты, вроде небезызвестного Аничкова, в очередной раз радостно оповещали, что «эти русские» даже идолов и колдунов позаимствовали у финских дикарей — куда им самим чего-то выдумать!
Я далёк от шуток, читатель. Тот же Аничков, вполне разумно заявив, что заимствуют обычно неразвитые народы у развитых, в следующей строчке, не моргнувши глазом, чёрным по белому пишет, что-де из этого неопровержимо следует, что славяне должны, мол, были заимствовать волхвов у финских племён, ведь славяне же были ПРИМИТИВНЕЕ ФИННОВ.
Если это не русофобия, то что, спрашивается, русофобией называть?
Учёным стоило бы лучше обратить внимание на следующее сразу за рассказом о творении человека поразительное «признание» волхвов. Лесные кудесники, по милости летописца, открытым текстом заявили-де воеводе, что поклоняются «Антихристу», который «сидит в бездне».
Разумеется, никакого понятия об «Антихристе» — как и о сатане из мифа — ни волхвы, ни их паства не имели и иметь не могли. Миф такой существовал не только у мордвы — возник он на Балканах, у еретиков-богомилов, от них распространился на Русь, а оттуда — и в Поволжье.
Многие предания мордвы носят следы славянского влияния. Но во времена составления «Повести временных лет» скорее всего в Поволжье такой легенды ещё не знали — рассказ о создании человека приписал волхвам не то сам Янь, не то летописец.
И никакими «финнами» волхвы, конечно, не были. Поведение волхвов и их земляков прекрасно укладывается в сообщения Ибн Русте, арабского автора X века, о «знахарях», почитаемых русами, и немецких хронистов — о могуществе и власти жрецов прибалтийских славян-варягов, дальними потомками колонистов-находников которых были и ростовчане, и жители Белоозера[45].
А если пробраться сквозь залежи кромешной лжи, нагороженные вокруг истории волхвов христианским летописцем и его информатором, то станет очевиден прежде всего суеверный страх Вышатича перед волхвами.
Им забивают в рот кляпы-обрубки — очевидно, чтоб помешать им проклясть палачей. Им выдирают, зажав в «расщеп», бороды — символ колдовского могущества и жреческого сана. И даже после этого, натешившись вдосталь, каратель не смеет сам убить волхвов — он приказывает родичам принесённых в жертву знатных женщин: «Мстите!»
Есть в рассказе о восстании и гибели волхвов очень сильный эпизод, который не поняли ни исследователи, ни, похоже, сообщивший его летописец. Когда палач, видимо, приказав вырвать на минуту кляп изо рта пленных кудесников, глумливо полюбопытствует — что-де сказали им Боги (а куда подевались восседающий в бездне «Антихрист» и единственный бог, на пару с сатаной клепавший человека в «мифе»? очевидно, туда, откуда и пришли — в область фантазий монаха-летописца), жрец выдохнет окровавленными, разодранными губами:
— Встать нам перед Святославом!
Янь, как сказано, был воеводой Святослава Ярославича. Учёные поняли слова волхва так, что он требовал-де «законного» княжьего суда. Да какое дело было до князя-христианина, до законов вероотступников жрецу древних Богов?
Неужели о нём он вспоминал перед лицом неотвратимой и мучительной смерти, словно булгаковский Иешуа, на кресте бормочущий «Игемон...»? Вы, читатель, как хотите — а я не верю в это. Не верю ни секунды.
Совсем другого Святослава поминал обречённый кудесник. Святослава Храброго, неколебимого поборника родных Богов, ужас христианской Византии, победителя хазарских предков Вышатича. С ним ждал встречи, закончив все свои земные пути...
Волхвов повесили на дубе, в междуречье Волги и Шексны. Дуб — почитаемое дерево у славян-язычников, а на мысах у слияния рек обычно возводили капища, так что место казни скорее всего было выбрано неспроста.
Так в Риме при «равноапостольном» Константине и «святом» Феодосии христиане убивали и зарывали в храмах Светлого Митры Его служителей, тем самым оскверняя святыню. Так потом комиссары будут расстреливать в алтарях священников и иноков, насиловать и убивать в церквях монахинь...[46]
«Какою мерою вы меряете, таковою и вам отмерено будет».
Правда, вслед за этим летописец сообщает, что висящие на дереве трупы волхвов снял, «угрызя» верёвки, и куда-то «снёс» медведь. Поведение, настолько не типичное для этого зверя, который вообще-то мертвечину не ест в принципе, что впору вспомнить: медведь вообще-то считался воплощением... Велеса.
Того самого скотьего Бога, в честь которого стояло капище в родных для казнённых волхвов Ярославских землях, кумир которого возвышался ещё в Ростове... ещё в XIX веке медвежий череп считался мощным оберегом и мог заменять над дверями хлева или в обряде опашки села... икону святого Власия или Николы Угодника.
Такой череп в русской деревне именовали скотьим Богом — как будто не прошло тысячи лет с тех пор, как скотьим Богом клялись Вещий Олег и Святослав Храбрый.
Так кто же — или Кто же — пришёл за волхвами, служителями Велеса, и куда их унёс?
Игорь Яковлевич Фроянов даже сравнивает посмертную участь волхвов с воскресением и вознесением — в языческом, разумеется, варианте.
Третьим — считая с киевским — выступлением волхвов в конце XI столетия было явление волхва в Новгороде в 1071 году.
Впрочем, И.Я.Фроянов, со ссылкой на данные дендрохронологии, высказывает предположение, что происходило всё несколько позднее, к концу семидесятых годов XI века. По стволам деревьев археологи обнаружили, что несколько неурожайных, засушливых лет прошли по Северу Руси именно тогда — а подобные условия были наилучшими для выступления приверженцев родной веры.
В Новгороде, по сообщению летописи, восстал волхв, «творяся акы Бог, многы прельсти, мало не всего града». Волхв обещал перейти, «аки посуху», Волхов, хулил христианскую веру и призывал «погубить» епископа Фёдора, преемника злополучного Стефана.
«Вси яша ему веру», отмечает летописец. Чтобы оценить значение этого «вси», надо помнить, что речь-то не просто о городе, уже сто лет как крещённом «огнём и мечом». Речь — о буйном Господине Великом Новгороде, чья история как государства началась со слов «и восста род на род, и не бысть в них правды» и закончилась распрей сторонников Москвы и Литвы, конец которой положил лишь приход московского войска.
Иные примеры единодушного выступления новгородцев на чьей-либо стороне припоминаются с трудом. То есть весь город поддержал мысль об отходе от новой веры и казни её верховного служителя.
Вокруг поднявшего крест Фёдора сгрудилась только ощетинившаяся клинками дружина князя-черниговца Глеба Святославича — люди, чужие Новгороду. А с другой стороны, за волхвом был весь город. Настолько непрочна оказалась в сердцах новгородцев пришедшая с «огнём и мечом» в северные края вера.
Особенно останавливаться на летописной версии того, как произошло-де убийство волхва, мы не станем. История о мнимом мудреце, не сумевшем предугадать собственную смерть, известна от Китая до Франции. Этой расхожей историей летописец прикрыл неприглядную истину — убийство жреца на переговорах.
Разумеется, не имеют особого смысла и рассуждения о каком-то особом языческом менталитете, по которому-де гибель волхва показала новгородцам его неправоту. Не могло быть таких убеждений в вере, великий защитник которой сказал: «Мёртвые сраму не имут!»
А то, что люди после гибели волхва не решились вступать в бой с княжеской дружиной, — ну, во-первых, гибель вождя на людей любой веры действует угнетающе. Незадолго до новгородских событий в Англии, во время битвы при Гастингсе, нормандские рыцари-христиане, прирождённые воины, едва не кинулись бежать, решив, что их вождь, герцог Вильгельм, убит.
Тому пришлось идти на смертельный риск, сорвав в гуще сражения закрывавший лицо шлем, чтоб предотвратить бегство войска. Насколько ж тяжелее пришлось новгородцам, большинство которых были мирными людьми?!
А во-вторых — кто сказал, что не было стычки? Летописец-монах? Не знаю, как вы, читатель, а я вполне допускаю, что «людие разошлись по домам» под настоятельным воздействием дружины князя Глеба, притом многие из них угодили в тот же «дом», что и несчастный кудесник.
Во всяком случае Новгород не простил — ни князю-убийце, ни вдохновителю вероломства — епископу. Очень скоро после этих событий Глеб был изгнан — изгнан, судя по всему, не миром, — князю, по выражению летописи, пришлось бежать в земли чуди заволочской — кстати, веское доказательство, что убитый кудесник никакого отношения к этой чуди не имел, чего ради в ином случае его убийце искать укрытия в землях соплеменников жертвы?
Там он и обрёл бесславный конец. Недоброй смертью помер и епископ Фёдор — владыку, по сообщению Новгородской летописи, загрызли свои же псы.
Кто же из них не предвидел своей бесславной гибели на самом деле?
Однако попытки выступления волхвов в большинстве крупных городов Руси оказались подавлены — чем бы ни кончилось это для подавивших. И выступления благоволивших к язычеству князей, таких как чародей Всеслав или «охаянный» Святополк, и попытки волхвов поднять народ захлебнулись в крови.
Города, эти узлы Земных сил, вместилища древних святынь, остались в руках приверженцев новой веры.
Впрочем, не все крупные города оказались под христианами. В результате ли деятельности волхвов, или по другим причинам, очень упорен в вере оказался стоящий на Волжско-Балтийском торговом пути город Муром.
Полтора столетия муромцы упорно изгоняли от себя крестителей и святителей, начиная с сына Владимира Отступника — Глеба, перед которым горожане захлопнули ворота. Пришлось юному князю поселиться за городской стеной, поодаль.
Непреклонность жителей этого города даже снискала им на века прозвище «святогонов», державшееся ещё в XIX столетии. Однако, как говорится, сила ломит и солому — когда в XII столетии (если быть точным, в 1192 году, по словам жития) к непокорному городу подошёл князь Константин и, взяв его штурмом, принудил уцелевших креститься, прийти на помощь муромцам оказалось некому.
И вновь не чудеса святых, не слово проповедника, а простая грубая сила княжьей дружины проложила путь Христу в последний оплот язычества.
Штурм Мурома и крещение его жителей завершают кровавую эпоху первой гражданской войны на Руси.
В последний раз сошлись в схватке худо-бедно сопоставимые силы язычников и христиан — городское ополчение муромцев и дружина Константина. Последний крупный центр вооружённого сопротивления насаждению новой религии был подавлен.
Пора, читатель, подвести итоги этой войне. Как введение новой веры сказалось на Руси, на её силах, на положении в мире, на уважении соседей.
Сравним для начала два широко известных сказания из «Повести временных лет», часто цитируемых во всевозможных книгах по истории. Оба повествуют о войнах с печенегами, герои обоих названы отроками.
Но действие одного происходит до крещения Руси, при Святославе, действие второго — после него, при Владимире. Вы наверняка сталкивались с ними, читатель, — это сказание об отроке, спасшем город Киев от печенегов в 968 году, пробравшемся из осаждённого Киева сквозь печенежский стан с уздечкой в руке и приведшем на подмогу осаждённым воеводу Претича.
Второе предание — об отроке-кожемяке, что в поединке у брода на реке Трубеж одолел печенежского богатыря.
Эти предания часто цитируют, но никому не приходит в голову сравнить их и особенно — сравнить отразившееся в них отношение кочевников к Руси, к её князю.
В первом предании печенеги, едва заслышав звуки труб в предрассветье, обращаются в повальное бегство, а их вождь, вернувшись и услышав от Претича, что перед ним — человек князя, идущий перед войском «в сторожах», то есть в разведотряде, торопится с ним побрататься, поменяться оружием. Само имя князя-язычника наводит страх на печенегов, и их правитель почитает за честь для себя побратимство с воином Святослава.
Во втором — князь на месте, и дружина на месте, но печенеги не думают бежать, а их вожак обращается к Владимиру — не с предложением побратимства, нет, но с оскорбительным вызовом: пусть, мол, сойдутся в поединке бойцы, и если победит печенег — то кочевники будут три года беспрепятственно грабить и разорять Русь, если же одолеет русич — так уж и быть, уйдут назад, в степь.
Чувствуете вы, читатель, какое-нибудь уважение к правителю Руси в этих словах? Лично я — нет. Впрочем, я уже говорил — трусость Владимира «прославила» его до далёкой Исландии. Печенеги, от которых недостойный сын Святослава прятался под мостом, наверняка знали о ней не хуже скандинавов.
Что характерно — во всём войске крестителя Руси не нашлось человека боеспособнее ремесленника-кожемяки. Вообще, все предания летописи о войнах Владимира с печенегами отдают каким-то изумлением — неужели победили?