Земля‑Власть‑Женщина
Фигура супруги правителя стала предметом внимания исследователей еще в конце XIX — начале XX вв. Одним из первых к ней обратился в книге «Золотая ветвь» Дж. Фрэзер. Исследование латинских, скандинавских, греческих и бриттских преданий привело его к выводу, что «у некоторых арийских народов... было обычным видеть продолжателей царского рода не в мужчинах, а в женщинах». Несколько позже ряд исследователей вскрыли мировоззренческую подоплеку этого обычая. В супруге правителя видели женское воплощение его земли, страны и одновременно его власти. Любопытно, что древнерусское «волость» объединяет оба эти понятия. Особенно хорошо это явление изучено на кельтском материале. Тут и фигура Власти, предстающей ужасной старухой, но превращающейся в прекрасную даму после соития с нею, впервые появившаяся в саге о Ньяле Девяти Заложников, а потом в повести о сыновьях короля Даре и многочисленных английских и французских романах. И ирландские королевы‑тезки, по имени Медб, из Коннахта и из Лейнстера. Про вторую говорится, что «не мог стать королем Тары тот, чьей супругой она не была». Схожие сведения сообщает Саксон Грамматик о королеве пиктов Гермутруде: «Тот, кого она считала достойным своего ложа, тут же становился королем; она приносила королевство вместе с собой. Так что рука ее и скипетр были неразделимы». А. Краппе и А.К. Кумарасвами соотносят этих персонифицирующих Власть женщин с индийской богиней Шри Лакшми, супругой Индры и «персонификацией царского правления, духом власти, взаимоотношения с которой носят сугубо брачный характер».
В.Я. Пропп пришел к тем же выводам на основе анализа русских сказок, где герой зачастую становится царем, добившись руки и сердца царевны. В «Слове о полку Игореве» борьба князя‑кудесника, полоцкого оборотня Всеслава за власть, описывается как попытка добиться любимой девушки: «Връже Всеславъ жребий о девицю себе любу». Очень любопытно, что дань в Древней Руси платили «по куне» или «по белке» от родовой общины‑«дыма». Вести речь о наживе тут не приходится — полтысячи лет спустя, когда и лесов, и белок, конечно, больше не стало, в Московском государстве штраф за синяк составлял пятнадцать беличьих шкурок. То есть с общины брали за год одну пятнадцатую штрафа за синяк. Скорее дело тут как раз в символике — и белка, и особенно куница обозначали в славянском фольклоре возлюбленную или невесту. В случае с куницей символизм варьировался от тонко‑духовного (странник видит, что по постели спящих молодоженов скачет «кунка» — значит, над их браком почиет благодать небес, они живут в любви) до самого грубого, физиологичного (куна, кунка — женский половой орган). На всем пространстве Древней Руси сваты до XX века рассказывали родителям невесты, что пришли сюда «за куницей», по ее следу. И, принимая дань куницами или белками, князь как бы символически обозначал свой брак с землей и общиной, уплатившей ему эту самую «кунку». Недаром в былинах кунья шуба — отличительный признак правителя или, по крайней мере, вождя. Кунью шубку набрасывает на плечи Владимир, и за ней же он прячется от страшного свиста Соловья‑разбойника, куньей шубкой укрывается «король ляховинский» от разгневанных богатырей‑сватов, Добрыни и Дуная. Такие шубы носят Дюк и Чурило — Фроянов и Юдин показали, что эти герои былин — родоплеменные вожди. Илья обретает шубу лишь в тех былинах, где уже выступает вождем богатырской дружины Киева — а место это он занял не без помощи Апраксеи.
Любопытно, что многим из перечисленных героинь предания приписывают столь же, мягко говоря, легкомысленный характер, который наши былины приписывают Апраксее, прилюдно обнаруживающей свою связь с Тугарином, заигрывающей с Чурилой Пленковичем, пытающейся соблазнить калику Касьяна. В ирландских источниках женское воплощение Страны называют куртизанкой, у Медб из Лейнстера, кроме четырех законных мужей, было множество любовников, «поскольку было в ее обычае, чтобы тень одного мужчины падала на другого», Гвиневера, жена Артура, была неверна ему, и так далее.
Ветреность Апраксеи вовсе не обязательно связывать с конкретной личностью сестры Мономаха Евпраксии, «королевской блудницы», как делал это Б.А. Рыбаков. Это — просто типичный облик супруги правителя, олицетворения непостоянной, ветреной власти, удачи. Характерно, что «руку и сердце» захватившего Киев «татарина» Идолища «легкомысленная» Апраксея решительно отвергает. Так что когда Илья или Алёша говорят о «б... Апраксе‑королевичне», это много ближе к современной народной мудрости («политика — 6...ское дело»), чем к «королевской блуднице» немецких хроник.
«Распутство» Апраксеи подчеркивалось множество раз. Реже принимается во внимание, что былинная княгиня еще и мудра. Перед сватовством к ней Владимир говорит «было бы мне, князю, с кем... думу думати». И он получает именно такую жену — совет Апраксеи всегда мудр, она спасает Илью Муромца от княжьего гнева, она советует помириться с ним, она же, как мы помним, ободряет и поддерживает Владимира, перепугавшегося при известии о нашествии «татар». А когда Владимир не слушает ее — например, в былине про Ставра Годиновича, где княгиня моментально распознает в «грозном после» переодетую женщину, — то попадает в весьма неловкое и даже смешное положение.
Апраксея и Илья — посвящение в вожди.
Особенно заметно представление об Апраксее, как Власти, в былине о «бунте Ильи Муромца против Владимира», которые, по ряду признаков, представляются скорее переосмысленным описанием инаугурации или инициации военного вождя. Илья в начале былины устраивает пир, что является посягательством на монополию князя как устроителя пиров и претензией на власть, о чем в ряде случаев говорится открыто: «Я буду завтра в Киеве князем сидеть», «завтра сам буду править княжеством».
Илья стреляет по золотым и серебряным «маковкам» княжеского терема, что уже истолковывалось И.Я. Фрояновым и Ю.И. Юдиным как ритуальный вызов князю и магическая атака на него, с чем можно согласиться лишь отчасти. Стрельба по золотым и серебряным мишеням встречается в эпосе в контексте как соревнования за власть (в былине про Добрыню и Василия Казимировича стрельба из лука является одним из способов, с помощью которого решается, кто кому будет платить дань — Владимир «поганому» царю или тот — Владимиру), так и свадебных ритуалов («Ставр Годинович»). Последнее восходит еще к сказочным сюжетам: выбор невесты с помощью лука и стрел в сказке «Царевна‑лягушка», испытание стрельбой из лука, полностью аналогичное былинным, как одно из испытаний устраиваемых невестой‑царевной женихам; в ряде случаев метательный снаряд падает «на терем королевны, что весь дворец пошатнулся», «стрела полетела в Индейское царство и сшибла второй этаж у королевского дворца». В этих случаях сходство с былиной о «бунте» Ильи еще большее. Вообще, стрельба из лука как элемент свадебного состязания героя и правителя, брачно‑эротический символизм лука и стрел уходят в глубокие слои доиндоевропейской, ностратической или «евразийской» архаики. Для нас особенно любопытно указание британского исследователя Роберта Грейвса на английский средневековый обычай, по которому победа в состязании лучников, мишенью в котором служила золотая или серебряная монета с изображением креста (в ряде вариантов Илья сшибает золотые и серебряные кресты с церквей, чтобы устроить на них пир, — т.е. превращает их в платежные средства, в монеты), а призом — любовь карнавальной «девы Мэрион», Майской королевы и звание Майского короля, карнавального «Робин Гуда».
Наконец, Илья попадает в подземелье, где его кормит и поит все та же Апракса. Проникновение в «погреба», в глубь земли, не составляет для нее никакой трудности — она и есть земля. Даже когда сказители «задним числом» придумывают какие‑то «рационалистические» объяснения ее проникновению в «погреба» (всегда разные, что само по себе говорит об их позднейшем происхождении), Владимиру, отправляющемуся освободить Илью, никогда не удается сделать это тем же способом. Иногда ее заменяет дочь, но это не принципиально — речь в любом случае о женщине княжеского рода. Символично и кормление княгиней Муромца. Старуха по имени Власть угощает Ньяля, будущего короля, водой из волшебного колодца. Про воду эту говорится: «Мягким будет твое питье в королевском роге — хмельной мед и сладкий мед, и крепкий эль». Королю Конну во сне является дева Власть, но не ложится с ним, а угощает едой и питьем. После этого заточения Илья становится победителем «татар» и вождем богатырской киевской дружины.
Тот же мотив встречаем в былине «Царь Саул Леванидович», где сына заглавного героя «углицки мужики... лукавые» приглашают «царем‑королем», но по въезде в город запирают «в погребы глубокие» (Древние Российские стихотворения... С. 77—78). Возможно, речь и здесь о ритуале инициации вождя, правителя, не понятом позднейшими сказителями. Иначе совершенно не понятно, отчего выпущенный на волю и снабженный оружием пленник не спешит расквитаться с коварными пленителями, не уходит попросту на все четыре стороны, предоставив их своей судьбе, а едет защищать «углицких мужиков» от подступающего к городу врага.
Здесь необходимо присоединиться к В.В. Чердынцеву, видевшему в этом сюжете «обычай заточения будущего вождя», который «широко распространен в раннем родовом обществе».
Схожий мотив мы встречаем в скандинавском эпосе — в саге о Стюрлауге Трудолюбивом и в саге о Волсунгах, откуда, как предполагают ученые, данный мотив и попал в первую сагу. В саге о Волсунгах этот мотив также может быть истолкован как конечный этап инициации Сигмунда и Синфьотли как воинов и вождей. Показательно, что во время заточения в кургане, носящего, как и в случае с Ильей, черты погребения заживо, заточенным помогает женщина, сестра одного из них, мать другого и жена конунга.
Наконец, показательно отношение к княгине богатырей и киевлян вообще. Это отношение весьма ясно обрисовано в той же былине о сватовстве Владимира: «Аще вам, молодцам, было б то кому поклонятися», «И всему красному городу Киеву было бы кому поклонятися». Илья Муромец, который, после заключения в погребе «оцьми низвел» на князя, покидает погреб и берется за оборону города лишь по просьбе княгини.
Апраксея былин не имеет ничего общего с летописной Евпраксией. Если уж обязательно связывать ее с летописным персонажем, то лучше всего подойдет жена того, древнего Владимира из Иоакимовской летописи: «Владимир... имел жену от варяг Адвинду, вельми прекрасну и мудру, о ней же многое от старых повествуется и в песнех восклицают». Как видим, все сходится: Адвинда «от варяг», и Апраксея из земли Поморянской (Ляховецкой, Политовской). Адвинда прекрасна и мудра, Апраксея наделена обоими этими качествами в избытке. И главное, Адвинда, судя по Иоакимовской летописи, являлась героиней многочисленных эпических сказаний («Многое от старцев повествуется и в песнех восклицают»). А изменение имени не должно удивлять — в XIX—XX вв. в эпосе постоянно шла смена имен, древних, непонятных на знакомые православные. Как мы видели, Бермята превращался в Ермила, Хотен в Фадея и Фотея, Саксон Колы‑банович в Самсона Самойловича, Саур Ванидович в Саула Леванидовича. То же самое могло произойти с живой богиней Земли и Власти, супругой Владимира свет Сла‑вьевича Красное Солнышко, Адвиндой. Еще одну параллель былинной Апраксе составляет Остасия или Остан‑сия, жена «короля Гертнита» (об этом имени см. выше), которая «была красивейшей и мудрейшей из женщин». В «Тидрек саге» она изображена чародейкой, помогающей своему мужу‑славянину отстоять «королевство» от готов и гуннов.
Невыясненным остается вопрос о нескольких наложницах «царя русов» и единственной Апраксе‑Адвинде‑Остасии в эпосе. В ряде былин упоминается Марфида (Малфрида?) Гориславна как другая жена Владимира. Федор Иванович Буслаев упоминает 12 жен былинного Владимира, но мне не удалось отыскать в текстах былин упоминания о них. Однако обращает на себя внимание опять‑таки четырехкратность числа былинных жен (см. выше о правителе как воплощении идеи Центра). Возможно, каждая из жен или наложниц соответствовала покоренному племени или земле (отдельные роды или общины, как уже было сказано, отделывались символизировавшим невесту откупом в виде куньей или беличьей шкурки). Ясно тогда, отчего былинный король, отец Апраксы, столь решительно отказывался выдать ее за чужака, т.е. признать таким образом свой «вассалитет», зависимость от Владимира. Обращает на себя внимание явная параллель с двенадцатью женами морава Само и двадцатью четырьмя наложницами князя поморян.
Апраксея и Касьян — Власть и Волхв
Завершая разбор образа Апраксеи, необходимо коснуться того единственного случая, когда к ее красоте и мудрости остались равнодушны. Речь о былине «Сорок калик со каликою». Сорок странников‑калик, возглавляемые атаманом Касьяном, дают друг дружке обет — если кто‑нибудь из них во время странствия солжет, украдет или польстится на женщину — его подвергают мучительной казни — в лучшем случае просто закапывают по плечи в землю и оставляют умирать, в некоторых же записях речь идет о страшной, мучительной казни, с ослеплением и вытягиванием языка. Калики приходят в Киев, где Апраксея влюбляется в атамана Касьяна и пытается соблазнить его, однако неудачно. Разгневанная княгиня подкидывает в мешок Касьяна чашу, «из которой князь по приезде пьет» (обычай, когда вернувшегося домой владыку встречает, поднося золотую чару, жена, описан у Приска Панний ского применительно опять же к Аттиле). «Разоблаченный» посланцем княгини, нагнавшим покинувших город калик, Касьян принимает от рук своих сотоварищей казнь. Однако, возвращаясь из странствия, калики застают атамана живым, а проходя через Киев, узнают, что княгиня покрылась коростой и лежит во гноище. Апраксея винится, что оговорила Касьяна, тот прощает ее — и княгиня исцеляется.
Очень многим кажется, что это — чисто христианское предание. Ну как же, речь идет об аскетизме. Такой крупный историк, как С.М. Соловьев, и тот некогда полагал, что противопоставление умеренности Ильи обжорству Идолища — это противопоставление христианства язычеству. На самом деле язычеству ведомы и умеренность (вспомним «Речи Высокого» в «Эдде»), и свирепейшая аскеза — вспомним, каким истязаниям подвергал себя Один, девять дней и девять ночей вися на мировом ясене Иггдрасиль. Не менее суровы были испытания и посвящения сибирских шаманов. Впрочем, и сегодня в Индии не какие‑нибудь святые отшельники, а обычные миряне, клерки вполне современных компаний проводят недели отпуска, неподвижно сидя в сплошном огненном кольце костров. Мало кто знает, что слово «монах» старше христианства — оно обозначало жрецов Зевса Олимпийского, ведших уединенную и очень бедную жизнь в кельях у подножия святилищ своего бога, носивших черную одежду, принимавших суровые обеты — обет молчания, обет безбрачия. Такие же скудные жилища археологи находят рядом с капищами восточных славян на Днестре. Запреты, очень похожие на те, что приняли сорок калик со каликою (сам принцип похож на окружение князя — Касьян, замещающий Владимира в качестве сакрального центра, и четырехкратное число окружающих его спутников).
Сами калики в былине носят кое‑какие черты, позволяющие думать, что изначально они не были христианами. Они отнюдь не отказываются от участия в княжьем пиру, от яств и медов. Их отличительная черта — громовой голос, сравнимый со свистом Соловья‑разбойника — под князем оседает конь. Они поют на княжьем дворе «Голубиный стих» — полуязыческое произведение, за знание которого, повторюсь, отлучали от церкви. Зато нечто подобное («про живот, про смерть, про весь род человечь») поют «старцы старые» из заклятья против мора, в которых легко узнать языческих жрецов.
Но примечательнее всего фигура их атамана. В русском фольклоре святой Касьян играет особую роль. Это Касьян Суровый, Касьян Немилостивый. Его пребывание — не на небесах, как у остальных святых, а под землей (и былинного Касьяна закапывают в землю). Там не то он бьет дьявола молотом по голове, не то его, скованного, бьют ангелы или черти (и Касьяна в былине подвергают мучительной казни). Он или слеп, или глаза его скрыты под свисающими до колен, а то и до земли ресницами, покрыт шерстью и волосами. (Касьяна в былине иногда ослепляют, иногда — его лица не разглядеть из‑за свисающих до пояса волос.) Вытянутый язык — это признак мертвеца или демона в мифологии самых разных народов — египтян, индусов, этрусков, индейцев Латинской Америки. Знаком он и славянам — на лубках им награждают чертей, Смерть, пришедшую за Аникой‑воином или Бабу Ягу. Им снабжали личины ряженых, изображавших чертей и покойников, с длинным языком, свисающим изо рта, бродила Бука — гроза славянских ребятишек и темнолицый Полевик. Торчащим языком отличаются и иные темные боги (святого Касьяна в «народном православии», как и многих других, именовали богом) — Один, Дикий Охотник, Отец Могил и Черная Матерь Кали (между прочим, Ариэль Голан в книге «Миф и символ» выводит слово калика именно из имени этой древней богини). И Кали, и Один были связаны с миром мертвых (как и святой Касьян, как и фактически переживший свою смерть атаман калик) и покровительствовали аскетам. Подобному божеству (косматому Велесу? Вию с ниспадающими до земли веками? Чернобогу, наконец?) наследовал в народном православии «Бог Касьян», ему, должно быть, служил атаман калик. Он олицетворяет обладание властью выше и больше той, которую олицетворяет Апраксея. Мирская власть, плодородие земли и удача — все это неинтересно тому, кто служит Владыке Могил. Власть косматых, «волохатых» волхвов — выше княжеской, и именно эту истину, отраженную и в наших летописях, и в записках Ибн Русте, и в сообщениях немецких монахов с варяжской прародины новгородцев, еще раз подтверждает былина.