«28.07.1964 г. Алеша (5 лет) и Антон (3 года) уже улеглись спать, когда бабушка пришла за раскладушкой. Обе раскладушки были заняты, но папа решил быстро: ребят положил валетом на маленькую раскладушку, а большую отдал бабушке. Увидев, как он положил ребят, бабушка, естественно, запротестовала: «Им тесно...»; «Они упадут...»; «Давай принесем матрас...»; «Давай положим на пол обоих...»; «Давай, наконец, я возьму маленькую раскладушку, а ты их положи на большую...» Ее тревоги и протест были понятны: из-за нее другим причиняется неудобство. Всякий бы на ее месте тоже запротестовал, почувствовал неловкость от происшедшего. Но Борису это было непонятно. Он это расценил как очередное «не нашей линии» бабушкино желание — и все. Он взял и отнес раскладушку в бабушкин дом, не обращая внимания на ее протесты. Когда он вернулся, снова начались препирательства.
Я была в соседней комнате (кормила Анюту) и все это слышала, а потому с раздражением сказала:
— Борис, да принеси ты матрас и уложи их порознь, стоит ли из-за этого спорить!
— Они и так очень хорошо лежат. Почему мы должны делать так, как захотелось бабушке?
Мое вмешательство было расценено им как очередное отступление от «нашей правильной линии» и только подлило масла в огонь.
— Ну, тогда я не возьму раскладушку,— в сердцах заявила бабушка и через некоторое время принесла раскладушку назад. Во мне все закипело от обиды и негодования: из-за чего все
пошло— из-за человеческого упрямства, мелочи какой-то. А я-то собиралась лечь спать пораньше, чтоб выспаться!
Обида, досада наворачивали мысли, одну нелепее другой, но в такие минуты они кажутся правдоподобными: «Лишь бы на своем настоять; неважно, что просят сделать два человека, лишь бы по-своему сделать в любой мелочи — что за глупость невозможная! И как после этого дети могут относиться к словам и просьбам других?» Короче, я «завелась»: захотелось грубить, обидеть, задеть побольнее.
— Удовлетворен? — громко спросила я, проходя мимо комнаты, где находился Борис с детьми.— Вот спасибо — устроили: все идет как по маслу...
И результат: мне совсем не до сна и от всего происшедшего, и от собственного поведения — мерзко на душе. И слезы не помогли. Ох, до чего противно! И как в из всего этого?»
А вот та же история глазами Бориса и его мысли при этом.
«Пришла бабушка и попросила раскладушку. У них нет ребятишек, значит будет спать взрослый. Надо дать поэтому большую раскладушку — взрослому на маленькой (160 см) коротковато. Так подумал я и переложил Алешу к Тинюше валетом. Кстати, надо посмотреть, как они будутспать в одной кровати: вдруг в жизни так придется, а они не умеют. Надо сейчас это попробовать — так думал я, а бабушка стала возмущаться «Ведь им тесно в раскладушке».
— Ничуть не тесно,— возражает Алеша и отодвигается на край раскладушки.
Я ложусь посередине между ними, на меня взбирается еще и Оленька. Но…бабушку не убеждает. Она продолжает утверждать, что им тесно.
Видимо, она так и не даст попробовать уложить ребятишек вдвоем; я уже начинаю
нервничать, но сдерживаюсь.
— Раскладушку считайте доставленной уже на дом,— шутливо говорю я и отношу ее в бабушкин дом.
А по дороге думаю: ведь барство заставляет людей считать маленькое неудобство громадным ущербом для себя и оставаться глухим к любым просьбам других если эти просьбы рождают даже не действительную, а мнимую неприятность. Мне страшно подумать, но ведь то же самое бабушка может сделать с Алешей, и если она этого не понимает, то мы-то должны понимать.
Я возвращаюсь домой и застаю бабушку на террасе, складывающей вдвое большой матрас для Алеши.
— Я очень прошу вас не делать этого! — говорю я бабушке таким тоном, что она оставляет матрас и уходит со словами: «Ну тогда я принесу раскладушку обратно. Я молчу, закрываю на задвижку дверь за нею, приношу (на всякий случай) матрас с террасы и ложусь в кровать. Я даже пропускаю мимо ушей «Удовлетворен?», сказанное Леной. Злость на бабушкин «подход» кипит во мне. Лежу, стараясь не шевелиться. Тошно на душе до невероятности.
И пошло все «наперекосяк», как говорит Лена. Утром она не смотрит на меня, убежденная в моей глупости, упрямстве и других подобных качествах. Выяснить, почему я так поступил, она не собирается. «Все и так ясно!» — видимо, думает она.
А что же я преступного совершил по сути дела?
Ведь то, что мы выполнили бабушкину просьбу и отнесли ей в дом большую раскладушку, а не маленькую, в счет не идет. Почему?
А вот то, что я не захотел, чтобы Алешка придавал значение тому, где, как, на чем он спит, чтобы он не считал неудобством спать с братом на одной кровати,— это преступление, и очень серьезное. Надо выполнить бабушкино желание.
Почему надо думать не о детях, не об их развитии, не о тех качествах, которые они приобретают, а о том, что понравится или не понравится бабушке?»
Все это мы записали друг за другом в одной тетради, еще ничего не выясняя и не «идя на мировую»,— обида еще кипела и в нем, и во мне. Но записи помогли: мы оба поняли, что оба правы, но каждый со своей точки зрения. Я, жила сиюминутными переживаниями и обращала внимание главным образом на отношения между всеми участниками этой маленькой трагикомедии. Когда же я прочитала написанное Борисом, я пришла к нему с повинной. Вся история предстала передо мной совсем в ином свете: он, отец, заглядывал в будущее ребят, заботился не об улаживании конфликта, а о потерях и приобретениях в характерах ребят послезавтрашнего дня — не на пустяках он настаивал, а на том, от чего не мог отступить. А я его не поняла, даже не захотела понять... Он, выслушав меня, тоже признался: «Знаешь, даже в голову не могло прийти, что я кого-то обижаю, с кем-то не считаюсь. Хотел, как лучше...»
Удивительно: размолвка привела к тому, что мы не «врозь побежали», а сделали шаг навстречу друг другу, в чем-то разобрались. И так было и другой, и третий раз, и сотый, и тысячный: оставаясь разными, мы постепенно все больше понимали друг друга. А это больше всего и нужно, когда в доме дети. Налаживая собственные отношения, мы одновременно постигали и усваивали разные роли матери и отца, учились ценить их.
Вот еще одна выдержка из дневника.
«02.06.1964 г. Улеглись Антон и Оля спать. Алеша еще не лег, хотя спать уже хочет — это по всему чувствуется. Но еще больше хочет побыть с нами. Он залезает ко мне в кресло, усаживается рядом, приваливается ко мне, некоторое время читает сам, потом просит меня.
— Мам, почитай мне немножко...
Я читаю ему немного, потом говорю:
— Алешик, поздно уже, давай умоемся и спать. А?.. Нам с папой еще фотокарточки печатать, потом письма писать.
— А это долго — печатать?
— Да с часок.
— А можно я буду с вами? Пап, я тебе буду помогать.
— Можно,— соглашается отец,— ну, иди, готовь ванночки, наливай воду, включай красный фонарик, а я пока допишу письмо...
И Алеша моментально скисает: ему вовсе не хочется сейчас что-то делать одному. Он надеется на то, что будет вместе с папой что-то делать, неважно что, а важно, что вместе.
Я чувствую, что у него как-то неуютно на сердце от папиных слов, предлагаю ему умыться, а потом уж браться за фотографию. Я даже помогаю ему умываться, а потом говорю:
— Ну, теперь иди делай, что папа тебе говорил. Что там надо делать? Он без особого энтузиазма идет в мастерскую и начинает там что-то передвигать, переставлять. Через некоторое время он тянет:
— Па-а-п! А я не знаю, как включать.
— А ты подумай,— отвечает отец, занятый письмом.
— А я не зна-а-ю...— снова тянет Алеша. Ему так хочется, чтобы папа был рядом. Он начинает похныкивать и снова тянет:
— Не зна-а-ю...
Переговоры «мастерской с комнатой» идут минуты две. Наконец отец сердится:
— Не знаешь, как включать,— ставь ванночки и наливай воду.
— А мне без тебя не хо-очется,— искренне сознается Алеша.
— Не хочется — тогда иди спать! — резко бросает Борис.
Алешка изо всех сил старается удержаться от рева: он знает, что тогда разговор с ним будет совсем короток. Но папа не замечает его старания. Я не выдерживаю:
— Боря, да пойди и помоги ему. Но папа недоволен:
— Он вполне может справиться сам.
— Ты не прав,— начинаю нервничать и сердиться я,— он просто хочет спать, как же этого не учитывать?
Наконец папа сжалился над нами, пошел к Алеше в мастерскую, и вот я уже слышу счастливо-нервный смех Алеши. Он говорит с дрожинкой в голосе, но уже успокаивается — папа с ним рядом.
Проходит минут пятнадцать. Из мастерской доносится до меня бодрый разговор моих мужчин, обсуждающих какие-то детали фотографирования,— обычный разговор, деловой и хороший.
А вот мой младший «фотограф» появляется передо мной и говорит, привалившись к моим коленям:
— Мам, прочти мне что-нибудь...— и тычется потяжелевшей головой мне в колени. Мы идет с ним на террасу, Алеша охотно растягивается на постели, говорит мне тихонько:
— Спой мне песенку...— и засыпает почти сразу вслед за этим, засыпает, умиротворенный глубоким и, кажется, спокойным сном.
Да, все-таки наш «большуха» еще совсем малыш и нужна ему ласка и сердечность, как цветку солнышко. Без этого вянет в нем что-то хорошее, отзывчивое, рождается озлобленность, обида.
А как думает папа?»
Прочитав это, Борис написал:
«03.06.1964 г. Он думает немного иначе.
Во-первых, Алеше уже 5 лет — требования к нему должны быть выше, чем к Антону и Оле. Он хочет спать, но ложиться без папы и мамы ему не нравится. Он согласен помогать печатать фотографии, но надо бороться со сном, надо взять себя в руки, надо что-то сделать одному, хотя этого и не хочется. Эта борьба с самим собой есть развитие, есть укрепление воли, и если немедленно приходить в таких случаях на помощь, то развития происходить не будет.
Во-вторых, папе надо закончить свое дело (начатое письмо), ему не хочется бросать его, не дописав десяток строк. Почему Алеша не должен знать, что у папы есть важная работа, которую он не может бросить сразу же, как только Алеша его позовет?
— Что, ты не можешь бросить писать и подойти к Алеше, когда он зовет тебя? — спрашивает мама.
— Я могу бросить писать в любой момент, но я не могу понять, почему Алешино желание должно быть важнее, чем моя работа?»
Думаю, что мужчины, прочитав эти странички, будут на стороне отца, а матери, конечно, пожалеют малыша и подумают про отца: бессердечный. Так уж мы, видно, устроены — неодинаково видеть.
Как же по-разному воспринимают и оценивают одну и ту же ситуацию мать и отец! И самое удивительное: оба правы. Это сейчас для меня ничего удивительного в этом нет, а тогда мне, воспитанной и в семье, и в школе на безусловном уважении к «единству требований», такой разнобой в подходе к одному и тому же событию казался чуть ли не преступлением. Я горячилась, настаивала на своем и, естественно, только усиливала сопротивление отца, не желающего идти на компромисс в том, что он считал принципиально важным. Мы долго не могли понять, что вовсе не противоречим друг другу, что без всякого компромисса мы можем быть правы одновременно оба.
Ну вот хотя бы в описанном случае я как мать лучше, тоньше почувствовала сиюминутное состояние сына, видела, что все силенки у него уходят на преодоление сна, на большее их уже не хватает, ему надо пойти навстречу хотя бы потому, что он тянется к отцу. Нельзя отталкивать, ожесточать его: сейчас это опасно! Отец же, занятый своим делом, не вникает во все эти тонкости, да просто и не видит сына. Он не склонен потакать ему в слабости и справедливо считает, что малыш в пять лет уже должен брать себя в руки, уметь Преодолеть себя... Так кто же кому тут должен был уступить? А никто никому. Нужно было другое: мне — понять намерения отца, помочь сыну выполнить его требования, а отцу — прислушаться ко мне, поверив в мое материнское чутье. Мы, хоть и не сразу, интуитивно так и сделали, и все обошлось благополучно.
Вот так и осознавалось то, что разница между нами не мешать нам должна, а помогать. Мы же уравновешивали друг друга, не позволяли никому из нас впасть в крайность: отцу — в жесткую заданность, а матери — в потакание малейшим прихотям своего ребенка. Если бы понять это раньше!
Зачем я об этом пишу сейчас, нарушив в рассказе естественный ход событий: ребенок-то у меня еще не родился! А затем, чтобы именно сейчас, вначале, сказать очень важное: ребенку нужны мать и отец — видите, как ему плохо и без того, и без другого. Невосполнимо плохо. Знаю: болью и горечью отзовутся сердца многих и многих женщин на эту мою фразу. Да откуда отец возьмется, если нет его в доме, просто нет?!
Даже если нет — должен быть! Говоря так, я вовсе не подразумеваю под этим какого-то выдуманного («уехавшего» в длительную командировку или «погибшего») отца. Такой обман, по-моему, рано или поздно обнаружится и станет трагедией для ребенка. Нет, я о другом: о мужском начале в семье.
Как-то в шутку я поделила для себя всех представителей мужского пола на три категории:
те, от кого надо защищаться;
те, кого надо защищать;
те, кто ЗАЩИЩАЕТ,— они-то и есть настоящие мужчины. Именно в таком мужском начале нуждается каждая семья. Оно может быть сосредоточено в подрастающем без отца сыне. Для этого матери совсем ни к чему подменять собой отца, то есть превращаться в полумужчину и заниматься несвойственными ей делами (мастерить, играть в футбол или изучать приемы самбо). Мне кажется, что мужчину рядом с собой можно вырастить, только оставаясь слабой женщиной, опора которой — в сыне, даже маленьком. Помните, есть славная песенка, в которой четырехлетний мальчуган успокаивает мать: «Ты не бойся, мама, я с тобой!» Вот позиция мужчины: чуть не с колыбели он — покровитель слабого, защитник доброго и прекрасного в жизни. Позиция матери при этом — с благодарностью принимать любое проявление заботы о себе и стараться быть достойной этой заботы: надо, чтобы было, ЧТО защищать.
Ну, а если рядом с мамой растет дочь? Казалось бы, должно быть все проще. Одна знакомая так и говорила мне: «Как хорошо, мы с дочкой как две подруги и никакого «мужского духа», всех этих грязных носков, потных рубах, грубых приятелей нам не надо...» Я высказала опасение: «Так немудрено вызвать пренебрежение вообще ко всем представителям мужского пола». Она в ответ только усмехнулась: «Ничего, умней будет — первому встречному на шею не кинется».
Верно — ни первому, ни второму, ни пятому, ни десятому дочь навстречу «не кинулась». Ей под сорок — семьи, увы, и не предвидится. Это и само по себе грустно, а тут еще и профессиональные контакты у нее осложнены тем, что она не знает, как себя вести с мужчинами: и стесняется, и боится, и пренебрегает, и не доверяет — все сразу.
Оказывается, проще с дочерью не получается. Бывает, всю жизнь не заживает рана в сердце матери, оставленной или обманутой тем, кто действительно оказался НЕмужчиной. И больше всего, мне думается, надо бояться передать дочери в наследство эту свою горькую обиду.
Пора, наконец, вернуться к началу моего длинного-длинного материнского пути.