— Бедный Чарли, — говорит она. Гийом будто и не слышал её.
— Мне пришлось усыпить его, — продолжает он. — Он уже не мог ходить и скулил всё время, пока я нёс его к ветеринару. И всю прошлую ночь скулил не переставая. Я не оставлял его ни на минуту, но уже понимал, что это конец. — Вид у Гийома виноватый, словно он стыдится своего невыразимого горя. — Глупо, конечно. Как говорит кюре, это ведь всего лишь собака. Глупо так убиваться из-за пса.
— Вовсе нет, — неожиданно встряла в разговор Арманда. — Друг есть друг. А Чарли был хорошим другом. И даже не слушайте Рейно. Он ничего в этом не понимает.
Гийом глянул на неё с благодарностью.
— Спасибо за добрые слова. — Он повернулся ко мне. — И вам спасибо, мадам Роше. На прошлой неделе вы пытались предупредить меня, но я не прислушался, не был готов. Полагаю, мне казалось, что, игнорируя все признаки, я сумею ещё долго поддерживать в Чарли жизнь.
В чёрных глазах Арманды, устремлённых на Гийома, появилось странное выражение.
— Жалкое существование в мучениях не всегда лучшая альтернатива, — мягко заметила она.
Гийом кивнул.
— Да, мне следовало раньше усыпить его. Оставить ему хоть немного самоуважения. — На его беззащитную улыбку больно смотреть. — По крайней мере, не тянуть до прошлой ночи.
Я не знаю, как его утешить, да думаю, он и не нуждается в моих словах утешения. Ему просто хочется высказаться. Не желая оскорблять его горе штампами, я промолчала. Гийом доел вафли и опять улыбнулся — той же душераздирающей восковой улыбкой.
— Как это ни ужасно, — вновь заговорил он, — но у меня такой аппетит. Будто целый месяц не ел. Только что похоронил своего пса, а готов съесть… — Он смущённо умолк. — По-моему, это кощунство. Всё равно что есть мясо в Великую пятницу.
Арманда хохотнула и положила руку на плечо Гийому. На его фоне она кажется очень сильной и уверенной в себе.
— Пойдём со мной, — скомандовала она. — У меня есть хлеб, rillettes и замечательный камамбер. Ждут не дождутся, когда их съедят. Да, и вот ещё что, Вианн… — властно обратилась она ко мне, — положи мне в коробку этих своих сладостей. Вафли в шоколаде, кажется? В большую коробку.
Это, по крайней мере, в моих силах. Может, хоть сладостями утешу человека, потерявшего своего лучшего друга. Украдкой я кончиками пальцев прочертила на крышке коробки магический знак — знак, отводящий беду и сулящий удачу.
Гийом попробовал протестовать, но Арманда осадила его:
— Чепуха. — Её тон не допускал возражений, энергия била из неё через край, и Гийом, истерзанный щуплый человечек, сам того не желая, заметно приободрился. — Всё равно — что тебе делать дома? Будешь сидеть в одиночестве и горевать? — Арманда решительно тряхнула головой. — Нет уж, дудки. Давненько мне не случалось развлекать благородного мужчину. Уж не откажи в таком удовольствии. К тому же, — добавила она задумчиво, — мне нужно кое-что с тобой обсудить.
Арманда настойчиво идёт к своей цели. Для неё это дело принципа. Упаковывая коробку вафель в шоколаде, перетягивая её длинными серебристыми лентами, я наблюдаю за ними. Гийом уже отреагировал на её тепло. На его лице отражаются смущение и благодарность.
— Мадам Вуазен…
— Арманда, — поправляет она его. — Когда меня называют «мадам», я чувствую себя дряхлой старухой.
— Арманда.
Одержана ещё одна маленькая победа.
— И это тоже можно оставить. — Аккуратными движениями она освобождает его запястье от поводка. Её грубоватая забота не раздражает. — Незачем таскать на себе бесполезный груз. Это ничего не изменит.
Арманда повела Гийома к выходу. В дверях она обернулась и подмигнула мне. На меня вдруг накатила волна пронзительной любви к ним обоим.
В следующую секунду они исчезли в темноте.
Спустя несколько часов мы с Анук ещё не спим. Лежим каждая в своей кровати и смотрим на медленно проплывающее в окне небо. После визита Гийома Анук весь вечер хранила серьёзность, не выказывая своей обычной безудержной жизнерадостности. Дверь между нашими спальнями она оставила открытой, и я со страхом жду неизбежного вопроса, который сама задавала себе ночами после смерти матери. Ответа на него я не знаю до сих пор. Однако этот пугающий вопрос так и не прозвучал. Но глубокой ночью, когда я уже решила, что дочь давно спит, она вдруг залезла ко мне в постель и сунула в мою ладонь свою холодную ручонку.
— Maman? — Она знает, что я не сплю. — Ты ведь не умрёшь, правда?
Я тихо рассмеялась в темноте и ответила с лаской в голосе:
— Все когда-нибудь умирают.
— Но ты ведь ещё долго не умрёшь? — настаивает она. — Будешь жить много-много лет, да?
— Хотелось бы надеяться.
— О. — Осмысливая мои слова, она удобнее устраивается на кровати, прижимается ко мне. — Мы живём дольше, чем собаки, да?
Я подтверждаю. Она вновь о чём-то задумалась.
— А где, по-твоему, теперь Чарли, maman?
У меня наготове много лживых объяснений, которые успокоили бы её, но сейчас я не могу ей лгать.
— Не знаю, Нану. Мне нравится думать, что все мы возрождаемся. В новом организме — не старом и не больном. А может, в птице или в дереве. Но этого никто точно не знает.
— О, — с сомнением протянула она тоненьким голоском. — Даже собаки?
— Почему бы нет?
Это красивая сказка, фантазия. Порой я увлекаюсь ею, как ребёнок своими собственными выдумками. В лице моей маленькой незнакомки вижу экспрессивные черты матери…
— Значит, мы найдём Гийому его пса, — оживляется Анук. — Прямо завтра же. Тогда он перестанет грустить, да?
Я пытаюсь объяснить, что не всё так просто, но она настроена решительно.
— Обойдём все фермы и выясним, у каких собак есть щенята. Думаешь, мы сумеем узнать Чарли?
Я вздыхаю. Казалось бы, я уже должна привыкнуть к её замысловатой логике. Своей убеждённостью она так живо напомнила мне мать, что я едва сдерживаю слёзы.
— Не знаю.
— А Пантуфль узнает, — не сдаётся она.
— Спи, Анук. Завтра в школу.
— Он узнает его. Я точно знаю. Пантуфль всё видит.
— Тсс.
Наконец я услышала, что её дыхание выровнялось. Спящее личико дочери обращено к окну, и я вижу на её мокрых ресницах отблеск мерцающих звёзд. Если бы только я могла быть уверена, ради неё… Но на свете нет ничего определённого. Колдовство, в которое столь безоговорочно верила моя мать, в конечном итоге не спасло её; ничего из того, что мы делали вместе, нельзя объяснить обычным совпадением. Не так всё просто, говорю я себе. Карты, свечи, благовония, заклинания — это всего лишь детский трюк, чтобы изгнать темноту. И всё же мне больно при мысли, что Анук будет огорчена. Во сне её личико так спокойно и доверчиво. Я представляю наш завтрашний бессмысленный поход в поисках щенка, в которого переселился дух Чарли, и во мне растёт возмущение. Не следовало говорить ей то, что я не способна доказать…
Стараясь не разбудить дочь, я осторожно соскальзываю с кровати. Голыми ногами бесшумно ступаю по гладким холодным половицам. Дверь тихо скрипнула, когда я открыла её. Анук пробормотала что-то во сне, но не проснулась. На мне лежит ответственность, убеждаю я себя. Сама того не желая, я дала обещание.
Вещи матери по-прежнему в её ящичке, упакованы в сандаловое дерево и лаванду. Карты, травы, книги, масла, ароматизированные чернила, которые она использовала для гаданий, заклинания, амулеты, кристаллы, разноцветные свечи. Я редко открываю этот ящичек, разве что свечи иногда достаю. Он источает острый запах утраченных надежд. Но ради Анук — ради Анук, так живо напоминающей мне её, — я должна попытаться. И я сама себе немного смешна. Мне следовало бы уже давно спать, набираться сил для завтрашнего нелёгкого дня. Но перед глазами неотступно стоит лицо Гийома. Слова Анук лишают сна. Опасное это дело, в отчаянии твержу я себе. Вновь принимаясь за почти забытое ремесло, я лишь усугубляю в себе чувство исключительности, мешающее нам остаться здесь…
Некогда привычный ритуал, которым я столько лет пренебрегала, вспомнился неожиданно быстро. Очерчиваю круг — стакан воды, тарелка с солью, горящая свеча на полу… И мне сразу становится спокойней на душе, будто я возвратилась в те дни, когда всему было простое объяснение. Я сажусь на пол, скрестив ноги, закрываю глаза и искусственно замедляю дыхание.
Моя мать обожала колдовские обряды и заклинания. Я же исполняла их с неохотой. Ты слишком скованна, с насмешкой укоряла она меня. Сейчас я, наверно, испытываю те же чувства, что и она, — глаза закрыты, на пыльных подушечках пальцев её запах. Возможно, поэтому ворожба сегодня даётся мне так легко. Люди, не имеющие представления о настоящем колдовстве, полагают, что это обязательно некий вычурный церемониал. Подозреваю, по этой причине моя мать, обожавшая театральность, и превращала ритуал в пышное представление. Однако истинное чародейство — прозаичный процесс. Нужно просто сконцентрировать сознание на желаемой цели. Чуда не происходит, внезапные видения не посещают меня. Я отчётливо вижу в своём воображении пса Гийома в золотистом радушном сиянии, но в обозначенном кругу собака не проступает. Возможно, она появится завтра или послезавтра — якобы совпадение, как оранжевое кресло или высокие красные табуреты, привидевшиеся нам здесь в первую ночь. А может, никогда не появится.
Глянув на часы, лежащие на полу, я с удивлением замечаю, что уже почти половина четвёртого утра. Должно быть, я просидела дольше, чем намеревалась, ибо свеча догорает, а мои конечности застыли и онемели. Но смутная тревога исчезла, и я, по непонятной причине, чувствую себя отдохнувшей и удовлетворённой.
Я забираюсь обратно в постель — Анук уже оккупировала почти всю кровать, широко раскинув руки на подушках, — и сворачиваюсь калачиком под тёплым одеялом. Моя требовательная маленькая незнакомка будет умиротворена. Постепенно меня окутывает дрёма, и мне на секунду кажется, будто я слышу голос матери, что-то шепчущей тихо совсем рядом со мной.
Глава 22
Марта. Пятница
Цыгане покидают город. Сегодня рано утром я прогуливался в Мароде и видел, как они собираются — укладывают верши, снимают свои бесконечные верёвки с бельём. Некоторые отплыли ночью, под покровом темноты, — я слышал, как свистят и гудят их суда, словно бросая напоследок вызов, — но большинство из суеверия дождались рассвета. В тусклых серовато-зелёных сумерках нарождающегося дня они похожи на беженцев военного времени. Бледные, как призраки, угрюмо увязывают в тюки последний хлам своего плавучего цирка. То, что ещё вечером имело вид богатых украшений, оказалось грязным выцветшим тряпьём. В воздухе висит запах гари и бензина. Хлопает парусина, тарахтят разогревающиеся двигатели. Кое-кто даже удосужился оторваться от работы и взглянуть на меня, — губы плотно сжаты, глаза сощурены. Все молчат. Ру среди оставшихся я не вижу. Возможно, он уплыл с первой партией. На реке, зарываясь в воду носами под тяжестью груза, стоят ещё около тридцати плавучих домов. Девушка по имени Зезет перетаскивает с развалившегося судна на своё какие-то почерневшие обломки. На обгорелом матрасе и коробке с журналами балансирует корзина с цыплятами. Зезет бросает на меня полный ненависти взгляд, но не произносит ни слова.
Не думай, будто мне не жалко этих людей. Я не таю на них зла, mon pere, но я обязан думать о своей пастве. Я не вправе тратить время на добровольные проповеди чужакам, от которых в награду наверняка услышу только насмешки и оскорбления. И всё же я не считаю себя неприступным. Любого из них, кто готов искренне покаяться, я буду рад принять в своей церкви. И они знают, что при необходимости всегда могут обратиться ко мне за советом.
Минувшей ночью я плохо спал. Я вообще плохо сплю с тех пор, как начался Великий пост. Зачастую поднимаюсь в глубокие часы, ища забытья на страницах какой-нибудь книги, или в тиши тёмных улиц Ланскне, или на берегах Танна. Минувшей ночью бессонница меня мучила больше обычного, и я, зная, что не засну, в одиннадцать часов отправился из дома прогуляться у реки. Я обошёл стороной Марод и становище бродяг и зашагал через поля к верховьям реки. Шум цыганского лагеря ясно разносился в ночи. Оглянувшись, я увидел костры на берегу реки и на фоне их оранжевого сияния танцующие силуэты. Я посмотрел на часы и, сообразив, что гуляю уже почти час, повернул назад. У меня не было желания возвращаться через Марод, но дорога домой по полям заняла бы на полчаса дольше, а у меня от усталости кружилась голова и во всём теле чувствовалась слабость. Хуже того, холодный воздух и бессонница пробудили во мне острое чувство голода, которое, я знал, ранним утром утолю несоизмеримо лёгким завтраком, состоящим из кофе и хлеба. Только поэтому, pere, я пошёл через Марод: мои тяжёлые ботинки оставляют глубокие следы на глинистом берегу, моё дыхание окрашено светом цыганских костров. Вскоре я приблизился к ним настолько, что начал различать происходящее в лагере. Они там устроили некое празднество. Я увидел фонари, свечи по бортам барок, привносившие в балаганную атмосферу, как ни странно, дух религиозности. Пахло дымом и ещё чем-то мучительно вкусным, — возможно, жарящимися сардинами. И сквозь эти запахи пробивался, плывя над рекой, густой горьковатый аромат шоколада Вианн Роше. Как я сразу не догадался, что она тоже должна быть там. Если б не она, цыгане уже давно бы покинули нас. Она стоит на пирсе у дома Арманды. В своём длинном красном плаще и с распущенными волосами среди языков костров она похожа на идолопоклонницу. На секунду она поворачивается ко мне, и я вижу, как на её вытянутых ладонях вспыхивает синеватое пламя. Что-то горит у неё меж пальцев, отбрасывая фиолетовые блики на лица стоящих вокруг людей…
На мгновение я оцепенел от ужаса. В голове завихрились нелепые мысли — тайное жертвоприношение, поклонение дьяволу, сжигание заживо в дар какому-нибудь жестокому древнему богу — и я едва не убежал. Кинулся прочь, но поскользнулся в жирной грязи и, чтобы не упасть, ухватился за терновник, в зарослях которого прятался. Потом наступило облегчение. Облегчение и понимание. И вместе с тем меня обжёг стыд за собственное безрассудство, ибо в эту самую минуту она опять повернулась ко мне, и пламя в её ладонях угасло прямо на моих глазах.
— Боже правый! — От пережитого стресса у меня подкашивались колени. — Это же блины. Блины, сбрызнутые бренди. Только и всего. — Я задыхался от душившего меня истерического смеха и, чтобы сдержать его, вонзил кулаки в живот, который и так болел от напряжения. На моих глазах она подожгла в бренди очередную горку блинов и принялась ловко раскладывать их со сковороды по тарелкам. Горящая жидкость переливается из тарелки в тарелку, словно огни святого Эльма.
Блины.
Вот что они сделали со мной, pere. Я слышу — и вижу — то, чего на самом деле нет. Это она сотворила со мной такое. Она и её приятели с реки. А внешне — прямо-таки сама невинность. Лицо открытое, радостное. Голос, звучащий над водой, — она смеётся вместе со всеми, — чарующий, звонкий, полнится любовью и юмором. Я невольно задумываюсь, а как бы мой голос звучал среди тех, других, как бы звучал мой смех вместе с её смехом, и на душе вдруг становится ужасно тоскливо, холодно и пусто.
Если б только я мог, думал я. Если б только мог выйти из своего укрытия и присоединиться к ним. Есть, пить вместе с ними, — при мысли о еде, внезапно превратившейся для меня в необузданную потребность, во рту от зависти начала скапливаться слюна, — поедать блины, греться у жаровни, нежиться в тепле, источаемом её золотистой кожей…
Это ли не искушение, pere? Я убеждаю себя, что устоял против него, что подавил его силой внутреннего духа, что моя молитва — прошу тебя о прошу тебя о прошу тебя о прошу тебя помилуй — это просьба об избавлении, а не об удовлетворении желания.
Ты тоже чувствовал себя таким вот стариком? Ты молился? И когда в тот день в канцелярии ты уступил соблазну, чем было для тебя удовольствие? Наслаждением, столь же ярким и тёплым, как цыганский костёр? Или оно выразилось судорожным всхлипом изнеможения, умирающим беззвучным криком во тьме?
Я не должен был винить тебя. Человек — даже священник — не может бесконечно сдерживать свои порывы. А я тогда, будучи совсем ещё юнцом, не знал, что такое быть один на один с искушением, что такое кислый привкус зависти. Я был очень молод, pere. Я преклонялся пред тобой. Меня покоробил не сам акт, возмутило даже не то, с кем ты его совершал, — я не мог смириться с тем простым фактом, что ты способен на грех. Даже ты, pere. И, осознав это, я понял, сколь зыбко, ненадёжно всё в этом мире. Никому нельзя доверять. Даже себе самому.
Не знаю, как долго я наблюдал за ними, pere. Наверно, очень долго, ибо когда я наконец шевельнулся, то не почувствовал ни рук, ни ног. Я видел в толпе Ру и его друзей, видел Бланш, Зезет, Арманду Вуазен, Люка Клэрмона, Нарсисса, араба, Гийома Дюплесси, девушку с татуировкой, толстую женщину с зелёным шарфом на голове. Там были даже дети — в основном дети речных цыган, но среди них затесались и такие, как Жанно Дру, и, разумеется, Анук Роше. Некоторые из них дремали на ходу, другие плясали у самой кромки воды или ели колбасу, завёрнутую в толстые ячменные блинчики, или пили горячий лимонад, сдобренный имбирём. Моё обоняние было до того неестественно обострено, что я различал запах каждого блюда в отдельности — рыбы, запекающейся в золе жаровни, подрумяненного козьего сыра, блинов из тёмной муки и светлой, горячего шоколадного пирога, confit de canard, пряной утятины… Голос Арманды звучал громче всех; она смеялась, как расшалившийся ребёнок. Фонари и свечи мерцали на реке, словно рождественские огни.
В первую минуту тревожный вскрик я принял за возглас ликования. Кто-то то ли звучно гикнул, то ли хохотнул, а может, взвизгнул в истерике. Я решил, что, наверно, один из малышей упал в воду. Потом увидел пожар.
Огонь вспыхнул на ближайшей к берегу лодке, швартовавшейся на некотором удалении от пирующих. Возможно, опрокинулся фонарь, или кто-то плохо затушил сигарету, или свеча капнула на сухую парусину. Какова бы ни была причина, пламя распространялось быстро, в считанные секунды перекинувшись с крыши плавучего дома на палубу. Огненные языки, поначалу такие же прозрачно-голубые, как пламя, окутывающее сбрызнутые бренди блины, раскалялись по мере распространения, окрашиваясь в ярко-оранжевый цвет: так пылают стога сена в жаркую летнюю ночь. Рыжий, Ру, среагировал первым. Полагаю, это загорелось его судно. Пламя едва успело изменить цвет, а он уже мчался к охваченному огнём плавучему дому, перепрыгивая с лодки на лодку. Одна из женщин что-то кричала ему вслед надрывным страдальческим голосом, но он не обращал внимания. Удивительно резвый парень. За полминуты перебежал через два судна, на ходу расцепив канаты, которыми те были связаны, и пинком отогнав одно от другого, и побежал дальше. Мой взгляд упал на Вианн Роше. Она смотрела на пожар, вытянув перед собой руки. Остальные столпились на пирсе. Все молчали. Отвязанные барки, покачиваясь и поднимая рябь на реке, медленно плыли по течению. Судно Ру спасти уже было нельзя; его обугленные куски, поднятые в воздух жаром, летали над водой. Тем не менее я увидел, как Ру схватил полуобгорелый рулон брезента и попытался забить им пламя, но к огню было не подступиться: слишком жарко. На Ру загорелись джинсы и рубашка. Отшвырнув брезент, он голыми ладонями затушил на себе пламя. Прикрывая рукой лицо, предпринял ещё одну попытку добраться до каюты; громко выругался на своём непонятном наречии. Арманда что-то взволнованно кричала ему, — кажется, что-то про бензин и бензобаки.
От страха и восторга, вызывавших воспоминания о прошлом, меня пробирала приятная дрожь. Всё было как тогда — смрад горелой резины, рёв пожара, отблески… Я словно вернулся в пору ранней юности: я — подросток, ты — pere, и мы оба каким-то чудом оказались избавленными от ответственности.
Спустя десять секунд Ру спрыгнул в воду с пылающего судна и поплыл назад. Несколькими минутами позже взорвался бензобак, причём ослепительного фейерверка, как я ожидал, не последовало — просто раздался глухой хлопок. Ру исчез из виду, заслонённый заскользившими по воде нитями огня. Больше не опасаясь быть замеченным, я поднялся во весь рост и вытянул шею, стараясь разглядеть его. Кажется, я молился.
Видишь, pere, мне не чуждо сострадание. Я переживал за него.
Вианн Роше, в мокром до подмышек красном плаще, стояла уже по пояс в медленных водах Танна и, приложив ладонь козырьком к глазам, осматривала реку. Рядом с ней по-старушечьи голосила Арманда. И когда они вытащили его, насквозь промокшего, на пирс, я испытал глубокое облегчение, мои ноги подкосились сами собой, и я упал на колени, прямо в грязь, в позе молящегося. Но я ликовал, видя их лагерь в огне. Это было грандиозное зрелище. И я радовался, как тогда в детстве, оттого что наблюдаю украдкой, оттого что знаю… Прячась в темноте, я чувствовал себя могущественным человеком. Мне казалось, что всё это — пожар, смятение, спасение человека — неким образом устроил я сам. Что это я своим тайным присутствием на пиршестве способствовал повторению того далёкого лета. Я, а не чудо. Чудес не бывает. Но это знамение. Знамение свыше.
Домой я пробирался крадучись, держась в тени. Один человек без труда может пройти незамеченным сквозь толпу зевак, плачущих малышей, сердитых взрослых, молчаливых бродяг, стоящих у пылающей реки, взявшись за руки, словно зачарованные дети в какой-нибудь злой сказке. Один человек… или двое.
Его я увидел, когда достиг вершины холма. Потного и ухмыляющегося. Лицо багровое от затраченных усилий, очки измазаны, рукава клетчатой рубашки засучены выше локтей. В отсветах пожарища его кожа лоснится и краснеет, словно полированная кедровая древесина. При виде меня он не выказал удивления. Просто улыбнулся. Глупой заговорщицкой улыбкой, как ребёнок, застигнутый за озорством снисходительным родителем. От него несло бензином.
— Добрый вечер, mon pere.
Я не осмелился ответить. Если бы ответил, наверно, взял бы на себя ответственность, а молчание, возможно, позволит её избежать. Поэтому, невольный соучастник, я нагнул голову и, прибавив шаг, молча прошёл мимо, зная, что потное лицо Муската, на котором плясали блики пожара, обращено мне вслед. Когда я наконец оглянулся, его уже на холме не было.
Оплывающая свеча. Брошенный в воду окурок, случайно угодивший в кучу дров. Выбившийся из фонаря огонь, воспламенивший блестящую бумагу, искрами осыпавшуюся на палубу. Что угодно могло вызвать пожар.
Всё, что угодно.
Глава 23
Марта. Суббота
Утром я вновь навестила Арманду. Она сидела в кресле-качалке в своей гостиной с низким потолком. На коленях у неё лежала одна из её кошек. После пожара в Мароде она сникла. Вид у неё был болезненный и непреклонный. Её круглое, пухлое, как яблочко, личико постепенно скукоживалось, глаза и рот утопали в морщинах. На ней серое домашнее платье, на ногах — толстые чёрные чулки, гладкие прямые волосы не прибраны.
— Они уплыли, заметила? — вяло, почти с безразличием в голосе произнесла она. — Ни одного судна на реке не осталось.
— Знаю.
Я и сама ещё никак не могла оправиться от потрясения, вызванного их отъездом. Спускаясь в Марод по холму, в смятении смотрела на опустевшую реку, похожую на уродливый участок пожелтевшей травы, на котором недавно стоял шатёр передвижного цирка. От плавучего посёлка остался только корпус судна Ру — полузатопленный остов, чернеющий над илистой поверхностью Танна.
— Бланш и Зезет перебрались чуть вниз по реке. Сказали, вернутся сегодня в течение дня, посмотрят, как тут дела. — Негнущимися, как палки, пальцами она принялась заплетать в косу свои длинные седые волосы с желтоватым оттенком.
— А как себя чувствует Ру? Как он?
— Злится.
И по праву. Уж он-то знает, что пожар не был случайностью, знает, что у него нет доказательств, а если бы и были, справедливости он бы всё равно не добился. Бланш с Зезет предложили ему место на своём тесном судёнышке, но он отказался. Дом Арманды ещё не доделан, сухо объяснил он, сначала нужно закончить ремонт. Я сама не разговаривала с ним после той ночи, когда случился пожар. Видела его однажды, мельком, на берегу. Он сжигал мусор, оставленный его товарищами. Вид у него был угрюмый, неприступный, глаза красные от дыма, и, когда я обратилась к нему, он мне не ответил. Во время пожара волосы его опалились, и он коротко остриг их, так что теперь выглядел как обгорелая спичка.
— И что он намерен делать?
Арманда пожала плечами:
— Не знаю. Думаю, он ночует где-то здесь, в одном из заброшенных домов. Вчера вечером я оставила для него продукты на крыльце, утром их уже не было. И денег я ему предлагала, но он не берёт. — Она раздражённо дёрнула себя за заплетённую косу. — Упрямый болван. На что мне все эти деньги, в моём-то возрасте? Охотно поделила бы их между ним и кланом Клэрмонов. Всё равно, зная эту семейку, можно не сомневаться, что мои сбережения в скором времени перекочуют в ящик для пожертвований Рейно. — Она издевательски усмехнулась. — Упёртый идиот. Рыжие все такие. Упаси господи с ними связываться. Слова им не скажи. — Она сердито затрясла головой. — Взбесился вчера и хлопнул дверью. С тех пор я его не видела.
Я невольно улыбнулась.
— Вы — два сапога пара. Не уступаете друг другу в упрямстве.
Арманда бросила на меня негодующий взгляд.
— Как ты можешь сравнивать меня с этим рыжим грубияном…
Смеясь, я сказала, что беру свои слова обратно, и добавила:
— Пойду поищу его.
Я искала его целый час на берегу Танна, но так и не нашла. Не помогли даже методы моей матери. Правда, я обнаружила место его ночлега. Дом неподалёку от Арманды, один из наименее запущенных. Стены склизкие от плесени, но верхний этаж вполне пригоден для жилья, а в некоторых окнах даже стёкла сохранились. Шагая мимо этого дома, я заметила, что его входная дверь взломана, а в камине гостиной ещё недавно пылал огонь. Были и другие признаки обитания: обугленный брезент, взятый со сгоревшего судна, груда плавника, кое-какая мебель, очевидно, брошенная за ненадобностью прежними хозяевами дома. Я окликнула Ру, но ответа не получила.
В половине девятого мне пора было открывать «Небесный миндаль», и я прекратила поиски. Если захочет, сам объявится. У шоколадной меня ждал Гийом, хотя дверь не была заперта.
— Что же вы ждёте на улице? Зашли бы внутрь, — посетовала я.
— О нет. — Он грустно усмехнулся. — Подобные вольности непозволительны.
— А вы не бойтесь рисковать, — со смехом посоветовала я ему. — Входите, угощу вас своими новыми эклерами.
Он ещё не оправился после смерти Чарли, всё такой же усохший, съёжившийся, как будто даже стал меньше ростом. Горе сморщило его озорное и не по возрасту моложавое лицо. Но он не утратил чувства юмора, не утратил шутливости и мечтательности, спасающих его от жалости к себе. Сегодня утром ему не терпелось поговорить о несчастье, постигшем речных цыган.
— Кюре Рейно во время утреннего богослужения ни словом об этом не обмолвился, — сообщил он, наливая в чашку шоколад из серебряного кувшинчика. — Ни вчера, ни сегодня. Ни слова. — Я согласилась, что со стороны Рейно, учитывая его живой интерес к компании скитальцев, подобное молчание весьма странно.
— Наверно, ему известно что-то такое, что он не вправе предавать огласке, — предположил Гийом. — Так сказать, тайна исповеди.
Он видел, как Ру разговаривал о чём-то с Нарсиссом возле его питомника, доложил Гийом. Может, Нарсисс даст ему работу. Во всяком случае, хотелось бы надеяться.
— Он часто нанимает подённых работников, — рассказывал Гийом. — Он ведь вдовец. Своих детей у него нет. Кроме племянника в Марселе, не на кого оставить ферму. И ему всё равно, кто работает у него в летнюю страду. Если работник хороший, ему нет разницы, ходит тот в церковь или нет. — Гийом чуть заметно улыбнулся, как всегда улыбался, когда собирался высказать, на его взгляд, очень смелое суждение. — Иногда я спрашиваю себя, — задумчиво продолжал он, — разве Нарсисс, как христианин, не лучше — в самом прямом смысле слова — меня или Жоржа Клэрмона… или даже кюре Рейно. — Он глотнул шоколада. — Я хочу сказать, Нарсисс по крайней мере помогает людям, — добавил он серьёзно. — Тем, кто нуждается в деньгах, он даёт работу. Разрешает бродягам становиться лагерем на его земле. При этом все знают, что он вот уже много лет спит со своей экономкой. И в церковь он ходит только для того, чтобы встретиться со своими клиентами. Но зато он помогает людям.
Я сняла крышку с блюда с эклерами и одно пирожное положила ему на тарелку.
— На мой взгляд, нет такого понятия, как хороший или плохой христианин, — возразила я. — Есть плохие и хорошие люди.
Гийом кивнул и кончиками большого и указательного пальцев взял с тарелки маленькое круглое пирожное.
— Может быть.
Он надолго замолчал. Я тоже налила себе шоколад, добавила в него ореховый ликёр и посыпала крошкой из фундука. Запах из чашки тёплый и дурманящий. Так пахнет поленница на солнце поздней осенью. Гийом ест эклеры со сдержанным удовольствием, влажной подушечкой указательного пальца собирая с тарелки крошки.
— Если так судить, то, по-вашему, получается, что грех, искупление, умерщвление плоти, — всё, во что я верил всю свою жизнь, — это просто пустые слова?