Лекции.Орг


Поиск:




Кризис метода и реабилитация биологизма




Сказанного достаточно, чтобы сделать выводы.

Для начала заострим внимание читателей на ясно обозначившейся проблеме, которую можно назвать «этнические аберрации».

Как ясно видно из всего вышеизложенного, ни территория (ландшафт) и климат, ни экономика, ни все вообще факторы, относящиеся к «духовной» сфере (язык, культура, идеология, религия) не являются этнообразующими вопреки традиционной точке зрения. И надо, наконец, признать, что сознание, и в том числе самосознание, играет минимальную роль в деле определения этничности. Принадлежность к этносу далеко не всегда осознается индивидом. Более того: он может причислять себя к одному этносу, а в действительности принадлежать к другому[28] (яркий пример – бухарские таджики, поголовно записавшиеся в узбеки, которые, в свою очередь, расово и этнически сложносоставны и отчасти именуются узбеками по исторически закрепившемуся недоразумению). «Мы татары!», – говорят одни, а на деле они вовсе не татары, а настоящими татарами являются иные люди. «Мы – тюрки!», – утверждают некоторые другие, однако и это не так. И т. д.

Таким образом, все традиционные для отечественной этнологии попытки жестко привязать этничность к факторам, перечисленным в сталинской формуле нации (язык, территория, экономическая жизнь и психический склад, проявляющийся в культуре), следует считать лишь аберрациями сознания. Наука же обязана считаться с фактурой, а не с аберрациями.

Особенно важно подчеркнуть: мы никогда не сможем быть уверены в своих выводах, если в деле этнодиагностики будем ориентироваться на некие феноменальные смыслы вторичного, то есть духовного плана. И вечно будем плутать в трех соснах, если не остановимся на признании примата биологического над духовным и не постановим: окончательный диагноз этничности дает только антрополог-биометрист.

Накопление аберраций в этнологии и неизбежные, хотя и робкие попытки их разоблачения приходится считать ничем иным как кризисом метода. Выход из этого кризиса лежит только через реабилитацию биологизма, которая в отечественной этнологии происходила все эти годы как бы контрабандой, не через манифестированный дискурс, а через постепенное развенчание неистинной сталинской формулы этничности в целом и по частям, по элементам – «основным признакам». Если, как один за другим убеждались этнологи и социологи, эти признаки не позволяют проникнуть в суть этничности, если ни территория, ни экономические связи, ни язык, ни культура, ни религия и психический склад (причем ни по отдельности, ни вместе) не обязательно выступают в качестве этноразграничителей, то что же тогда остается исследователю, кроме тотального пересмотра социологического подхода и метода вообще и перехода от него к иному, более продуктивному? Естественно, в роли иного рано или поздно должен был оказаться принцип и метод биологизма.

Гумилев, провозглашая на словах этносы «биосоциальными организмами», не желал на деле обсуждать их биологическую природу. Он именно для того постоянно и настойчиво апеллировал к «неправильным» ситуациям, к редким и даже исключительным случаям смешения этносов, языков и нравов, чтобы взять под сомнение правило: в нормальном этносе должна просматриваться общность его происхождения по крови. Но его позицию я подробнее освещу ниже, а здесь продолжу очерк истории вопроса. Как было сказано не нами, «ученому все дозволено – все перепроверить, все испробовать, все продумать, не действительны ни барьеры дипломов, ни размежевание дисциплин. Запрещено ему только одно: быть неосведомленным о том, что сделано до него в том или ином вопросе, за который он взялся»[29].

Пожалуй, первым, кто у нас более-менее последовательно попытался преодолеть кризис и начал делать некоторый акцент на биологической составляющей этноса, опасаясь, правда, решительно отрывать ее от составляющей социальной, был академик Ю. В. Бромлей, полагавший, что есть «базовая категория и архетип»: этнос как «этносоциальный организм» (его не смущал немедленно возникающий при таком компромиссе круг в определении этноса). Высшим типом этноса абсолютно верно признавалась «нация», но – опять-таки как этносоциальный организм[30]. Таковы были в ту эпоху условия игры, вынуждавшие к компромиссу даже лучшие умы. Бромлей признавал, что человек «представляет собой единство двух начал – социального и биологического», поскольку «подчиняется не только законам общественного развития, но и биологическим законам», однако, все же, утверждал, что «определяющим является социальное начало»[31]. Откуда взялся этот примат социального над биологическим? Ни объяснений, ни аргументов искать не нужно, Бромлей не приводит ни одного. Постулаты марксизма-ленинизма не обсуждались. Удивительно, как тот же Бромлей позволил себе сетовать, что деление людей на классы заслонило в науке их деление на этносы[32], и можно только завидовать тому спокойному объективизму, с каким даже в более ранние времена писали некоторые зарубежные этнологи, например: «Народ – это сообщество людей, соединенных единством основных черт – расы, языка, традиций, обычаев, тенденций»[33].

Любопытно, что Бромлей, находившийся в оппозиции Гумилеву, точно так же трактовал этнос через этническое самосознание и сознательное противопоставление другим общностям. Несмотря на то, что этносы, как верно пишет Бромлей, «возникают не по воле людей, а в результате исторического процесса» – и это «прежде всего», но в становлении этносов «особую роль играет взаимное различение, антитеза “мы – они”[34]». Таково было общее направление тех советских научных умов, что скрытно бунтовали против диамата и истмата и ради того делали фрондерскую уступку субъективному идеализму. Сегодня оппонировать марксизму-ленинизму можно несравненно более эффективно, оставаясь в рамках материализма.

Как и Гумилев, на словах оправдывая биологический подход к проблеме этноса, Бромлей на деле если не чурался его, то стеснялся: «Люди одного народа действительно женятся и выходят замуж по большей части за своих соплеменников, так почему бы и не назвать популяцию этносом? Внимание!.. Каждый этнос сопряжен, тесно связан с определенной человеческой популяцией как биологической общностью, но живет по законам социальным»[35]. Признать, что социального нет и не может быть вне биологического, Бромлей до конца не мог.

Характеризуя феномен этноса, он выделял его субъективные и объективные свойства:

а) субъективные свойства: этноним и самосознание;
б) объективные свойства: культура (материальная и духовная) и речь (устная или письменно-литературная)[36].

Исходя из перечисленных свойств-признаков, автор дал следующее определение: «этнос в узком смысле слова» – это «исторически сложившаяся на определенной территории совокупность людей, обладающих общими, относительно стабильными особенностями культуры (в том числе языка) и психики, а также сознанием своего единства и отличия от других таких же образований, т. е. самосознанием». Как видим, из конечного продукта исследования биология вообще выпала напрочь, а сам он приобрел плачевное сходство с гумилевским якобы «этносом» – владельцем особого стереотипа поведения и чувства отличия от остальных групп.

Этот «этнос в узком смысле слова» Бромлей назвал специально придуманным словом «этникос», чтобы противопоставить ему этнос в широком смысле слова – как «этносоциальный организм», сокращенно «эсо». К эсо он причислял и нацию. Отстаивая эту собственную классификацию, Бромлей утерял последние привязки к биологизму. Тем более, что биосоциальной общностью у него, в конечном итоге, оказалось лишь первобытное стадо, а вот племя и все последующие фазы – уже возвысились до социального организма[37]. А в довершение всего он стал упрекать Отто Бауэра за то, что тот путает нацию с национальностью (этникос с эсо, в новой терминологии), хотя Бауэр абсолютно верно и непогрешимо писал, что немец-де остается немцем, даже переселившись в Америку, «вопреки своей территориальной оторванности от родины». Усвоив данную книгу до конца, читатель не раз убедится в том, что Бауэр был прав, а Бромлей – нет…

Бесспорно, у Бромлея были и серьезные заслуги перед наукой. Так, он вполне диалектически развивал мысль о том, что «этнические общности в генетическом плане… представляют собой динамические, исторически сложившиеся системы. Ни один этнос не является вечным, неизменным. Но изменчивость этнических систем, разумеется, нисколько не противоречит тому уже неоднократно отмечавшемуся нами факту, что устойчивость – одна из их характерных черт. Ведь при этом имеется в виду относительная стабильность, более медленная изменчивость этнических явлений по сравнению с другими компонентами социальной жизни»[38]. Бромлею принадлежит глубокая постановка важнейшего вопроса о значении эндогамии (исключения смешанных браков с расово или этнически чуждыми особями, т.е. метисации) в жизни любого этноса, в его сохранности в веках, в его жизнестойкости[39]. Он правильно отмечал, что «каждая популяция, несомненно, характеризуется тенденцией к усилению однородности генетического фонда, то есть стремлением к превращению в расовое подразделение»[40]. И т.д.

Но верно раскрыть природу этноса ему, на мой взгляд, так и не удалось. И до недавнего времени данная проблема представала перед отечественным любознатцем как весьма сырая[41], с удручающими белыми пятнами в самых ответственных местах. А проблему нации Бромлей и вовсе полностью подавал «по Ленину» как результат неких «буржуазных отношений»…

Поэтому следует обязательно в отдельной главе сказать о новом и весьма отрадном событии в этнологии, а именно о докторской диссертации историка В. Д. Соловья (старшего научного сотрудника РАН и эксперта Горбачев-фонда), впервые в послевоенной России четко и ясно поставившего вопрос о биологической основе этничности и тем преодолевшего застарелый кризис метода. Его труд «История России: новое прочтение» (М., 2005) уже вышел отдельной книгой и представляет собой настоящий прорыв в академической науке – от мифотворчества к серьезному изучению подлинной реальности этноса. Расскажу об этом.

ИДЕИ В. Д. СОЛОВЬЯ[42]

Книга В. Д. Соловья попала ко мне на стол, когда предыдущий раздел «Раса и этнос» уже был подготовлен к отдельному изданию, раздел «Этнос и нация» обеспечен критическим обзором литературы, а книга моего соавтора В. Б. Авдеева «Расология» не только издана, но и изучена Соловьем, отрецензировавшим ее позднее для журнала «Политический класс», а затем написавшим предисловие к ее переизданию. Так что можно сказать, что мы с диссертантом дружно выступили в русле восходящей тенденции современной мысли, обозначив решительный поворот к деидеологизированной истории – науке фактов, а не мнений. И бестрепетно воздвигнув принцип биологизма в качестве пьедестала своих идей.

Привлекая порой совсем иные источники и применяя иные доводы, чем я, Соловей однако, двигался схожим путем и в схожем направлении. Поэтому разговору о непосредственном предмете своего исследования – русскому этносу и его проявлению в истории – он предпослал разговор о феномене этничности вообще и его критериях.

Для начала Соловей обоснованно восстал против «преобладающей в современной науке парадигмы», считающей культуру и психику сферой локализации этничности[43] и отвергающей «акцентирование биологического аспекта»[44].

В первой же главе под названием «Природа этноса/этничности» он совершенно верно заметил: «При всех своих противоречиях основные теоретические парадигмы современной этнологии сходятся в трактовке этноса и этничности как сущностно социальных феноменов и в отвержении биологического подхода к этничности. При этом аргументы во втором случае носят культурно-идеологический, а не научный характер: объяснение этничности в биологических терминах де слишком явно отдает расизмом, дурновкусием и неполикорректно, а среди “серьезных ученых” сторонников биологического примордиализма почти не осталось. Вот только на пути социологизации этноса “серьезные ученые” потерпели полное фиаско: ни одна из конкурирующих парадигм не смогла “ухватить” этническую сущность и дать ей научное определение».

И далее, под хлестким подзаголовком «Теоретическая нищета современной этнологии», Соловей дал обзор истории вопроса. В нем крепко досталось как внутренне противоречивому «культурно-историческому примордиализму» советского образца, который, соглашаясь с тем, что этничность соприродна индивиду, «описывает этнос/этничность через исторически сформировавшиеся неэтнические признаки/элементы – культуру, язык, религию, психический склад, территорию, экономику и т.д.» [45], так и оппонирующему примордиалистам конструктивизму. В том числе, резкие, но справедливые критические замечания перепали и не раз уже упомянутому мною В. А. Тишкову, и его духовному отцу Б. Андерсону, и С. В. Лурье, попытавшейся обратиться к идее архетипа, минуя автора этой идеи К. Г. Юнга.

Между тем, самому Соловью идея архетипа оказалась настолько близка и показалась настолько критериальной, что он в дальнейшем делает сугубый акцент на теории Юнга и, возводя этничность, помимо биологической общности, к общности архетипической, выводит нас на свою концепцию этноса как биосоциальной сущности. И этим, на мой взгляд, проявляет огорчительную непоследовательность и склонность к компромиссу, при том, что с критической частью своей работы он справился блестяще, придя к важному выводу: «Доминирующему в современном дискурсе социологизаторскому пониманию этничности вне зависимости от парадигматической принадлежности свойственно общее фундаментальное противоречие: этническая сущность (не важно, трактуется ее природа как примордиальная или сконструированная) описывается/определяется через сущностно неэтнические признаки/элементы. При этом остается непонятным, как и почему из неэтнических элементов возникает новое – этническое – качество[46]».

Здесь уместно вновь задаться главным вопросом: в чем же критерий этничности, каковы этноразграничительные маркеры? Чем, скажем, русские отличаются от прочих этносов? Что должен отвечать современный ученый на эти вопросы?

Соловей, на конкретном примере этнической идентичности нашего, русского народа, пришел к двум очень важным теоретическим выводам, имеющим, на мой взгляд, для современной этнологии вполне универсальное значение. Он пишет:

«Первое: глубинный исток сущностного своеобразия русской истории, ее успеха и ее провалов кроется в самой природе русского народа (здесь и далее выделено мной. – А. С.); в ней есть нечто очень важное, позволившее русским добиться успеха там, где другие народы, в том числе жившие и действовавшие бок о бок с ними, провалились или оказались гораздо менее успешными. Это нечто, воплощающее глубинное русское тождество, русскую самость и в то же время кардинально отличающее русских от других народов, можно назвать русскостью или, более академическим слогом, этнической спецификой русского народа.

Второе соображение состоит в том, что этническую специфику нельзя представить в виде эпифеномена, производного от других факторов – природы и географии, культуры и религии, государства и типа социальной организации. Дело обстоит прямо противоположным образом: русскость предопределила специфику отечественной истории, своеобразие созданных в ней институтов и структур, особенности адаптации к природно-климатическим и географическим факторам» [47].

На этом мое согласие с концепцией Соловья оканчивается и начинается разногласие, на котором тем более важно остановиться, что более значительного и умного союзника в деле признания биологической сущности этносов академическая среда сегодня не предоставляет. Видимо, выдержать до конца гнет противостояния с господствующей в официальной науке тенденцией, хотя бы и ложной, не так-то просто, и даже смелый и трезвый ум сознательно или подсознательно ищет хоть какого-то прикрытия для своей дерзкой позиции. Итогом чего стал компромисс, не идущий на пользу логической последовательности Соловья. Разгромив – по заслугам – усилия мифотворцев вчерашнего и сегодняшнего дня, он создал, увы, свой собственный миф, в свою очередь взывающий к развенчанию ради дня завтрашнего.

Соловей предвидел, что «предложенная концепция будет встречена в штыки, причем по причинам, в первую очередь, ненаучного свойства. Очевидная теоретическая несостоятельность социологического понимания этноса/этничности должна бы поощрить научное сообщество всерьез отнестись к гипотезе о биосоциальной природе данного явления. Но этому мешают интеллектуальная инерция и нежелание радикальной ревизии теоретического багажа науки, чреватые падением теоретических авторитетов и разрушением научных репутаций, и, не в меньшей (если не в большей) степени, культурно-идеологические предрассудки. Биосоциальная трактовка этничности неприемлема для преобладающей части современного гуманитарного сообщества, как якобы вызывающая коннотации с расизмом и дезавуирующая фундаментальные положения общепринятого толкования идентичности и современного национального дискурса (например, идею свободного выбора национальной принадлежности). Утверждение об этничности как биологической данности, во многом предопределяющей социальные процессы, составляет кошмар ревнителей политической корректности и либерально ангажированной науки: если этничность носит врожденный характер, ее нельзя сменить подобно перчаткам; судьба народов в истории в значительной мере есть реализация их врожденных этнических качеств»[48].

Что же это за врожденные качества, определяющие этничность, по мнению Соловья? Их оказалось не одно, как можно было ожидать, а два.

Во-первых, в названии главы «О биологической природе этничности» ясно заявлен первый и главный из этих критериев. Опираясь на уже известные читателю книги В. Б. Авдеева, В. А. Спицына, Г. Л. Хить, Н. А. Долиновой, И. М. Быховской и др., Соловей приходит к однозначному выводу: «То, что отечественные и западные гуманитарии считают «воображенной общностью», результатом конструирования, совокупностью культурных и языковых характеристик, для антропологов, медиков, биологов и генетиков – биологическая реальность … Этнические группы объединяются/отличаются генными частотами и биохимическими полиморфизмами, морфотипическими характеристиками, отпечатками пальцев и дерматоглифическими рисунками ладоней и ступней, рядом других биологических параметров. Комплексное использование этих признаков позволяет с высокой уверенностью отнести индивида к той или иной этнической группе[49]».

В полном соответствии со сказанным автор делает крайне важное умозаключение: «С научной точки зрения, русские – это те, в чьих венах течет русская кровь… Русскость – не культура, не религия, не язык, не самосознание. Русскость – это кровь, кровь как носитель социальных инстинктов восприятия и действия. Кровь (или биологическая русскость) составляет стержень, к которому тяготеют внешние проявления русскости»[50].

Тезис не вызывает никаких возражений, поскольку в данном случае «кровь» – это не медицинский термин, а попросту метафора биологичности. Если бы автор на этом поставил точку, я не стал бы писать продолжение, а вместо этого порадовал бы читателя многими цитатами из Соловья. Но ему понадобилось сказать некое «во-вторых»…

Это «во-вторых» состоит в том, что природа этноса якобы не просто биологическая, но биосоциальная. И социальный компонент этой двоякой сущности автор усматривает во «врожденных этнических инстинктах» или иначе – «социальных инстинктах», якобы передающихся по наследству[51]. Соловей отождествляет их с архетипами, но, опираясь на «гениальные интуиции» К. Г. Юнга, интерпретирует по-своему, так что его теорию следовало бы назвать гипотезой Юнга-Соловья. В чем же она состоит? Сам автор характеризует ее так:

«Считается доказанной и наследственная детерминированность интеллекта: обсуждается соотношение, баланс, взаимодействие наследственных (в том числе этнических и расовых) и средовых факторов, но не кардинальная важность наследственности. Но моя мысль идет гораздо дальше и носит откровенно «еретический» характер. Суть ее в предположении о существовании наследственных этнических ментальных качеств, задающих вектор культуры и социальности»[52].

Зачем Соловей называет себя еретиком не до, а после того, как его еретичность (биологичность) уже выявилась как нельзя лучше? Затем, видимо, что он хочет быть еретичнее самого себя и утопить в акцентированной лжееретичности (а на деле – в просто недоказанной идее) свою подлинную еретичность по отношению к официозу, заключающуюся в безусловном приоритете биологического над социальным. Или, возможно, мы имеем дело с нарочитым стремлением не упростить все до полной ясности, а наоборот, предельно усложнить – утеха интеллектуала.

Итак: о врожденной, переданной по наследству ментальности. Увы, никакой твердой научной, фактической, надежно верифицируемой базы под эту гипотезу Соловьем не подведено. Все весьма зыбко покоится на предположениях, возможностях и интуициях. Ссылка на американского лингвиста и философа Н. Хомски («согласно его теории генеративной грамматики логическое мышление и язык составляют часть генетического наследия личности») не убеждает. Ведь связь грамматики и синтаксиса с особенностями национального мышления очевидна; а вот характер их функциональной зависимости – не доказан. Мы говорим, как мыслим, а мыслим так, как это позволяет и предписывает тонкое строение нашей высшей нервной системы, но вряд ли можно основательно утверждать, речь ли формирует мышление или наоборот[53]. Во всяком случае эта связь не является жесткой, иначе человек с русскими, допустим, генами, родившийся и выросший в Италии, все равно говорил бы по-русски и верил по-православному, чего, конечно, не происходит. И уж подавно никто не возьмется доказать, с чем мы имеем дело при объяснении душевных склонностей и предпочтений: с «генной памятью» или с памятью души о предыдущих рождениях. Хотя сам факт таких, порой необъяснимых, склонностей и предпочтений отрицать невозможно.

Но фактов-то как раз в этой важной «еретической» главе книги Соловья нет.

Он просто ссылается: «Теоретическое обоснование возможности врожденных этнических инстинктов представляет гениальная гипотеза К. Г. Юнга о коллективном бессознательном и архетипах… Концепт коллективного бессознательного фиксирует стадию выделения социального из природного, формирование собственно человеческого в человеке, что предполагает существование нескольких «подвальных этажей» в бессознательном, где уровень социальности повышается снизу вверх, по мере того, как человек начинает преобладать над животным»[54].

Увы, вот именно это и не доказано. Преобладание человека над животным если и происходит, то исключительно в области интеллекта, а не инстинктов или аффектов, где позиции человека, в сравнении с животными, довольно убоги и шатки. Когда лошади, никогда не видавшие в жизни львов, начинают беситься и паниковать, едва заслышав львиный запах, – это есть, безусловно, факт генетически наследуемого страха (т. е. эмоционального, а не морфологического признака) перед запахом смертельной опасности. Но что же в этом социального?!

Где сфера коллективного бессознательного начинается и кончается? В области инстинктов или рефлексов? И если рефлексов, то каких – безусловных или условных? Понятно само собой, что социальным, «человеческим» может быть назван только последний вариант, но кто доказал его действительность? На такие вопросы книга Соловья не отвечает, а без этого разговор становится беспочвенным.

Уступка идеализму оказывает ученому дурную услугу, опора на Юнга (опиравшегося на Платона) не только не выручает, но прямо подводит. Соловей разъясняет нам: «Заимствовав термин «архетип» из платоновской концепции предзаданных, изначальных идей, Юнг по-разному трактовал стоящее за ним понятие: и как результат предшествующего филогенетического опыта, и как априорные формы психики»[55]. Однако опыт многочисленных реальных, а не выдуманных Киплингом индийских «маугли» живо свидетельствует об отсутствии у человека вообще каких бы то ни было – платоновских, юнговских или иных – изначальных предзаданных идей. Их просто нет, и возникнуть им неоткуда у подобных выкормленных дикими зверьми человеческих детенышей. В отличие от инстинктов и аффектов, которыми «маугли» наделены, как дай бог каждому, идеи возникают в процессе социализации биологического организма.

Дальнейшие квазибиологические интерпретации учения Юнга об архетипах теряют всякий смысл. Хотя само существование архетипов, выражающихся «в мифах, сказках и верованиях, религиозных догматах, идеологических постулатах и культурных формулах», не подлежит сомнению, но вот их «примордиальная» локализация «в анатомических структурах мозга» более чем сомнительна, во всяком случае не доказана. А значит теряет смысл и вытекающее «из содержания юнговских работ… предположение о существовании, наряду с общими для всего человечества унаследованными мыслеформами, более узких – расовых и этнических – архетипов, в которых отложился не опыт человечества в целом, а специфический опыт групп людей, выделившихся тысячи (или сотни тысяч и даже миллионы, когда речь идет о расовых стволах) лет тому назад»[56].

Соловей, однако, заходит далеко: «Неизбежно заключение, что этническое самосознание – не важно, является ли оно проявлением онтологизированной этничности (в примордиализме) или представляет собой только устойчиво длящуюся позицию сознания (в конструктивизме) имеет продолжение (или корни) в бессознательном слое психики. Именно укорененность в бессознательном порождает силу и иррациональное обаяние национализма и вообще любой идеологии»[57].

Так, все же, «продолжение» – или «корни»?! Добытый из практики личный опыт переходит из сознания в подсознание индивида, или, напротив, коллективный опыт, просыпаясь в его подсознании, переходит затем в сознание и формирует подходы к действительности? Разница огромная и принципиальная! От нее нельзя отмахнуться, но Соловей проходит мимо, как бы не замечая ее.

В результате его прекраснодушное предположение не убеждает. Ибо, как мы прекрасно видели выше, в реальности постоянно происходит конфликт национального самосознания с истинной этничностью, которая, по мысли автора, должна была бы определять этническое бессознательное. Иными словами, такое явление, как сознающий себя, вопреки «крови» (а значит, этническому бессознательному), узбеком таджик, теоретически, по Соловью, совершенно невозможно, однако оно налицо! И любая попытка привить представителю некоего этноса самосознание иного этноса должна бы всегда разбиваться вдребезги о гораздо сильнейшую препону национального (этнического) бессознательного. Но в действительности, помимо массового примера янычар и разного рода манкуртов, мы сплошь и рядом видим факты «обрусения», «офранцуживания» и т.д., каковые примеры и факты были бы невозможны, работай описанный Соловьем механизм национального бессознательного.

Разговоры же о том, что современная психология, якобы, «не только экспериментально подтвердила концепцию Юнга о коллективном бессознательном и архетипах в целом, но и, что особенно важно в нашем случае, предоставила ценные доказательства существования врожденной этнической памяти», не имеют под собой почвы, ибо все базируются на протоколах реинкарнаций. То есть на обращении к прошлому индивидуальной души, которая ранее как правило принадлежала к тому же этносу, а зачастую и к той же семье, что и испытуемый. Однако всякий, кто интересовался вопросом реинкарнации, знает, что подобная фамильно-этническая привязка не имеет жесткого характера, и душа может припомнить свое инобытие в составе личностей, не только не имеющих никакой генетической связи с ее настоящим вместилищем, но даже вообще не антропоморфных. Так что ссылка на «трансперсональную психологию С. Грофа», призванная подтвердить концепцию Юнга-Соловья, ровным счетом ничего не подтверждает. «Эти фантастические наблюдения, – именно так характеризует Соловей эксперименты Грофа, – превосходно укладываются в теоретическое русло концепции архетипов и коллективного бессознательного К. Г. Юнга, подтверждая правоту его гениальных интеллектуальных интуиций». Фантастические наблюдения, подтверждающие гениальные интуиции – воображаю, как откомментировал бы едкий и ироничный Элез такое «доказательство». Видимо, чувствуя его недостаточность, Соловей добавляет: «Косвенные доказательства (в том числе от противного) существования этнических архетипов представляют исследования по символической антропологии и истории идеологий»[58]. Но беда в том, что ни суды, ни наука косвенных доказательств тоже не принимают…

И вот, наконец, проведя нас через сумрачный лес весьма идеалистических представлений, «автор может дать собственное определение этноса. Этнос (этническая группа) – это группа людей, отличающаяся от других групп людей совокупностью антропологических и биогенетических параметров и присущих только этой группе архетипов, члены которой разделяют интуитивное чувство родства и сходства … Этнос отличается от социальных групп именно биологической передачей своих отличительных (пусть даже это социальные инстинкты) признаков, а этничность – такая же данность, как раса и пол. Короче говоря, этнос – сущностно биологическая группа социальных существ».

Как было бы замечательно, если бы автор, не водя нас по лесу юнговских «гениальных интуиций», сразу бы предложил нам именно краткий вариант своей дефиниции, не отягощая его соображениями об «этнических архетипах»! Ведь тогда мне осталось бы только согласиться с ним, поскольку возразить просто нечего. Увы, я не вправе так поступить.

Противоречие, в которое вошел с самим собой ученый, лежит на поверхности, ведь нельзя одновременно нечто признавать и отвергать. Судите сами. В прицеле его критики – «советская теория этноса», которая описывает «этнос/этничность через исторически сформировавшиеся неэтнические признаки/элементы – культуру, язык, религию, психический склад, территорию, экономику и т. д. Во-первых, если этнос/этничность – примордиальная, то есть изначальная, врожденная человеческая характеристика, как она могла оказаться эпифеноменом, комбинацией исторически сложившихся факторов? Если этногенез, как предполагают исследования по этнической антропологи, уходит корнями в неолит и даже в палеолит, то невозможно говорить о религии, культуре и прочих «этнических» признаках в том смысле, в котором мы знаем их сегодня. Во-вторых, в самих этих признаках/элементах нет ничего сущностно этнического»[59].

Внимательный взгляд замечает: то самое место, которое «советская теория» отвела культуре, языку, религии и т. д., в концепции Юнга-Соловья попросту занял архетип, который, как сам же исследователь и подчеркнул, проявляется через «мифы, сказки и верования, религиозные догматы, идеологические постулаты и культурные формулы», то есть через культуру, язык, религию и т. д. Никакого сущностного отличия «неэтнических признаков/элементов» от якобы «этнического архетипа» на самом деле не оказывается. Ни в смысле внешнего проявления, ни в смысле внутренней детерминированности этническим происхождением. Ибо на самом деле, как уже было постулировано, все эти факторы, признаки есть налицо, но все они – вторичны, производны от этничности, все они в конечном счете детерминированы биологически! Круг замкнулся, мы снова услышали сказку о белом (или цветном, неважно) бычке.

Определение этничности через архетипы хромает также еще и потому, что любой этнос заведомо старше, чем его «этнические архетипы», для образования которых должны пройти тысячелетия относительно стабильного и однотипного существования, которого нет и не может быть в принципе на стадии этногенеза. Иначе архетип, во-первых, не сложится, а во-вторых, не успеет войти в плоть и кровь (в гены, если верить автору) этноса. Но если этнос может существовать еще до появления своего этнического архетипа, а это само собой очевидно, то как же архетип может определяться в качестве критерия этничности? Это невозможно по законам логики.

Можно решительно утверждать: у этноса не двойная, а одинарная сущность: биологическая. Из этой первичной сущности вырастает вторичная – социальная. Этнос обретает ее, как одежду поверх себя одевает «человек божий, обшитый кожей». Одежда европейца впрямь казалась голым папуасам особой, «второй» кожей белого человека, соприсущей ему. Но без одежды-то человек может жить, а вот без кожи – нет. Не будем же уподобляться папуасам и различим за социальностью этноса (одеждой) – его биологичность (кожу)!

Интересна ли гипотеза Соловья? Безусловно. Красива? Пожалуй. Достоверна? Неизвестно, ибо на данном этапе она неверифицируема. Не стоит строить на песке. Предложение считать этнос биосоциальной сущностью – и не ново, и не верно. Это лишь полуправда, компромисс, сдача позиций на почетных условиях.

Воздадим же должное В. Д. Соловью за то важное и ценное, что есть в его диссертации и пройдем мимо сомнительного. Тем более, что чуткие ревнители политкорректности уже тут как тут и торопятся укусить ученого историка. Так, некто Борис Славин в рецензии под названием «История – результат деятельности людей» (либеральная русофобская «Новая газета» № 97 за 2006 г.) поспешил поправить Соловья: «Человек по своей сути – не биологическое, а социально-историческое существо. Его специфика состоит прежде всего в его преобразующей трудовой деятельности и общении с себе подобными. Именно эти характеристики людей и составляют глубинный базис человеческой истории. Хотите постичь историю русского народа – уясните условия и характер его жизнедеятельности: иного не дано». Интересно, как бы критик объяснил тот несомненный факт, что разные этносы в одних и тех же условиях имеют различный характер жизнедеятельности! Нет сомнений, что с подобных позиций и с подобной же «убедительностью» диссертанта будут критиковать и другие лица, в упор не видящие биологическую природу человека. Так что здесь уместно повторить: книга Соловья – настоящий прорыв в отечественной академической науке[60], и я буду еще неоднократно к ней обращаться по ходу дела.

Итак, в данной книге мною дается определение этноса, исходящее из фундаментального принципа биологизма и из основополагающих данных расологии и истории. Раса при таком подходе – это объективная реальность высшего порядка, точка отсчета. А этнос, повторим вновь, есть биологическое сообщество, связанное общим происхождением, обладающее общей генетикой, и соотносящееся с расой как вид с родом либо как разновидность (порода) с видом.

ЛЕВ ГУМИЛЕВ: ПРОТИВ И ЗА

Преподаватель: Ну-с, молодой человек,
и что же такое «лошадиная сила»?
Студент: Это сила, которую развивает лошадь
длиной в один метр и весом в один килограмм!
Преподаватель: Да что вы говорите?
И где же вы видели такую лошадь?!
Студент: А ее нельзя так просто увидеть:
она в Париже, в палате мер и весов!

СТОИТ лишь завести разговор об этносах, как обязательно возникнет фигура, которую невозможно пройти молчанием: Лев Николаевич Гумилев (1912-1992) с его теорией «этногенеза». Это слово приходится брать в кавычки как не имеющее ничего общего с принятым в науке омонимом. Поскольку Гумилев подразумевал под ним почему-то не начальный период зарождения и становления этноса – именно как того требует этимология, а весь процесс существования «этносов» (это слово он тоже понимал столь своеобразно, что приходится прибегать к кавычкам) от рождения до смерти. Или, если использовать его терминологию, от «пассионарного толчка» до «фазы обскурации». Хотя всякому понятно по смыслу слов, что смерть организма не может относиться к его же генезису, т.е. зарождению. А следовательно, трактовка центрального понятия «этногенез» уже неудачна с точки зрения семантики.

Однако Гумилев был настолько обаятелен, талантлив, увлекателен и многознающ (особенно в малоизученной у нас области – истории Великой Степи, Средней Азии, Тибета и Китая), обладал настолько симпатичной – до легендарности – биографией, что нашлись значительные массы поклонников, образовавших кружки, семинары и движения вокруг его наследия. Так что сегодня мы говорим о школе Гумилева, насчитывающей тысячи адептов. Трудно согласиться с хлесткой оценкой его наследия, данной А. Й. Элезом: «Претензия на нетипичный подход в сочетании с поверхностностью, выдаваемой за энциклопедичность знания, и ориентацией на читателя со средним образованием и обеспечила теоретическим работам Л. Н. Гумилева такую популярность в послесталинском СССР». Хотя, на мой взгляд, тот же Элез совершенно верно отметил, что «"Биологизация" у Л. Н. Гумилева имеет место не как методологический принцип построения некоторой теории этноса, а как набор несуразиц, проистекающих из отсутствия способности логически рассуждать»[61]. Мягче, но от того не менее точно высказался В. Д. Соловей: «Только затянувшимся недоразумением, а также справедливой критикой Гумилевым социологизаторских подходов к этничности можно объяснить квалификацию его взглядов на этничность как “биологизаторских”»[62].

Именно принципиальное расхождение Гумилева с путеводной звездой данной книги – принципом биологизма, биодетерминизма – заставляет подробно остановиться на наших теоретических разногласиях. Поскольку анализ крупных ошибок крупных личностей имеет непреходящее воспитующее и обучающее значение[63]. Вместе с тем, плодотворные наблюдения и идеи Гумилева (а они есть!) также необходимо взять в рассмотрение, чтобы освоить весь реальный позитив замечательного русского мыслителя и художника-историософа.

Наследие Гумилева многотомно. Вполне понятно, что в книгах и статьях, накопившихся за жизнь историка, можно выискать, как в любом популярном учении, противоречия, нестыковки и даже прямо противоположные по смыслу утверждения. Поэтому было решено ограничиться для характеристики этнологии Гумилева лишь одним, зато сугубо специальным и цельным трудом, его диссертацией на соискание степени доктора исторических наук: «Этногенез и биосфера Земли» (Л., ЛГУ, 1989. – Изд. 2-е, испр. и доп.).

Итак, в чем же нельзя согласиться с Гумилевым? Остановимся только на важнейших моментах теории, опуская все частности.

Первое. Как ни странно, Гумилев – такой же субъективный идеалист, как и раскритикованные выше конструктивисты с Тишковым во главе. Его главный постулат: «В основе этнической диагностики лежит ощущение»[64]. Собственно говоря, из уважения к науке на этом следовало бы вообще всякое обсуждение книги Гумилева прекратить, тем более, что сам автор неоднократно требовал перевести историю из разряда гуманитарных наук – в разряд наук естественных. А тут вдруг такое заявление, полностью дезавуирующее не только естественнонаучный, но и вообще всякий научный подход! И оно – не оговорка, поскольку Гумилев неоднократно дает оригинальные дефиниции, которые утверждают субъективно-идеалистический взгляд на проблему этноса. Например, он раз за разом предлагает понимать под этносом «коллектив особей, противопоставляющий себя всем другим коллективам»[65]. Противопоставляющий – подчеркнем – неважно по каким признакам: по кровному родству, или по образу мыслей и действий, или по религиозным убеждениям, или по способу ведения хозяйства, или еще по каким критериям. Противопоставляющий – и все! Раз некая общность противопоставляет себя другим – значит, перед нами, якобы, очередной «этнос». Гумилев на протяжении всей книги пользуется именно таким подходом, выделяя в «этнос», например, скопом всех ранних христиан, независимо от их действительно этнического происхождения, или, уже в составе всех христиан вообще – отдельно православных, или, в составе русских православных – русских же старообрядцев. И т. д.

Гумилев вновь и вновь дословно повторяет, настойчиво утверждает, что этнос – «устойчивый коллектив особей, противопоставляющий себя всем прочим аналогичным коллективам, имеющий внутреннюю структуру, в каждом случае своеобразную, и динамический стереотип поведения»[66]. И еще раз расшифровывает так: «В каждом большом биоценозе человек занимает твердое положение, а заселяя новый регион, меняет не анатомию или физиологию своего организма, а стереотип поведения. Но ведь это значит, что он создает новый этнос!»[67]. Или так, ультимативно: «Возникновение нового этноса есть создание нового стереотипа поведения, отличного от предшествовавшего»[68].

На самом-то деле мы уже твердо знаем, что для определения этничности важно выяснить не кто кем себя считает, как себя ведет и кому противопоставляет, а исключительно одно: кто кем является объективно, по совокупности биологических маркеров-признаков, и последнее слово тут всегда за антропологом-биометристом в союзе с генетиком. Стереотип этноса может меняться вслед за историческими обстоятельствами, но этнос самотождественен, пока сохраняет свой генотип, свой комплект этнических биомаркеров.

Однако Гумилев считает – и это утверждение выдает с головой его несостоятельность именно как биологиста, вообще ученого-естественника: «Феномен этноса это и есть поведение особей, его составляющих. Иными словами, он не в телах людей, а в их поступках и взаимоотношениях. Следовательно, нет человека вне этноса, кроме новорожденного младенца. Каждый человек должен вести себя каким-то образом, и именно характер поведения определяет его этническую принадлежность»[69].

С точки зрения биологизма, Гумилев все ставит с ног на голову и дело обстоит прямо противоположным образом. Действительно, нет человека вне этноса; но именно этническая (в биологическом смысле) принадлежность диктует человеку характер его поведения. И как раз именно новорожденный младенец обладает всей полнотой и чистотой ничем не замутненной этничности, поскольку не успел еще подвергнуться никаким воздействиям навыков и убеждений! С возрастом ребенок неизбежно наберется различнейших аберраций (отклонений, ошибок сознания, ложных мнений), среди которых могут быть и аберрации этнического характера. Яркий пример: янычары, манкурты... Его смогут убедить в том, что он – кто угодно, вплоть до волка, если воспитываться он будет в волчьей стае; смогут научить или заставить даже вести себя, подобно волку. И только в младенчестве он безусловно – вещь для себя: тот кто есть на самом деле. А если уж быть совершенно последовательным и точным, этничность, конечно же, определяется не в миг рождения, а в миг зачатия. Зародыш человека – уже этничен изначально.

Итак, критерий этноса, принятый Гумилевым за основу, на наш взгляд полностью и совершенно несостоятелен. Соответственно, базовое определение, данное автором в самом начале своей книги («этнос – феномен биосферы, или системная целостность дискретного типа, работающая на геобиохимической энергии живого вещества в согласии с принципом второго начала термодинамики»[70]) – есть не более чем бессмысленный набор слов, многозначительная пустота.

Ничем не лучше и другое фундаментальное понятие, коим оперирует Гумилев: «суперэтнос». («Суперэтносом мы называем группу этносов, одновременно возникших в определенном регионе, взаимосвязанных экономическим, идеологическим и политическим общением»[71].) Которое, исходя, опять же, из правил семантики, должно обозначать высшую степень естественно-биологической целостности, притом обладающей максимальными параметрами. Но на поверку гумилевский «суперэтнос» оказывается лишь непрочным, неустойчивым, внутренне противоречивым конгломератом отдельных этносов, искусственно слепленных силой обстоятельств – политической волей, военной силой, экономической целесообразностью или нуждой – во временное мозаичное целое. Никакой общностью происхождения, то есть собственно этничностью, «суперэтнос» не обладает. Этот конгломерат, образцом которого является Византийская империя, демонстрирует нам, как правило, отнюдь не цельность, а напротив, ни на миг не прекращающуюся подковерную борьбу различных этносов за миссию лидера – государствообразующего этноса той или иной империи, подавление одних имперских этносов и возвышение других и как финал – окончательный распад неустойчивой общности по ее естественным (читай: этническим) внутренним границам. Тысячелетнее существование такой псевдоцельности, как Византия, объясняется не ее силой, а исключительно слабостью окружения и благоприятной международной конъюнктурой. Если же обнаруживался настоящий противник, даже численно ничтожный (будь то древние склавины и анты, или русичи Олега, Игоря и Святослава, или крестоносцы Ричарда Львиное сердце), а тем более – могучая турецкая империя Османов, тогда хилость и неконсолидированность этого колосса на глиняных ногах, якобы «супер»-этноса, сразу становилась очевидной.

Таким же хилым колоссом, только просуществовавшим лишь ничтожный миг в истории, был и «советский народ», так же записанный Гумилевым в суперэтносы, и так же распавшийся по этническим границам, не успев сложиться…

Превосходное стремление Гумилева перевести историю в категорию естественных наук ни в коей мере ему не удалось: он, увы, остался в пределах традиционной «науки мнений», так и не перейдя полностью под желанную сень «науки знаний и фактов», пасуя даже перед им самим с блеском открытыми явлениями. В частности, важнейшее явление «пассионарности» – несомненно реально существующее, всеми принимаемое и признаваемое за факт – осталось Гумилевым открыто, но так и не объяснено. Хуже того: объяснено антинаучно, едва ли не мистически. Таким образом, нагрузив читателя долгими рассуждениями о «факторе икс» в истории, а потом назвав его «пассионарностью», Гумилев, можно сказать, просто переименовал его в «фактор игрек», от чего дело не стало яснее. Но об этом мы поговорим подробно ниже.

Чтобы закончить тему неудачной терминологии, изобретенной или перверсированной Гумилевым[72], вспомним еще его знаменитый «вмещающий пейзаж», давно известный в науке под гораздо более точным, определенным и общепринятым названием «экологическая ниша». Никаких существенных отличий в этих понятиях вы не найдете, как ни ищите (Оккам осудил бы Гумилева), но только второе, в отличие от первого, наполнено очень конкретным содержанием и не позволяет мистифицировать проблему. Гумилев же явно преувеличивает роль и значение географического фактора в этногенезе, причем приводимый им фактический материал не стоит на высоте теоретической планки, поскольку пассионарность, как выясняется, с одинаковой силой проявляется в любых ландшафтах вплоть до Тибетских гор и Заполярья. Следовательно, ландшафт не влияет вовсе или чрезвычайно слабо влияет на это явление как таковое, и посвящать ему столько внимания не стоило.

Второе. Во взглядах Гумилева отчетливо просматривается разрыв с диалектическим материализмом, а вследствие того – не только субъективный, но и объективный идеализм, граничащий с мистицизмом. Или, по выражению Бердяева, с «дурным антропоморфизмом», когда, например, такие астрофизические сущности, как Земля, Вселенная, Космос наделяются автором душою и разумом, подменяя, по сути, понятие Бога. По Гумилеву получается, что субъектом истории является не то сама Земля, не то Биосфера или Природа, но уж во всяком случае не этнос сам по себе. Он словно забывает, что никто в природном мире, кроме человека и его сообществ, не имеет дара целеполагания, прогноза и перспективного планирования, и по этой простой причине не может считаться субъектом какого-либо исторического действия. Ведь материя сама по себе не разумна, и ложно понятая теория ноосферы не помогает выйти из заданного этим фактом дискурса.

Принципиальное забвение или отторжение законов диалектики (в первую очередь, закона перехода количества в качество) оказывает Гумилеву дурную услугу, в частности, при попытке описать и объяснить явление пассионарности. Он настойчиво утверждает, что началом «этногенеза» служит «пассионарный толчок», начисто игнорируя момент первоначального зарождения и развития нового этноса, когда – порой на длительном отрезке времени – происходит постепенное накопление свойств и параметров, приводящее именно к тому самому пассионарному толчку. Который на языке диалектики правильнее было бы называть не «толчком», а «скачком», то есть стремительным обретением нового качественного состояния в результате накопления количественных изменений[73]. Никакой эксцесс не может служить началом процесса, ибо сам эксцесс есть результат процесса, его кульминационная стадия.

Отвержение диамата в связи с его кажущейся «простотой», а равно неизбывная тяга к изобретению экзотических, экстравагантных, но неинтеллигибельных и неверифицируемых теорий, на мой взгляд, – основная причина драматического необъяснения Гумилевым открытого им явления пассионарности. Гумилев искал источник загадочной энергии вовне человека и общества. А он – внутри, имманентно присущий им. Физическая, умственная и психическая сила человека, его воля и энергетика, его «Я – могу» – это естественные врожденные свойства, а вовсе не результат космического облучения, радиоактивного излучения Земли или вызванных ими мутаций. Суммируясь, личностные потенциалы «Я – могу» членов этноса (генетически заданные) образуют его совокупный потенциал, который, естественно, тем выше, чем сильнее составляющие его индивиды и чем их больше. Видимо, Лев Николаевич не читал «Метаполитику» Андрея Московита[74], которая подпольно распространялась по рукам как раз в начале 1970-х, когда Гумилев уже приступил к чтению публичных лекций.

Третье. Исторические источники Гумилева, как правило, не вызывают нареканий, кроме наиболее архаичных. Чего нельзя сказать о теоретических основах его историософии. Иногда его за это трудно упрекнуть: он тюрьмой и каторгой оплатил свое право цитировать одних авторов (виртуозно подобранные цитаты из классиков марксизма нельзя читать без ехидной улыбки, с каковой он, надо думать, их и размещал) и не цитировать других. Но есть, с одной стороны, досадные пробелы в библиографии, а с другой – слишком произвольный подбор и слишком вольная интерпретация источников. Так, мимо Гумилева прошли работы А. Г. Кузьмина по истории Древней Руси с принципиально важной разработкой типов общин или упомянутая «Метаполитика» Московита, без которой невозможно справиться с важнейшей темой пассионарности. Практически не учтено им необходимейшее для нас наследие Дарвина и расологов, в том числе русских[75]. И т. д. Зато налицо тяга к модненьким теориям и именам, отмеченным легким душком научного диссидентства, неуловимой полузапретностью. Даже (а то и в особенности!) если эти теории и имена не имеют прямого отношения к делу[76]. В моде разговоры о термодинамике? Давай ее сюда! На гребне популярности кибернетика? Норберт Винер? Сюда! Публику эпатирует Ясперс? Ну как же без него! Неоцененный советской властью Вернадский? Поставим во главу угла, к святцам ближе! Что нужды, что при этом тот же Вернадский трактуется с точностью до наоборот!

Это в самом деле очень характерно и важно. В. И. Вернадский разработал некогда теорию о биохимической энергии живого вещества. Гумилев подхватил ее. Но во что она при этом превратилась?!

Вернадский писал (и Гумилев точно цитирует): «Все живое вещество планеты является источником свободной энергии, может производить работу». Все абсолютно ясно и однозначно: ученый полагал, что эта свободная энергия коренится не вне, а внутри живого вещества, имманентна ему и производится им из себя для внешнего мира. В нашем случае это применимо как к отдельной особи, так и к этносу как сумме особей.

Как же интерпретирует Гумилев эту ясную мысль? Натурально, шиворот-навыворот: «Следовательно, наша планета получает из космоса больше энергии, нежели необходимо для поддержания равновесия биосферы, что ведет к эксцессам, порождающим… среди людей – пассионарные толчки или взрывы этногенеза»[77]. И далее: «Импульс… должен быть энергетическим, а поскольку он, по-видимому, не связан с наземными природными и социальными условиями, то происхождение его может быть только внепланетарным»[78]. Ну, и как следствие подобного извращения – теория о космических (неземных) либо радиационных (внутриземных) источниках пассионарности особей и этносов, о мутациях этносов под воздействием этих энергий и т. д. Ничего себе логический вывод! А ведь он лежит в основе теории «этногенеза»...

Итак, в основных чертах учение Гумилева не только совершенно не согласуется со всей отечественной традицией этнологии от Широкогорова до Бромлея, но и никак не вяжется с: 1) диалектикой Гегеля; 2) метаполитикой Московита; 3) учением Дарвина; 4) учением Вернадского; 5) здравым смыслом и логикой.

Четвертое. Лично мне (но не только мне) кажется совершенно неубедительной теория евразийства, развиваемая Гумилевым, а равно и апология татарского ига. Однако на этом я не стану задерживаться, как и на ряде более мелких тем, поскольку задача книги сего не требует.

* * *

Что же мы возьмем из наследия Л. Н. Гумилева в качестве позитивного материала для нашего курса?

Во-первых, теорию пассионарности, подведя под нее новый, прочный научный и философский фундамент.

Во-вторых, уже использованные выше меткие наблюдения апофатического характера об этносах («чем не являются и не определяются этносы»).

В-третьих, концепцию комплиментарности этносов, в соответствии с которой одни народы могут, а другие не могут дружно и мирно уживаться на одной территории.

В-четвертых, массу добросовестно нарытой, пригодной для осмысления и важной исторической фактуры, особенно в отношении народов Ближнего Востока и Азии: Великой Степи, Тибета, Китая и т.д. А также немалый ряд действительно глубоких и точных наблюдений и выводов, обусловленных широкими познаниями автора. Не на все тезисы Гумилева-новатора можно полагаться без оглядки, но с оглядкой на некоторые – можно и нужно.

Разумеется, использовать все это придется с большой осмотрительностью, учитывая свойство гумилевских терминов весьма вольно «плавать» в широчайших смысловых пространствах, что делает невозможным их прециозное научное употребление. Явления и факты надо, поэтому, взять у Гумилева без стеснения (с надлежащими ссылками), а вот их интерпретацию придется принять на себя.

У ИСТОКОВ ЭТНОГЕНЕЗА

Здесь явились они в стародавние годы,
Упырей с водяными в них помесь видна,
Оттого и прозвали их так: уповоды.
Страшны звуки их песен. И все племена,
Все живущие в наших улусах народы
Из-за этого ночи проводят без сна.
Вадим Степанцов

Вернемся к вопросам, столь тщательно запутанным предшественниками.

Когда и как возникли первые этносы? Что они собой представляли? Что такое этногенез в естественнонаучном, а не в гумилевском смысле слова? Поговорим об этом.

Ставя проблему этногенеза, то есть рождения этносов, в принципе недопустимо (как это торжественно сделал Гумилев) отбросить верхний палеолит и неолит и начать лишь с XII в. до н.э. Нельзя уйти от вопроса о расообразовании и последующем зарождении и выделении этносов – собственно этногенезе – через изменчивость и расхождение признаков. Мне лично гораздо ближе подход д.и.н. П. И. Пучкова: «Можно, проникая вглубь, исследовать и генезис тех корней, из которых сложился наш этнос, и даже генезис корней этих корней и т.д., то есть, образно выражаясь, извлечь из этнической истории конкретного народа “квадратный корень” и корни более высоких степеней»[79]. Условимся, что этногенез – это период становления этноса от зарождения до степени консолидации, позволяющей выйти на арену истории в качестве единого субъекта, сознающего свое единство и свои коллективные цели и интересы. То есть, в качестве коллективного «Мы».

В разделе «Раса и этнос» утверждалось основное: последний раз большие изначальные чистые расы выступали как таковые в качестве субъектов истории во время Великой Неандертальской войны, когда «вообще кроманьонцы» в течение тысячелетий выбивали с желанных территорий «вообще неандертальцев» и гнали их с Севера на Юг, доколе было возможно. Одновременно – в результате дробления рас на «осколки», «кванты» и дальнейшей спецификации этих квантов, их миграции и метисации – стали возникать первые в мире этносы, перенявшие затем на себя функцию субъектов истории. К образованию разных этносов из единой изначальной расы с неизбежностью вело уже и простое расхождение признаков (дарвиновская дивергенция[80]). Метисация усугубила и уразнообразила этот процесс. Начальную стадию этногенеза, таким образом, мы должны отнести на 40-30 тысяч лет тому назад.

Зародышевая форма этноса, по-видимому, вообще могла ограничиваться одной отдельной семьей. Как это происходило? Вполне достоверную и зафиксированную в письменных источниках модель этногенеза преподает история еврейского этноса, начавшаяся, как известно (и этого не оспаривает ни библеистика, ни официальная историография), с единственной семейной пары Аврама-еврея и Сары, оторвавшихся от одного из семитских племен и ушедших из Ура Халдейского в землю Ханаанскую, затем в Египет, потом снова в Ханаан, все на свой страх и риск. Аврам, как известно, родил Исаака, а тот – Иакова (Израиля), каковой от четырех женщин поимел потомство в виде двенадцати сыновей, давших жизнь «двенадцати коленам Израилевым». Эти-то двенадцать колен составили и продолжают составлять в своем потомстве еврейский этнос, недаром самоопределяющийся под общим названием «Дом Яакова». Двенадцать семейств, у которых общими были только отцовские гены, а материнские распределились по фратриям[81] так: шестерым семьям – от Лии, двум от Рахили, двум от Валлы и двум от Зелфы. На закате дней Иакова-Израиля, когда он всей семьей пришел жить в Египет к сыну Иосифу, насчитывалось семьдесят пять душ, произошедших «от чресл его», т. е. прямых потомков, евреев. А в недолгом времени, через четыреста тридцать лет, когда Моисей уводил евреев из Египта, их численность простиралась уже «до шестисот тысяч пеших мужчин, кроме детей».

Евреи до недавнего времени представляли собою этнос-изолят, избегавший смешанной брачности в силу религиозных установок. Уже сам Аврам был сводным братом своей жены Сары. Первые потомки Аврама также предпочтительно женились на родственницах и на иных представительницах своего племени: «И сказал Авраам рабу своему, старшему в доме, управлявшему всем, что у него было: “Положи руку твою под стегно мое и клянись мне Господом, Богом неба и Богом земли, что ты не возьмешь сыну моему Исааку жены из дочерей хананеев, среди которых я живу, но пойдешь в землю мою, на родину мою и к племени моему, и возьмешь оттуда жену сыну моему Исааку”». В итоге Исаак женился на своей двоюродной племяннице Ревекке. А их сын Иаков женился затем на двух дочерях своего дяди по матери. При Моисее вступил в силу весьма жесткий религиозный запрет смешиваться с иноплеменниками. Этот запрет не раз нарушался в древнейшие времена (сам Моисей скандально женился на эфиопке, и не случайно эфиопские владыки – негусы – ведут свою трехтысячелетнюю родословную от царя Соломона и царицы Савской), и евреи смешивались с представителями родственных семитских племен, а порой даже неродственных или дальнородственных – египтян, эфиопов и др. Но со временем запрет перерос в настоящее табу, а евреи, две тысячи лет живя среди других народов мира, не смешиваясь с ними, стали этносом-изолятом в самом полном смысле слова.

Легенда рассказывает также и про происхождение арабов (измаильтян) от одной пары производителей (все тот же Авраам и служанка Агарь, от которых родился родоначальник арабов – Измаил), а также и моавитян и амалекитян, произошедших от кровосмесительной связи Лота и его дочерей.

Я не призываю верить в букву библейских сказаний, но вполне вероятно, что подобная схема этногенеза могла быть распространена в древности. Тем более, что происхождение племени, а впоследствии и народа от одного производителя, героя-отца, представляется вполне естественным также в свете сравнительно недавних событий. Самым современным этносом-изолятом является племя питкэрнцев на о. Питкэрн в южной части Тихого океана площадью около 5 квадратных километров и с населением 60-70 человек (значительная часть населения уехала на материк, где растворилась). Как пишут этнологи: «Этот необитаемый ранее островок был заселен в 1790 г. взбунтовавшимися моряками с британского корабля “Баунти” и привезенными ими с собой женщинами-таитянками. В ходе бурных “выяснений отношений” между новопоселенцами единственным живым мужчиной остался Джон Адамс; несколько уцелевших таитянок стали его женами. Современные питкэрнцы – потомки этой микрогруппы, европолинезийские метисы, говорящие на питкэрнском креольском языке (англо-таитянском жаргоне); по религии – адвентисты седьмого дня; занимаются земледелием и ремеслом»[82]. Такой вот этногенетический лабораторный эксперимент, поставленный самой историей на глазах просвещенной публики.

Есть или были еще недавно, кроме питкэрнцев, и другие этносы-изоляты, например, племя хопи в Аризоне (7 тыс. человек), папуасы-горцы в Новой Гвинее (их сосчитать никому еще не удавалось, но там еще в 1970-е годы доживали также мини-этносы ёба и бина, от которых оставалось всего по два человека), некоторые племена, разбросанные по островам Океании, все негритосы Юго-Восточной Азии (андаманцы[83], семанги, аэта), полярные эскимосы, енисейские кеты, пигмеи, огнеземельцы, друзы и др. В Дагестане браки всегда заключаются внутри селения[84]; что ни селение – то, по сути, изолят, субэтнос с тенденцией трансформации в этнос. Все эти этносы живут замкнуто; внутри них все сочлены приходятся кровными родственниками друг другу, помнящими родство.

Итак, ясно: семья, если она отделилась от рода-племени и заняла свою экологическую нишу, где стала размножаться, это уже новый этнос в зачаточной стадии. Имеющий шансы на выживание, особенно, если семья полигамна. Первичный этногенез именно так и мог происходить. Затем семья вырастает в род, род делится на фратрии, образуется племя, оно, разрастаясь, развивается в народность, народ и т. д.

Понятно, что происхождение этноса от одной семьи – не единственный возможный вариант. В роли зародыша этноса мог выступить и целый род, и группа семей и т.д. Вариантов много, но все они сводятся к одному: выделению кровнородственных групп лиц из более значительной общности, также связанной кровным родством, более или менее отдаленным.

Однако первичным этногенезом дело, как мы знаем, не ограничилось: расовая и этническая метисация происходила ведь уже и в то время. Хотя и не повсеместно, ибо, как мы тоже уже знаем, на территории Скандинавии и севера России неандертальцы не водились. Эти края так и остались на многие тысячелетия заказниками чистой нордической расы, резервуаром прямых потомков кроманьонца, разделившихся по этносам-племенам, которые с течением лет преобразовались в народы и нации.

Понятно также, что одна-единственная семья, почему-либо решившая оторваться от своего племени или своей расы, – это еще не этнос, это лишь его зародыш, этнос в потенциале. Слишком эфемерно его существование, слишком непроявлен он в мире; до роли субъекта истории ему еще далеко, и не факт, что эта роль вообще состоится[85]. Поэтому мы условимся, что, в отличие от советской традиции, считавшей первичной формой этноса племя, минимальной этнической единицей будем считать избравший отдельное проживание в своей экологической нише род, чью численность традиционно определяют в 35-50 человек, после чего следует фаза племени. Род – это уже этнос; семья – только возможность этноса.

Род, по определению Л. Моргана, с которым я почти согласен, – это «совокупность кровных родственников, происходящих от одного общего предка, отличающихся особым родовым именем и связанных узами крови»[86]. Нетрудно видеть, что это же определение применимо и к семье, хотя здесь имеется в виду куст нескольких семей, восходящих к одной. Необходимо иметь в виду эту коррективу.

А далее я считаю возможным согласиться с Бромлеем и Подольным, которые писали: «Всякое племя состоит из родственников.., близких, дальних и очень дальних… Племя, в самом точном смысле слова, – огромная семья, и все члены ее так или иначе связаны между собой, хотя бы формально, родственными узами»[87].

Отметим, что некое весьма важное содержание переходит из одной фазы развития этноса в другую – от семьи до самой нации – без изменений. Семья это в первую очередь – общая кровь, но не только; это еще и память поколений: общие предки, общая семейная история. Нет крови – нет корней. Нет предков – нет истории. Нет корней и истории – нет человека.

Нация – это большая семья. У нее – ровно те же признаки, что и у малой: общая кровь, общие предки, общая семейная история. В нацию





Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-10-21; Мы поможем в написании ваших работ!; просмотров: 405 | Нарушение авторских прав


Поиск на сайте:

Лучшие изречения:

Своим успехом я обязана тому, что никогда не оправдывалась и не принимала оправданий от других. © Флоренс Найтингейл
==> читать все изречения...

1401 - | 1232 -


© 2015-2024 lektsii.org - Контакты - Последнее добавление

Ген: 0.012 с.