Роза не ошиблась. На другое утро в Бюйтенгоф явились судьи и учинили допрос Корнелиусу ван Берле. Но допрос длился недолго. Было установлено, что Корнелиус хранил у себя роковую переписку де Виттов с Францией.
Он и не отрицал этого.
Судьи сомневались только в том, что эта корреспонденция была ему передана его крестным отцом Корнелем де Виттом. Но так как со смертью этих мучеников Корнелиусу не было необходимости что-либо скрывать, то он не только не скрыл, что бумаги были вручены ему лично Корнелем, но рассказал также, как и при каких условиях пакет был ему передан.
Признание свидетельствовало о том, что крестник замешан в преступлении крестного отца. Соучастие Корнелиуса было совершенно явно.
Корнелиус не ограничился только этим признанием. Он подробно рассказал о своих симпатиях, привычках и привязанностях. Он рассказал о своем безразличном отношении к политике, о любви к искусству, наукам и цветам. Он сказал, что с тех пор, как Корнель приезжал в Дордрехт и доверил ему эти бумаги, он к ним больше не прикасался и даже не замечал их.
На это ему возразили, что он говорит неправду, так как пакет был заперт как раз в тот шкаф, в который он каждый день заглядывал и с содержимым которого постоянно имел дело.
Корнелиус ответил, что это верно, но что он раскрывал этот шкаф только затем, чтобы убедиться, достаточно ли сухи луковицы, и чтобы посмотреть, не дали ли они ростков.
Ему возражали, что, здраво рассуждая, его пресловутое равнодушие к пакету едва ли правдоподобно, ибо невозможно допустить, чтобы он, получая из рук своего крестного отца пакет на хранение, не знал важности его содержания.
На это он ответил, что его крестный отец Корнель был очень осторожным человеком и к тому же слишком любил его, чтобы рассказать о содержании бумаг, которое могло только встревожить их хранителя. Ему возразили, что если бы это было так, то господин де Витт приложил бы к пакету, на всякий случай, какое-нибудь свидетельство, которое удостоверяло бы, что его крестник совершенно чужд этой переписки, или во время своего процесса он мог бы написать ему письмо, которое могло бы служить Корнелиусу оправданием.
Корнелиус отвечал, что, по всей вероятности, крестный считал, что его пакету не грозит никакая опасность, так как он был спрятан в шкаф, который считался в доме ван Берле столь же священным, как ковчег завета, и, следовательно, он находил такое удостоверение бесполезным. Что касается письма, то ему припоминается: перед самым арестом, когда он был поглощен исследованием одной из своих редчайших луковичек, к нему в сушильню вошел слуга Яна де Витта и передал какую-то бумагу; но что обо всем этом у него осталось только смутное воспоминание, словно о мимолетном видении. Слуга исчез, а бумагу, если хорошенько поищут, может быть, и найдут.
Но Кракэ было невозможно найти, – он исчез из Голландии. Обнаружить бумагу было так мало шансов, что даже не стали предпринимать поисков.
Лично Корнелиус особенно и не настаивал на этом, так как, если бы даже бумага и нашлась, еще неизвестно, имеет ли она какое-нибудь отношение к предъявленному обвинению.
Судьи делали вид, будто они желают, чтобы Корнелиус защищался энергичнее. Они проявляли к нему некое благосклонное терпение, которое обычно указывает или на то, что следователь как-то заинтересован в судьбе обвиняемого, или на то, что он чувствует себя победителем, уже сломившим противника и державшим его всецело в своих руках, почему и нет необходимости проявлять к нему уже ненужную суровость.
Корнелиус не принимал этого лицемерного покровительства и в своем последнем ответе, который он произнес с благородством мученика и со спокойствием праведника, сказал:
– Вы спрашиваете меня, господа, о вещах, о которых я ничего не могу сказать, кроме чистой правды. И вот эта правда. Пакет попал ко мне указанным мною путем, и я перед Богом даю клятву в том, что не знал и не знаю до сих пор его содержания. Я только в день ареста узнал, что это была переписка великого пенсионария с маркизом Лувуа. Я уверяю, наконец, что мне так же неизвестно, каким образом узнали, что этот пакет у меня, и не могу понять, как можно усматривать преступление в том, что я принял на хранение нечто, врученное мне моим знаменитым и несчастным крестным отцом.
В этом заключалась вся защитительная речь Корнелиуса. Судьи ушли на совещание.
Они решили: всякий зародыш гражданских раздоров гибелен, так как он раздувает пламя войны, которое в интересах всех надо погасить.
Один из судей, слывший за глубокого наблюдателя, определил, что этот молодой человек, по виду такой флегматичный, в действительности должен быть очень опасным человеком, – под своей ледяной личиной он скрывает пылкое желание отомстить за господ де Виттов, своих родственников.
Другой заметил, что любовь к тюльпанам прекрасно уживается с политикой и исторически доказано, что много очень зловредных людей садовничали так рьяно, как будто это было их единственным занятием, в то время как на самом деле они были заняты совсем другим. Доказательством могут служить Тарквиний Гордый,[40] который разводил мак в Габиях, и великий Конде,[41] который поливал гвоздики в Венсенской башне, в то время как первый обдумывал свое возвращение в Рим, а второй – свое освобождение из тюрьмы.
И в заключение судья поставил следующую дилемму: или господин Корнелиус ван Берле очень любит свои тюльпаны, или он очень любит политику; в том и в другом случае он говорит нам неправду; во-первых, потому, что найденными у него письмами доказано, что он занимался и политикой; во-вторых, потому, что доказано, что он занимался и тюльпанами; луковички, находящиеся здесь, подтверждают это. Наконец – а в этом и заключается величайшая гнусность – то обстоятельство, что Корнелиус ван Берле занимался одновременно и тюльпанами и политикой, доказывает, что натура у обвиняемого двойственная, двуличная, раз он способен одинаково увлекаться и цветоводством и политикой, а это характеризует его как человека самого опасного для народного спокойствия. И можно провести некоторую, вернее, полную аналогию между ним и Тарквинием Гордым и Конде, которые только что были приведены в пример.
В заключение всех этих рассуждений говорилось, что принц, штатгальтер Голландии, несомненно, будет бесконечно благодарен магистратуре города Гааги за то, что она облегчает ему управление Семью провинциями, истребляя в корне всякие заговоры против его власти.
Этот довод взял верх над всеми остальными, и, чтобы окончательно пресечь всякие зародыши заговоров, судьи единогласно вынесли смертный приговор Корнелиусу ван Берле, заподозренному и уличенному в том, что он, Корнелиус ван Берле, под видом невинного любителя тюльпанов принимал участие в гнусных интригах и в возмутительном заговоре господ де Виттов против голландского народа и в их тайных сношениях с врагами – французами.
Кроме того, приговор гласил, что вышеуказанный Корнелиус ван Берле будет выведен из тюрьмы Бюйтенгоф и отправлен на эшафот, воздвигнутый на площади того же названия, где исполнитель судебных решений отрубит ему голову. Так как совещание это было серьезное, то оно длилось около получаса. В это время заключенный был водворен в камеру, куда и пришел секретарь суда прочесть ему приговор.
У Грифуса от перелома руки повысилась температура, он был вынужден остаться в постели. Его ключи перешли в руки сверхштатного служителя, который и ввел секретаря, а за ним пришла и стала на пороге прекрасная фрисландка Роза. Она держала у рта платок, чтобы заглушить свои вздохи и рыдания.
Корнелиус выслушал приговор, скорее, с удивлением, чем с грустью. Секретарь спросил Корнелиуса, не имеет ли он что-нибудь возразить.
– Нет, – ответил Корнелиус. – Признаюсь только, что из всех причин смерти, которые предусмотрительный человек может предвидеть для того, чтобы устранить их, я никогда не предполагал этой причины.
После такого ответа секретарь поклонился Корнелиусу ван Берле с тем почтением, какое эти чиновники оказывают большим преступникам всех рангов.
Когда он собрался выйти, Корнелиус остановил его:
– Кстати, господин секретарь, скажите, пожалуйста, а на какой день назначена казнь?
– На сегодня, – ответил секретарь, несколько смущенный хладнокровием осужденного.
За дверью раздались рыдания.
Корнелиус нагнулся, чтобы посмотреть, кто это рыдает, но Роза угадала его движение и отступила назад.
– А на который час, – добавил Корнелиус, – назначена казнь?
– В полдень, сударь.
– Черт возьми, – заметил Корнелиус, – мне кажется, что минут двадцать тому назад я слышал, как часы пробили десять. Я не могу терять ни одной минуты.
– Чтобы исповедаться, сударь, не так ли? – сказал, низко кланяясь, секретарь. – И вы можете требовать любого священника.
При этих словах он вышел, пятясь назад, а заместитель тюремщика последовал за ним, собираясь запереть дверь Корнелиуса. Но в этот момент дрожащая белая рука просунулась между этим человеком и тяжелой дверью.
Корнелиус видел только золотую шапочку с белыми кружевными ушками, головной убор прекрасных фрисландок; он слышал только какой-то шепот на yxo привратнику; последний положил тяжелые ключи в протянутую к нему белую руку и, спустившись на несколько ступеней, сел посредине лестницы, которую таким образом он охранял наверху, а собака – внизу.
Золотая шапочка повернулась, и Корнелиус увидел заплаканное личико и большие голубые, полные слез глаза прекрасной Розы.
Девушка подошла к Корнелиусу, прижав руки к своей груди.
– О сударь, сударь! – произнесла она.
И не докончила своей фразы.
– Милое дитя, – сказал взволнованный Корнелиус, – чего вы хотите от меня? Теперь я ни в чем не волен, предупреждаю вас.
– Сударь, я прошу у вас одну милость, – сказала Роза, простирая руки наполовину к небу, наполовину к Корнелиусу.
– Не плачьте, Роза, – сказал заключенный, – ваши слезы волнуют меня больше, чем предстоящая смерть. И вы знаете, что чем невиннее заключенный, тем спокойнее он должен принять смерть. Он должен идти на нее даже с радостью, как умирают мученики. Ну, перестаньте плакать, милая Роза, и скажите мне, чего вы желаете.
Девушка упала на колени.
– Простите моего отца, – сказала она.
– Вашего отца? – спросил удивленный Корнелиус.
– Да, он был так жесток с вами. Но такова уж его натура. Он был груб не только с вами.
– Он наказан, Роза, он больше чем наказан переломом руки, и я его прощаю.
– Спасибо, – сказала Роза. – А теперь скажите, не могла ли бы я лично сделать что-нибудь для вас?
– Вы можете осушить ваши прекрасные глаза, дорогое дитя, – сказал с нежной улыбкой Корнелиус.
– Но для вас… для вас…
– Милая Роза, тот, кому осталось жить только один час, был бы слишком большим сибаритом, если бы вдруг стал что-либо желать.
– Ну а священник, которого вам предложили?
– Я всегда верил в Бога, Роза, и никогда не нарушал Его воли. Мне не нужно примирения с Богом, и потому я не стану просить у вас священника. Но всю мою жизнь я лелеял только одну мечту, Роза. Вот если бы вы помогли мне осуществить ее.
– О господин Корнелиус, говорите, говорите, – воскликнула девушка, заливаясь слезами.
– Дайте мне вашу прелестную руку и обещайте, что вы не будете надо мной смеяться, дитя мое…
– Смеяться? – с отчаянием воскликнула девушка. – Смеяться в такой момент! Да вы, видно, даже не посмотрели на меня, господин Корнелиус.
– Нет, я смотрел на вас, Роза, смотрел и плотским и духовным взором. Я еще никогда не встречал более прекрасной женщины, более благородной души, и если с этой минуты я больше не смотрю на вас, так только потому, что, готовый уйти из жизни, я не хочу в ней оставить ничего, с чем мне было бы жалко расстаться.
Роза вздрогнула. Когда заключенный произносил последние слова, на Бюйтенгофской каланче пробило одиннадцать часов. Корнелиус понял.
– Да, да, – сказал он, – надо торопиться, вы правы, Роза.
Затем он вынул из-за пазухи завернутые в бумажку луковички.
– Мой милый друг, я очень любил цветы. Это было в то время, когда я не знал, что можно любить что-либо другое. О, не краснейте, не отворачивайтесь, Роза, если бы я даже признавался вам в любви. Все равно, милое мое дитя, это не имело бы никаких последствий. Там, на площади Бюйтенгофа, лежит стальное орудие, которое через шестьдесят минут покарает меня за эту дерзость. Итак, я любил цветы, Роза, и я открыл, как мне, по крайней мере, кажется, тайну знаменитого черного тюльпана, вырастить который до сих пор считалось невозможным и за который, как вы знаете, а быть может не знаете, обществом цветоводов города Гаарлема объявлена премия в сто тысяч флоринов. Эти сто тысяч флоринов, – видит Бог, что не о них я жалею, – эти сто тысяч флоринов находятся в этой бумаге. Они выиграны тремя луковичками, которые в ней находятся, и вы можете взять их себе, Роза. Я дарю вам их.
– Господин Корнелиус!
– О, вы можете их взять, Роза. Вы этим никому не нанесете ущерба, дорогое дитя. Я одинок во всем свете. Мой отец и мать умерли; у меня никогда не было ни братьев, ни сестер; я никогда ни в кого не был влюблен, а если меня кто-нибудь любил, то я об этом не знал. Впрочем, вы сами видите, Роза, как я одинок: в мой предсмертный час только вы находитесь в моей камере, утешая и поддерживая меня.
– Но, сударь, сто тысяч флоринов…
– Ах, будем серьезны, дорогое дитя, – сказал Корнелиус. – Сто тысяч флоринов составят прекрасное приданое к вашей красоте. Вы получите эти сто тысяч флоринов, так как я уверен в своих луковичках. Они будут ваши, дорогая Роза, и взамен я прошу только, чтобы вы мне обещали выйти замуж за честного молодого человека, которого будете любить так же сильно, как я любил цветы. Не прерывайте меня, Роза, мне осталось только несколько минут…
Бедная девушка задыхалась от рыданий.
Корнелиус взял ее за руку.
– Слушайте меня, – продолжал он. – Вот как вы должны действовать. Вы возьмете в моем саду в Дордрехте землю. Попросите у моего садовника Бютрюисгейма земли из моей гряды номер шесть. Насыпьте эту землю в глубокий ящик и посадите туда луковички. Они расцветут в будущем мае, то есть через семь месяцев, и, как только вы увидите цветок на его стебле, старайтесь ночью охранять его от ветра, а днем – от солнца. Тюльпан будет черного цвета, я уверен. Тогда вы известите об этом председателя общества цветоводов города Гаарлема. Комиссия определит цвет тюльпана, и вам отсчитают сто тысяч флоринов.
Роза тяжело вздохнула.
– Теперь, – продолжал Корнелиус, смахнув с ресницы слезу (она относилась больше к прекрасному черному тюльпану, который ему не суждено будет увидеть, чем к жизни, с которой он готовился расстаться), теперь у меня больше нет никаких желаний, разве только, чтобы тюльпан этот назывался Rosa Barlaensis, то есть напоминал бы одновременно и мое и ваше имя. И так как вы, по всей вероятности, не знаете латинского языка и можете забыть это название, то постарайтесь достать карандаш и бумагу, и я вам это запишу.
Роза зарыдала и протянула ему книгу в шагреневом переплете, на которой стояли инициалы К. В.
– Что это такое? – спросил заключенный.
– Увы, – ответила Роза, – это Библия вашего крестного отца Корнеля де Витта. Я ее нашла в этой камере после смерти мученика. Я ее храню, как реликвию. Напишите на ней ваше пожелание, господин Корнелиус, и хотя, к несчастью, я не умею читать, но все, что вы напишете, будет выполнено.
Корнелиус взял Библию и благоговейно поцеловал ее.
– Чем же я буду писать? – спросил он.
– В Библии есть карандаш, – сказала Роза, – он там лежал, там я его и оставила.
Это был тот карандаш, который Ян де Витт одолжил своему брату.
Корнелиус взял его и на второй странице – первая, как мы помним, была оторвана – он, готовый умереть, подобно Корнелю, написал такой же твердой рукой, как и его крестный:
«23 августа 1672 года перед тем, как сложить голову на эшафоте, хотя я и ни в чем не виновен, я завещаю Розе Грифус единственное сохранившееся у меня в этом мире имущество, – ибо все остальное конфисковано, – три луковички, из коих (я в этом глубоко убежден) вырастет в мае месяце большой черный тюльпан, за который назначена обществом садоводов города Гаарлема премия в сто тысяч флоринов. Я желаю, чтобы она, как единственная моя наследница, получила вместо меня эту премию, при одном условии, что она выйдет замуж за мужчину приблизительно моих лет, который полюбит ее и которого полюбит она, и назовет знаменитый черный тюльпан, который создаст новую разновидность, Rosa Barlaensis,то есть объединенным моим и своим именем.
Да смилуется надо мною Бог и да даст Он ей доброго здоровья.
Корнелиус ван Берл».
Потом, отдавая Библию Розе, он сказал:
– Прочтите.
– Увы, – ответила девушка Корнелиусу, – я уже вам говорила, что не умею читать.
Тогда Корнелиус прочел Розе написанное им завещание.
Рыдания бедной девушки усилились.
– Принимаете вы мои условия? – спросил заключенный, печально улыбаясь и целуя дрожащие кончики пальцев прекрасной фрисландки.
– О, я не смогу, сударь, – прошептала она.
– Вы не сможете, мое дитя? Почему же?
– Потому, что есть одно условие, которое я не смогу выполнить.
– Какое? Мне казалось, однако, что мы обо всем договорились.
– Вы мне даете эти сто тысяч флоринов в виде приданого?
– Да.
– И чтобы я вышла замуж за любимого человека?
– Безусловно.
– Ну, вот видите, сударь, эти деньги не могут быть моими. Я никогда никого не полюблю и не выйду замуж.
И, с трудом произнеся эти слова, Роза пошатнулась и от скорби чуть не упала в обморок.
Испуганный ее бледностью и полубессознательным состоянием, Корнелиус протянул руки, чтобы поддержать ее, как вдруг по лестнице раздались тяжелые шаги, еще какие-то другие зловещие звуки и лай пса.
– За вами идут! – воскликнула, ломая руки, Роза. – Боже мой, боже мой! Не нужно ли вам еще что-нибудь сказать мне?
И она упала на колени, закрыв лицо руками, задыхаясь от рыданий и обливаясь слезами.
– Я хочу вам еще сказать, чтобы вы тщательно спрятали ваши три луковички и заботились о них согласно моим указаниям и во имя любви ко мне. Прощайте, Роза!
– О да, – сказала она, не поднимая головы, – о да, все, что вы сказали, я сделаю, за исключением замужества, – добавила она совсем тихо, – ибо это, это, клянусь вам, для меня невозможно.
И она спрятала на своей трепещущей груди дорогое сокровище Корнелиуса.
Шум, который услышали Корнелиус и Роза, был вызван приближением секретаря, возвращавшегося за осужденным в сопровождении палача, солдат из стражи при эшафоте и толпы любопытных, постоянных посетителей тюрьмы.
Корнелиус без малодушия, но и без напускной храбрости принял их, скорее, дружелюбно, чем враждебно, и позволил им выполнять свои обязанности так, как они находили это нужным.
Он взглянул из своего маленького окошечка с решеткой на площадь и увидел там эшафот и шагах в двадцати виселицу, с которой по приказу штатгальтера были уже сняты поруганные останки двух братьев де Витт.
Перед тем как последовать за стражей, Корнелиус искал глазами ангельский взгляд Розы, но позади шпаг и алебард он увидел только лежавшее ничком у деревянной скамьи тело и помертвевшее лицо, скрытое наполовину длинными волосами.
Однако, лишаясь чувств, Роза приложила руку к своему бархатному корсажу и даже в бессознательном состоянии продолжала инстинктивно оберегать ценный дар, доверенный ей Корнелиусом.
Выходя из камеры, молодой человек мог заметить в сжатых пальцах Розы пожелтевший листок Библии, на котором Корнель де Витт с таким трудом написал несколько строк, которые, если бы Корнелиус прочел их, несомненно, спасли бы и человека и тюльпан.
XII. Казнь
Чтобы дойти от тюрьмы до эшафота, Корнелиусу нужно было сделать не более трехсот шагов.
Когда он спустился с лестницы, собака спокойно пропустила его. Корнелиусу показалось даже, что она посмотрела на него с кротостью, похожей на сострадание.
Быть может, собака узнавала осужденных и кусала только тех, кто выходил отсюда на свободу.
Понятно, что, чем короче путь из тюрьмы к эшафоту, тем больше он был запружен любопытными. Та же самая толпа, которая, не утолив еще жажду крови, пролитой три дня назад, поджидала здесь новую жертву.
И, как только показался Корнелиус, на улице раздался неистовый рев. Он разнесся по площади и покатился по улицам, прилегающим к эшафоту. Таким образом, эшафот походил на остров, о который ударяются волны четырех или пяти рек.
Чтобы не слышать угроз, воплей и воя, Корнелиус глубоко погрузился в свои мысли.
О чем думал этот праведник, идя на казнь?
Он не думал ни о своих врагах, ни о своих судьях, ни о своих палачах.
Он мечтал о прекрасных тюльпанах, на которые он будет взирать с того света.
«Один удар меча, – говорил себе философ, – и моя прекрасная мечта осуществится».
Но было еще не известно, одним ли ударом покончит с ним палач или продлит мучения бедного любителя тюльпанов. Тем не менее ван Берле решительно поднялся по ступенькам эшафота.
Он взошел на эшафот гордый тем, что был другом знаменитого Яна де Витта и крестником благородного Корнеля, растерзанных толпой, снова собравшейся, чтобы теперь поглазеть на него.
Он встал на колени, произнес молитву и с радостью заметил: если он положит голову на плаху с открытыми глазами, то до последнего момента ему видно будет окно за решеткой в Бюйтенгофской тюрьме.
Наконец настало время сделать это ужасное движение. Корнелиус опустил свой подбородок на холодный сырой чурбан, но в этот момент глаза невольно закрылись, чтобы мужественнее принять страшный удар, который должен обрушиться на его голову и лишить жизни.
На полу эшафота сверкнул отблеск: это был отблеск меча, поднятого палачом.
Ван Берле попрощался со своим черным тюльпаном, уверенный, что уходит в другой мир, озаренный другим светом и другими красками.
Трижды он ощутил на трепещущей шее холодный ветерок от меча.
Но какая неожиданность!..
Он не почувствовал ни удара, ни боли. Он не увидел перемены красок.
До сознания ван Берле дошло, что чьи-то руки, он не знал чьи, довольно бережно приподняли его, и он встал, слегка пошатываясь.
Он раскрыл глаза.
Около него кто-то что-то читал на большом пергаменте, скрепленном красной печатью.
То же самое желтовато-бледное солнце, каким ему и подобает быть в Голландии, светило в небе, и то же самое окно с решеткой смотрело на него с вышины Бюйтенгофа, и та же самая толпа ротозеев, но уже не вопящая, а изумленная, глазела на него с площади.
Осмотревшись, прислушавшись, ван Берле сообразил следующее:
Его высочество Вильгельм, принц Оранский, побоявшись, по всей вероятности, как бы семнадцать фунтов крови, которые текли в жилах ван Берле, не переполнили чаши небесного правосудия, сжалился над его мужеством и возможной невиновностью. Вследствие этого его высочество даровал ему жизнь. Вот почему меч, который поднялся с зловещим блеском, три раза взлетел над его головой, подобно зловещей птице, но не опустился на его шею и оставил нетронутым его позвоночник.
Вот почему не было ни боли, ни удара. Вот почему солнце все еще продолжало улыбаться ему, в не особенно яркой, правда, но все же очень приятной, лазури небесного свода.
Корнелиус, рассчитывавший увидеть Бога и тюльпаны всей вселенной, несколько разочаровался, но вскоре утешился тем, что имеет возможность свободно поворачивать голову на шее.
И кроме того, Корнелиус надеялся, что помилование будет полным, что его выпустят на свободу, он вернется к своим грядкам в Дордрехте.
Но Корнелиус ошибался.
Как сказала приблизительно в то же время госпожа де Севинье,[42] в письме бывает приписка. Была приписка и в указе штатгальтера, содержавшая самое существенное. Вильгельм, штатгальтер Голландии, приговаривал Корнелиуса ван Берле к вечному заключению.
Он был недостаточно виновным, чтобы быть казненным, но слишком виновным для того, чтобы остаться на свободе.
Корнелиус выслушал приписку, но досада его, вызванная разочарованием, скоро рассеялась.
«Ну, что же, – подумал он, – еще не все потеряно. В вечном заключении есть свои хорошие стороны. В вечном заключении есть Роза. Есть также и мои три луковички черного тюльпана».
Но Корнелиус забыл о том, что Семь провинций могут иметь семь тюрем, по одной в каждой провинции, что пища заключенного обходится дешевле в другом месте, чем в Гааге, которая является столицей.
Его высочество Вильгельм, у которого не было, по-видимому, средств содержать ван Берле в Гааге, отправил его отбывать вечное заключение в крепость Левештейн, расположенную, правда, около Дордрехта, но, увы, все-таки очень далеко от него. Левештейн, по словам географов, расположен в конце острова, который образуют против Горкума Вааль и Маас.[43]
Ван Берле был достаточно хорошо знаком с историей своей страны, чтобы не знать, что знаменитый Гроций был после смерти Барневельта[44] заключен в этот же замок и что правительство, в своем великодушии к знаменитому публицисту, юрисконсульту, историку, поэту и богослову, ассигновало ему на содержание двадцать четыре голландских су в сутки.
«Мне же, куда менее важному, чем Гроций, – подумал ван Берле, – мне с трудом ассигнуют двенадцать су, и я буду жить очень скудно, но в конце концов все же буду жить».
И вдруг его поразило ужасное воспоминание.
– Ах, – воскликнул Корнелиус, – там сырая и туманная местность! Такая неподходящая почва для тюльпанов! И затем Роза, Роза, которой не будет в Левештейне, – шептал он, склонив на грудь голову, которая у него только что чуть не скатилась значительно ниже.