Полет в Тимишоару, город примерно с трехсоттысячным населением в Западной Трансильвании, на стареньком, восстановленном турбовинтовом "Туполеве", теперь принадлежащем государственной авиакомпании "Таром", до-, ставил нам немало неприятных минут. Власти не позволили передвигаться по стране на моем "Лире". Нам повезло, вылет задержался всего на полтора часа. Большую часть пути мы летели в облаках, а салон самолета не освещался, но это не имело значения, потому что стюардесс не было и никто не надоедал нам предложениями еды или легкой закуски. Доктор Пэксли почти все время ворчал или стенал, но рев двигателей и скрип металла, когда самолет, раскачиваясь и подскакивая, преодолевал восходящие воздушные потоки и грозовые тучи, почти полностью заглушали его жалобы.
Сразу после взлета, за несколько секунд до входа в облака, Фортуна перегнулся через проход и показал в иллюминатор на покрытый снегом остров посреди какого-то озера милях в двадцати к северу от Бухареста.
- Снагов, - сказал он, наблюдая за выражением моего лица.
Глянув вниз, я успел заметить темную церковь, перед тем как облака закрыли вид, и перевел взгляд на Фортуну.
- И что?
- Здесь похоронен Влад Цепеш, - пояснил Фортуна, все еще наблюдая за мной. Он именно так и произнес:
" Цепеш".
Я кивнул. Фортуна, несмотря на тусклый свет, погрузился в чтение одного из номеров взятого у нас журнала "Тайм", хотя для меня так и осталось загадкой, как можно читать или просто на чем-то сосредоточиться при такой болтанке. Через минуту сзади ко мне наклонился Карл Берри и шепотом спросил:
- А кто это такой, Влад Цепеш? Кто-нибудь из погибших в боях?
В салоне было так темно, что я едва различал лицо Берри в нескольких дюймах от себя.
- Дракула, - ответил я представителю АТТ. Берри разочарованно выдохнул, и откинувшись на спинку кресла пристегнулся ремнем, так как болтанка стала нестерпимой.
- Влад Прокалыватель, - прошептал я, ни к кому не обращаясь.
***
Электричества не было, так что помещение морга охлаждалось самым простым и практичным способом: были открыты все высокие окна с грязными стеклами. Но среди темно-зеленых стен и в условиях сплошной низкой облачности этого все равно было недостаточно. Однако этого вполне хватало, чтобы разглядеть трупы, наваленные на столы и занимавшие чуть ли не каждый дюйм кафельного пола. Нам пришлось идти кружным путем, осторожно ступая среди босых ног, белых лиц и вздувшихся животов, чтобы добраться до Фортуны и румынского врача, стоявших в центре помещения. В длинном зале находилось не менее трехсот-четырехсот тел...
- Почему эти люди не похоронены? - требовательно спросил отец О'Рурк, прикрывая лицо шарфом. В его голосе звучали гневные нотки. - Ведь после бойни прошла уже по крайней мере неделя, верно?
Фортуна перевел его слова тимишоарскому врачу, который пожал плечами. Фортуна сделал тот же неопределенный жест.
- Одиннадцать дней как Секуритатя это делать, - ответил он. - Похороны скоро. Э-э.., как вы говорить.., власти здесь хотеть показать западным журналистам и таким очень важным людям, как вы. Смотрите, смотрите. - Он раскинул руки почти гордым жестом шеф-повара, демонстрирующего накрытые для банкета столы.
Перед нами лежал труп пожилого человека. Кисти рук и ступни у него были ампутированы чем-то не слишком острым. В нижней части живота и на гениталиях виднелись ожоги, а на груди - открытые раны, напомнившие мне фотографии марсианских рек и вершин, сделанные "Викингом" Румынский доктор заговорил, фортуна перевел:
- Он говорить, Секуритатя играть с кислотой. Понимаете? А вот...
На полу лежала молодая женщина, полностью одетая, если не считать того, что платье на ней было разодрано от груди до промежности. То, что я поначалу принял за еще один слой разрезанных красных тряпок, оказалось окаймленными запекшейся кровью стенками распоротого живота и чрева. На коленях у нее, как отброшенная кукла, лежал семимесячный плод, который мог бы стать мальчиком.
- Сюда, - скомандовал Фортуна, и пробравшись через изуродованные тела, показал рукой.
Мальчику было скорее всего лет десять. За неделю с лишним пребывания в промороженном помещении его тело раздулось и приобрело окраску крапчатого, с мраморными разводами пергамента; на запястьях и щиколотках еще была видна колючая проволока. Руки у него были с такой силой скручены за спиной, что плечи полностью вышли из суставов. Веки мальчика облепили мухи, и из-за отложенных ими яиц казалось, будто на глазах у ребенка бельма.
Заслуженный профессор Пэксли издал какой-то звук и шатающейся походкой пошел прочь из зала, едва не наступая на тела, выложенные здесь на обозрение. Сзади казалось, что в штанину профессора вцепилась скрюченная рука какого-то старика.
Отец О'Рурк схватил Фортуну за отвороты пальто, чуть не оторвав маленького человечка от пола.
- Чего ради вы все это нам показываете?! Фортуна ухмыльнулся.
- Это еще не все, святой отец. Пойдемте.
***
- Чаушеску называли вампиром, - сказала Донна Уэкслер, прилетевшая позже, чтобы к нам присоединиться.
- Отсюда, из Тимишоары, все и пошло, - проговорил Карл Берри, попыхивая трубкой и оглядывая серое небо, серые здания, серую слякоть на улице и таких же серых людей.
- Здесь, в Тимишоаре, по сути дела и зрел заключительный взрыв, - продолжала Уэкслер. - В течение какого-то времени молодое поколение становилось все неспокойнее. Воистину, Чаушеску подписал себе смертный приговор, создав это поколение.
- Создав поколение, - хмуро повторил отец О'Рурк. - Поясните.
Уэкслер объяснила. В середине 60-х годов Чаушеску запретил аборты, прекратил импорт противозачаточных средств и объявил, что иметь много детей - обязанность женщины перед государством. Более существенно было то, что правительство выделяло премии за рождение детей и снижало налоги для семей, выполнявших призыв руководства к повышению рождаемости. Супруги, имевшие менее пяти детей, подвергались штрафам и усиленному налогообложению. Как рассказала Уэкслер, с 1966 по 1976 год рождаемость повысилась на сорок процентов, причем одновременно резко возросла и детская смертность.
- Вот этот-то избыток молодых людей в возрасте от двадцати и старше к концу восьмидесятых и стал силой революции, - сказала Донна Уэкслер. - У них не было ни работы, ни шансов на высшее образование, ни даже возможности получить приличное жилье. Именно они и начали акции протестов в Тимишоаре и других местах.
Отец О'Рурк кивнул.
- Ирония судьбы.., но похоже на правду.
- Конечно, - продолжала Уэкслер, остановившись у вокзала, - в большинстве крестьянских семей не могли прокормить лишних детей... - Она замолчала, изобразив дипломатическое замешательство.
- И что же происходило с этими детьми? - спросил я.
Вечер еще не наступил, но дневной свет уже перешел в зимние сумерки. Уличные фонари на этом участке центрального проспекта Тимишоары не горели. Где-то вдали на железнодорожных путях загудел тепловоз.
Дама из посольства в ответ покачала головой, но Раду Фортуна подошел поближе.
- Мы поедем на поезде в Себеш, Копша-Микэ и Сигишоару, - сказал улыбающийся румын. - Вы увидеть, куда деваться дети.
***
Зимний вечер за окнами вагона сменился зимней ночью. Поезд шел через горы, неровные, как изъеденные зубы, - тогда я не мог вспомнить, был ли это Фэгэраш или Бучеджи, - и унылая картина беспорядочно разбросанных деревушек и покосившихся ферм пропадала в темноте, лишь иногда озаряемой отсветами керосиновых ламп в далеких окнах. На секунду меня охватило ощущение, что я перенесся в пятнадцатый век, еду по горам в карете в замок на реке Арджеш, спешу через эти перевалы в погоне за врагами, которые...
Вздрогнув, я вышел из полудремотного состояния. Был канун Нового года, последняя ночь 1989, и с рассветом наступит то, что считается последней декадой тысячелетия. Но за окнами так и оставался пейзаж пятнадцатого века. Единственными признаками современной цивилизации при отъезде вечером из Тимишоары были одинокие военные грузовики на заснеженных дорогах да редкие провода, змеившиеся над деревьями. Потом исчезли и эти скудные напоминания, и остались лишь деревни, керосиновые лампы, холод и случайные телеги на резиновом ходу, запряженные костлявыми лошадьми, да их закутанные в темное сукно возницы. Были пустыми даже улицы деревень, через которые без остановок проскакивал поезд. Я заметил, что некоторые поселки лежат в совершенной темноте, хотя нет еще и десяти вечера, и, придвинувшись поближе к окну и счистив иней, увидел, что деревня, по которой мы ехали, была мертвой - снесенные бульдозерами дома, взорванные каменные стены, обрушенные фермы.
- Систематизация, - шепнул Раду Фортуна, до этого сидевший молча через проход от меня. Он грыз луковицу.
Пояснений я не просил, но наш гид и уполномоченный улыбнулся и продолжил:
- Чаушеску хотеть разрушить старое. Он ломать деревни, перемещать тысячи людей в городе вроде бульвара Победы Социализма в Бухаресте.., километры и километры высоких жилых домов. Только дома, они не закончены, когда он переселять людей туда. Нет тепла. Нет воды. Нет электричества.., он продавать электричество в другие страны, вы понимаете. Поэтому люди из деревни, у них здесь маленький домик, жить семьей три, может быть, четыре сотни лет, но теперь жить на девятом этаже плохой кирпичный дом в чужом город... Нет окна, дуть холодный ветер. Приходится носить воду за милю, потом по лестнице на девятый этаж.
Он откусил от луковицы большой кусок и кивнул почти удовлетворительно.
- Систематизация, - и пошел по задымленному проходу.
***
Годы уходили в ночь. Я опять задремал, потому что не выспался предыдущей ночью и в самолете вчера тоже не спал.., но все же вздрогнул и пробудился, когда рядом со мной уселся профессор Пэксли.
- Чертовски холодно, - шепотом сообщил он, поплотнее закутываясь в шарф. - Можно было надеяться, что от всех этих чертовых крестьян, козлов и цыплят - всего, что есть в этом так называемом вагоне первого класса, станет немножко теплее. Но тепла здесь не больше, чем в сиське покойной мадам Чаушеску.
Я согласно прикрыл веки.
- На самом деле, - заговорщически прошептал Пэксли, - все не так плохо, как они говорят.
- Вы насчет холода? - спросил я.
- Нет-нет. Насчет экономики. Чаушеску, наверное, единственный в нашем столетии национальный лидер, который действительно выплатил внешний долг своей страны. Конечно, ему приходилось отправлять в другие страны продукты, электроэнергию, товары, но сейчас у Румынии нет внешнего долга. Совсем нет.
- М-м-м, - промычал я, пытаясь вспомнить обрывки сна, увиденного за несколько секунд дремоты. Что-то насчет крови и железа.
- Положительный торговый баланс в один миллиард семьсот миллионов долларов, - бубнил Пэксли, придвинувшись достаточно близко, чтобы я мог определить, что сегодня на ужин он тоже ел лук. - И они не должны ничего ни Западу, ни русским. Невероятно.
- Но люди голодают, - тихо сказал я. Напротив нас спали Уэкслер и отец О'Рурк. Бородатый священник что-то бормотал, будто сопротивляясь дурному сну.
Пэксли отмахнулся от моего замечания.
- Вы знаете, сколько немцы собираются инвестировать в модернизацию инфраструктуры Востока, когда произойдет объединение Германии? - Не дожидаясь ответа, он продолжил:
- Сто миллиардов немецких марок... И это только для того, чтобы запустить машину. А что касается Румынии, то здесь инфраструктура в таком жалком состоянии, что и разрушать-то особо нечего. Просто отказаться от промышленного безумия, которым так гордился Чаушеску, использовать дешевую рабочую силу... Бог ты мой, да они почти крепостные.., и строить любую, какую пожелаете, производственную инфраструктуру. Южнокорейская модель, Мексика.., открытие возможностей для западной корпорации, которая не хочет упустить свой шанс.
Я сделал вид, что снова задремал, и в конце концов профессор побрел по проходу в поисках кого-нибудь еще, кому бы он мог растолковать экономическую сторону жизни. В темноте мелькали деревни, по мере того как мы забирались все дальше в горы Трансильвании.
***
В Себеш мы приехали еще до рассвета, и там нас встретил какой-то мелкий чиновник, чтобы доставить в приют.
Нет, «приют» - слишком мягкое слово. Это был пакгауз, отапливавшийся не лучше уже виденных нами мясных складов, ничем не отделанный, если не считать грязных кафельных полов и обшарпанных стен, выкрашенных примерно до уровня глаз в тошнотворный зеленый цвет, а выше - в лепрозный серый. Главный зал тянулся не меньше чем на сотню метров Он был забит кроватками.
И опять слишком деликатное слово. Не кроватками, а низкими металлическими клетками без верха. В клетках находились дети от грудничков до десятилеток. Они казались неспособными ходить. Все были голые или в засаленных лохмотьях. Многие кричали, некоторые тихо плакали, и в воздух поднимался пар от их дыхания. Женщины из персонала с суровыми лицами, в затейливых головных уборах, покуривая сигареты стояли по краям этого громадного скотного двора для человеческих существ, изредка прохаживаясь между клеток, чтобы грубо сунуть бутылочку какому-нибудь ребенку - иногда даже семи-восьмилетнему, - но чаще для того, чтобы шлепком призвать ребенка к тишине.
Чиновник и непрерывно курящий администратор «приюта» разразились длинными речами, которые Фортуна не потрудился перевести, после чего нас провели через зал и распахнули высокие двери.
Еще одно, большее, помещение вело в заполненное холодом пространство. Лучи скудного утреннего света освещали клетки и лица тех, кто в них находился. В этом зале, очевидно, было не меньше тысячи детей до двух лет. Некоторые плакали, и их жалкое хныканье эхом отдавалось в выложенном кафелем помещении, но большинство казались слишком слабыми и вялыми даже для того, чтобы плакать, лежа на тонких загаженных подстилках. Некоторые от голода имели вид зародышей. Другие выглядели мертвыми.
Раду Фортуна оглянулся и сложил ручки. Он улыбался.
- Видите, куда деваться дети, да?