36
Через плечо Дика Влад видел тлеющие в верхнем углу приборной доски две аккуратные изумрудные буковки – ОК. «Пташка» была готова к старту.
– Что она? – сдавленно спросил Влад.
Дик повернул голову. В профиль он напоминал кого‑то из старых американских актеров. Голливуд…
– Все в порядке, – сообщил он. – Стоит. Смотрит.
– Слушай… Открой колпак! – внезапно попросил Влад.
– В чем дело?
– Я должен объяснить ей все еще раз!
Дик неторопливо отстегнул ремни и обернулся.
– Старина! – с некоторым удивлением сказал он. – Ты толковал с ней полчаса, разве не так?
– Мне не нравится, что она такая спокойная, – глухо ответил Влад. – Открой!
– Послушай, – сказал Дик, – если ты сейчас попытаешься вскочить на своего дромадера и…
– Не говори глупостей! – оборвал Влад. – Ты же знаешь, что я этого не сделаю! Но если с ней что‑нибудь случится, меня будет мучить совесть – неужели не ясно?
– Пресловутая славянская сентиментальность… – проворчал Дик, но колпак все же открыл. – Имей в виду, до прохождения станции осталось не так уж и много, а мне еще снова проводить контроль… Даю тебе на все десять минут. А лучше пять.
…Чага видела, как поднялся выпуклый прозрачный панцирь и на крыло стальной птицы выбрался Влад. Спрыгнул в пепелище и торопливо направился к ней. Решил остаться?.. Сердце остановилось на мгновение…
– Чага, – умоляюще глядя, проговорил Влад. – Я должен лететь, понимаешь?
Она долго молчала. Потом сказала безразлично:
– Да.
– Но я вернусь, Чага! Я сделаю все, чтобы вернуться! Ты не откочевывай отсюда, ладно?
– Я не буду отсюда откочевывать, – сказала она.
Лицо ее оставалось неподвижным. Шевелились одни лишь губы.
– Господи, Чага!.. – Влад чуть не плакал. – Ну что же ты вся такая… как из дерева!
На секунду прозрачно‑серые глаза стали враждебными.
– А ты как из металла!
«Злится, – с облегчением подумал Влад. – Значит, все в порядке».
– Чага, не злись… – улыбнувшись ей, как ребенку, попросил он. – Я вернусь. Вот увидишь…
Стальная птица курлыкнула властно и нежно.
– Все, Чага!.. – Влад схватил за руки, заглянул в глаза. – Все… Зовет….
Он уходил, то и дело оборачиваясь и совершая странные движения поднятой рукой, словно потрепывал ласково по вычесанной шерсти невидимого зверя. Взобравшись на крыло, потрепал в последний раз и скрылся…
– А тебе никогда не приходило в голову, – задумчиво промолвил Дик, – что наша так называемая гуманность для них – особо изощренная форма жестокости?..
Он помолчал, не столько ожидая ответа, сколько озадаченно вслушиваясь в им же самим произнесенную фразу. Потом вздохнул и утопил клавишу…
Выпуклый прозрачный панцирь опустился. Влада больше не было. Была присевшая посреди округлого пепелища, медленно задирающая мощный клюв к небу стальная птица.
Стальная птица… Усмехнувшееся мертвое лицо Армая… Уткнувшийся в землю Стрый со снесенным затылком и неподвижные мечтательные глаза Колченогой… Смертельная змейка металлического лезвия и убитый всадник, зависший с раскинутыми ногами над метнувшимся к земле зверем… Конец кочевью… Последний год живем… И взрывающееся оружие в руке владыки металла, с грохотом оползающий склон…
Стальная птица закричала, ударила в землю огнем и прянула ввысь. На краю пепелища нехотя занялась, задымила молодая трава. Истошно затрубил Седой. Сотрясая воздух, крылатый металл восстал над холмом, сверкнул, и у зверей подломились ноги. Все трое припали к земле.
Чага стояла, запрокинув голову, как когда‑то в неглубоком голом овражке, посреди стальной вьюги… Кружившаяся в высоте серебристая мошкара растерянно метнулась в стороны, пропуская металлическое чудовище, а затем, словно спохватившись, кинулась запоздало вслед и, не догнав, косо чиркнула по лиловому вечереющему небу.
Чага взяла костяную лопатку и пошла к дымящейся, тлеющей траве. Забив огонь, бросила лопатку в пепел и вернулась к перепуганным, не смеющим встать зверям. Похлопывая по горбоносой с закрытыми глазами морде, уговорила подняться Рыжую, а за ней поднялись Седой с Угольком. Чага освободила зверей от пут и снова запрокинула голову. Стальная птица была еще видна. Крохотная, она карабкалась все выше и выше, но крик ее уже не достигал земли.
Он так и не отнял у нее камни… Медленным шагом Чага взошла на голую, как череп, вершину холма и увидела тлеющие развалины заката и алый краешек падающего за горизонт солнца. Под ногами розово блеснул крупный изогнутый, как кость, осколок. Чага поискала глазами тающую в зените стальную крупинку, но найти уже не смогла…
Она стояла одна, посреди пустой степи, оставленной людьми, и только сбитый с толку металл, которому пригрезилось на секунду стальное возносящееся чудовище, рыскал над холмами. Металл, чьего приближения она уже не могла, не умела почувствовать…
В конце концов, она всегда знала, что проклятие Матери рано или поздно сбудется. Чага поднялся осколок и, удивившись его нежному теплу, прижала к груди.
Быстрый, светлый, разящий без промаха на этот раз почему‑то медлил. Потом, подкравшись сзади, с визгом вспорол воздух у самого уха, и Чага от неожиданности уронила осколок. Некоторое время она оцепенело глядела под ноги, потом заставила себя нагнуться, но подобрать не успела.
Металл ударил в плечо, развернул и, не дав даже упасть на землю, поразил ее в сердце.
В сердце, а не в печень и не в горло, как предсказывала когда‑то Мать.
КАТАЛИ МЫ ВАШЕ СОЛНЦЕ
Тем только и дышим, что знать не знаем.
В.И. Даль
И веселое ж место – Берендеево царство. Стоит тут славный град Сволочь на реке Сволочь, в просторечии – Сволочь‑на‑Сволочи, на который, сказывают, в оны годы свалилось красно солнышко, а уж всех ли непотребных сволочан оно спалило, то неведомо… Плывут тут ладьи из варяг в греки да из грек в варяги по речке Вытекла… Сияет тут красой молодецкой ясный сокол Докука, и по любви сердечной готова за ним хоть в Явь, хоть в Навь ягодка спелая – боярышня Шалава Непутятична… Творит тут деяния тайные хитроумный Кудыка – на все руки мастер. И катится по небу синему солнце ясное, из катапульты, сиречь из кидала запущенное. Ох, докатится!.. Читайте роман Евгения Лукина – и вы будете смеяться, как давно не смеялись!
Глава 1
Ночка Темная
Кудыка был разбужен дробным, глуховатым бряцаньем медного позвонка. Заворочался на лавке, с надеждой выпростал из‑под одеяла, подбитого заячьим мехом, всклокоченную голову, но, разлепив веки, так ничего и не увидел. Черно – как в полене. «Трык‑трык… – поскрипывало и постукивало неподалеку. – Трык‑трык…» Приподнялся на локте, все еще ожидая, что вот‑вот порозовеют, засветятся репейки[1] слюды в широком косящатом оконце.
Не дождавшись, крякнул, помянул в сердцах шишимору[2] и всех родичей ее, потом запустил пятерню в редкую от частых раздумий бороденку и, уставясь в невидимый потолок, стал сердито соображать, что же он все‑таки напутал в хитром своем резном снарядце. Днем вещица работала исправно и бряцала вовремя, если и промахивалась, то самую малость, а вот восхода, вишь, не угадала еще ни разу. Может, и впрямь шишимора шалит?.. Однако в шишимор, по правде сказать, Кудыка не особенно‑то и верил. Он, если на то пошло, и сам о прошлом годе, сговорившись с Плоскыней, подсадил шишимору княжьему боярину Блуду Чадовичу. Резали они с тем Плоскыней в тереме вислое крыльцо[3] о двух столпах. Крылечко вышло – загляденьице, да вот прижимист оказался Блуд, недоплатил… Ну и, стало быть, с того самого дня возьми да и заведись шишимора. Скрипит, стонет – хоть из терема беги. Долго крепился Блуд, а все одно не стерпел, послал за Кудыкой да за Плоскыней, уплатил сполна. И – как корова языком слизнула, нет шишиморы… Такое вот диво.
Кудыка ухмыльнулся, припоминая давнюю эту проделку, и сел на лавке, накинув на плечи зипунишко[4]. За ночь горенка выстыла, пробирал озноб. Либо огонь вздуть? Кудыка встал и в черной, как сажа, тьме сошел крутой двенадцатиступенной лесенкой в подклет, где потрогал чуть теплую печку и хмыкнул довольно. Печью своей Кудыка гордился. Сложенная из греческого кирпича и лишь сверху обмазанная глиной, жар она держала, почитай, всю ночь. В двух шагах от Кудыкиной подворотни по речке по Вытекле пролегал путь из варяг в греки – ну как тут не попользоваться такой оказией! Были бы только денежки. А денежки у Кудыки были. Не чурки деревянные, как у прочих берендеев, а мелкое серебро, дробная монета, у тех же греков наторгованная.
Хитер был Кудыка, ох, хитер! Другой бы на радостях изразец муравленый пустил по печке, стены бы в горенке красной кожей приодел, а он по‑смирному – глиной да рогожкой. Назови кто в людях Кудыку зажиточным – на смех бы ведь подняли. Хоть и дом у него двупрясельный[5] – горница на подклете, и дым вон из трубы, а не из окна волоком… А все смекалка Кудыкина. Иной аж прослезится, о художестве[6] своем говоря, да кто ж ему поверит‑то? А Кудыка как начнет хвастать, провираясь для виду, все от хохота с лавок валятся. Что с такого возьмешь? Потому и поборы на него падали самые легкие, и даже Кощей, под которым ходили все теплынские берегини, хранил Кудыкин двор лишь по малому оберегу[7]. А мог бы и по большому, раза в два дороже…
Кудыка отнял заслонку, лицо нежно тронул неворошеный жар под пеплом. Стало быть, все‑таки дед вставал среди ночи да подтапливал… Древорез пошевелил кочергой, обдав красноватой позолотой рубаху, и, нашарив тугой, увесистый, как кирпич, стружечный жемок, сунул в печь. Вскоре загудело густое веселое пламя, забегали по стенам теплые зайчики. На полатях тут же закряхтел и заохал старый дед Пихто Твердятич:
– Охо‑хо, внуче Кудыче…
– Ты спи, дед, спи, – успокоил Кудыка. – Темно еще…
– Темно… – недовольно повторил дед. – То‑то и оно, что темно. А почему темно‑то?
– Рано потому что, – ответил Кудыка, отправляя в огненную пасть печи еще один плотный стружечный кирпичик.
Полати заскрипели, затрещали, всколыхнулась лежащая горбом ветхая шубейка, и в пятнистой полутьме явилось морщинистое резное личико деда. Кудыка инда[8] залюбовался. Уж на что он сам слыл первым древорезом в слободе, а поди ж ты, выведи так‑то вот каждую морщинку!
– Незаплатана ты башка! – гневно выкатывая глаза, прошамкал дед. – Рано ему! Солнышку‑то давно уже встать пора!
– Ну ты солнышку‑то не указывай, – ворчливо заметил Кудыка, закрывая заслонку. – Пора ему там, не пора…
Дед крякнул и примолк. Потом заворчал снова, на этот раз тревожно, испуганно:
– Раньше‑то, а? Лето – долгое, зима – мягкая… Весной как пригреет – смотришь: а лед по речке по Сволочи шорохом идет вовсю… А ныне вон уже и Вытекла по затонам подмерзать стала… Эх! Прогневалось на нас ясно солнышко…
– Это за что же? – спросил Кудыка.
– А не надо было греков пущать в государствие! Время мерят, часы ладят…
Кудыка хмыкнул, засветил ночник и вышел в сени, где умылся ледяной водой из кадки, все посматривая, не зарозовеют ли слюдяные чешуйки в оконце.
– А знаешь, почему греков греками зовут? – снова заговорил дед, стоило Кудыке вернуться. – Грешные потому что!.. А ты вон с ними дружбу водишь, с ча‑сов‑щиками!..
Последнее слово дед выговорил презрительно, как выбранился.
– Как же это греков не пущать? – удивился Кудыка. – Ежели не пущать, так это бесторжие будет. Бесторговица…
– Да и леший с ней, с бесторговицей! – взвился дед. – Зато, глядишь, солнышко смилуется, припечет…
Кудыка не дослушал и снова поднялся в горницу. «Трык‑трык… – все так же поскрипывал и постукивал резной снарядец. – Трык‑трык…» Гирька на ремешке свисла уже чуть ли не до полу. Греки – греками, а и мы кое‑что можем. Немудреная вроде снасть: два пупчатых колеса с колебалом да позвонок с опрокидом, а вот поди ж ты – время кажет и в позвонок бряцает на закате. Ежели бы еще и на рассвете бряцала – цены бы ей не было.
Кудыка нахмурился, остановил колебало и, намотав ремешок на валик, снова качнул. Трык‑трык… А ведь дед‑то прав. Ночи теперь не в пример длиннее стали. Шутка, что ли, лишних три оборота ременных на ночь накинул! Позавчера два, вчера три… Сколько ж еще набавлять‑то? Ремня не хватит…
Долго бы еще размышлял Кудыка, но тут мелькнули наконец в слюдяных репейках окна дробные алые искорки. Обрадоваться, правда, не успел – понял, что не солнышко тем искоркам причиной. Кто‑то бегал по улицам с огнем, да и не один. А вскоре стали слышны и отдаленные крики.
Кудыка торопливо подпоясал зипун и, на ходу влезая рукой в рукав шубейки, заторопился вниз по лесенке. Дед Пихто Твердятич, привскинувшись на полатях, тревожно склонял ухо к невнятному шуму.
– Что там, Кудыка?
– Да кто ж его знает! – так же тревожно отвечал ему тот, срывая со стены кистень‑звездыш[9]. – Не иначе, опять лихие люди доброго человека в чужой клети поймали…
Нахлобучил шапчонку, выбежал в черные сени, отнял засов. Очутившись на низком крыльце, первым делом взглянул на восток. Нет, ничего там не светилось и даже не розовело.
Серебром сияли гвоздики звезд, вколоченные во множестве в огромное черное небо. Ночь стояла такая ясная, что на шляпках покрупнее можно было различить насечку.
Узкой прокопанной в сугробах тропинкой Кудыка приблизился к воротам об одном полотне и, вынув брус, с трудом приотворил заметенную калитку. По тихой улочке, страшно сопя и громко хрустя настом, кто‑то шел, направляясь к дальнему концу слободы, – темный, косолапый и с посохом. А может, и с колом…
– Плоскыня, ты, что ли? – наудачу окликнул Кудыка.
Косолапый обернулся, набычился. И впрямь Плоскыня.
– А то кто же! – всмотревшись, чьи ворота, мрачно бросил он.
– Куда это ты до свету наладился?
– Иех! – вскрикнул в сердцах Плоскыня. Сгреб с лохматой головы лохматую шапку, хотел было швырнуть под ноги, но, схваченный морозом за уши, тут же нахлобучил снова. – Ну попадись она мне только под правую руку!
– Жену, что ль, опять ищешь? – сообразил Кудыка.
– А то кого же! – гаркнул Плоскыня. – Проснулся – хвать! Нет ее!.. Ну, Докука! Я те покажу, как чужих жен с панталыку сбивать!..
– Думаешь, у него она?
– А то у кого же! – Плоскыня ухнул, ударил колом в наст и захрустел дальше.
Кудыка покачал ему вослед головой, однако личико у самого было лукавое. От самого‑то от Кудыки жена давно с греками сбежала, оставив ругательное берестяное письмишко. Да перед тем еще зуб кочергой выбила… Смеялся тогда Плоскыня над Кудыкиной бедой, ох, смеялся…
Ухмыляясь, Кудыка запер уже калитку, когда снаружи снова захрустел наст, послышались зычные голоса, а потом кто‑то грянул кулачищем в воротину, чуть с верейного столба[10] не сорвал.
– Открывай!
Кудыка заробел, но не слишком. В зазорах меж досками полоскались алые отсветы, щели словно облизывались. Раз с огнем пришли – значит не от Кощея.
– А ты кто таков, – сердито спросил Кудыка, – чтоб горло драть!..
– Княжья рать, – складно рявкнули с той стороны. Кудыка вспотел на морозе и кинулся отваливать подворотню. С натужным визгом отъехало, деря наст, дощатое полотно, и во двор, высоко подняв стеклянные греческие лампы, ступили человек семь в кожухах, из‑под которых виднелись кольчуги. Первым, раскидывая короткими крепкими ногами полы медвежьей шубы, шествовал дородный Блуд Чадович.
Суров был боярин: из‑под горлатной шапки седоватая грива; лик, ежели сбоку смотреть, точь‑в‑точь как у зубра; глаза строгие, чуть навыкате.
– Так какой же это Докука? – с негодованием вопросил боярин, сунув лампу едва ли не в лоб хозяину. – Это ж Кудыка, он мне о прошлом годе шишимору в терем подсадил, лоботес!
– Кудыка я, – сдавленно подтвердил Кудыка, кланяясь. – А Докука – он, непутевый, на том конце слободы живет…
Блуд Чадович издал досадливый рык, повернулся и молча вышел. Храбры[11] расступились, пропуская боярина, и поспешили следом. Последнего Кудыка изловчился поймать за рукав.
– Брате, а, брате…
Тот обернулся, недовольный.
– Что деется? Растолкуй! – взмолился древорез.
– Что деется, что деется… – Храбр нахмурился, потом вдруг прыснул и, кинув опасливый взгляд через плечо, подался к Кудыке. – Вишь, солнышко‑то припоздало сегодня… – радостно зашептал он. – Ну, боярин, стало быть, возьми да и проснись до свету… Послал в светлицу к племяннице своей к Шалаве, значит, Непутятичне, а племянницы‑то – и того… и нетути… Вот ищем теперь.
Повернулся было идти, но Кудыка не пустил.
– Да что ты мне про племянницу! Солнышко‑то припоздало – почему? Может, указ какой оглашали, да я не слышал?
Храбр крякнул, взглянул боязливо на черный восток и, тут же отведя глаза, решительно освободил рукав.
– Не было никакого указа, – уклончиво буркнул он. – Да встанет когда‑нибудь, куда денется!..
Кудыка смотрел ему вслед и скреб затылок. Что Плоскыня до свету проснулся – не диво, но бояре – они‑то ведь чуть не до полудня спят… Ох, и впрямь неладное что‑то творилось сегодня со светлым и тресветлым нашим солнышком – ну не желало вставать и все тут! Кудыка потрогал языком прогал в зубах и принялся затворять воротину. А по улочке тем временем пробежали еще две серых тени – тоже с колами и в ту же сторону.
– Эй, берендеи! – позвал Кудыка. – Далеко собрались? Не к Докуке ли?
– К нему, чтоб его пополам да в черепья! – останавливаясь, бросил один из них.
– Не спеши, – посоветовал Кудыка.
– А что такое?
– Да там и без вас народу хватает…
Берендеи уставились друг на друга, запрокинув нечесанные с вечера бороды. Кудыка прижал воротину и наложил засов. Ну, нахлещут сегодня кому‑то загорбок!.. Привалил подворотню и двинулся по узкой тропинке меж сугробов к дому.
Дед Пихто Твердятич сидел перед печкой на корточках и совал в огненную утробу очередной стружечный жемок.
– Или погорельцев возьми, – сердито сказал он, не оборачиваясь. – И лезут к нам, и лезут… Попрошайничают, колдуют… И ведь что плетут: солнышко‑де у них погорело!.. Не погорело оно, а просто отвернулось от них от забродыг, вот и весь сказ…
Кудыка насупился и, не отвечая, поднялся к себе. Ночник стоял на столе рядом со снарядцем. В трепетном желтоватом свете обозначались сложенные в углу чурочки и дубовый винтовой жом для стружек, задуманный и слаженный самим Кудыкой. Зарядишь в него всякого сора древесного, закрутишь – и выходит стружечный жемок плотный‑плотный. Ни дать ни взять греческий кирпич, из каких печка сложена… В слободке над Кудыкой посмеивались: додумался‑де, в горнице работает! Так оно ведь светлее, в горнице‑то…
Кудыка еще раз взглянул на глухой переплет окна. Брюхо внятно подсказывало, что пора бы уже и позавтракать. Однако до света, не помолясь на ясно солнышко, завтракать было не принято. Вот еще незадача‑то… А ежели оно (солнышко то есть) вдруг возьмет и совсем того… не взойдет?.. От такой мысли у Кудыки ерши[12] по телу встали. Почуял хрупкость в ногах и опустился на лавку с прислоном.
Трык‑трык… Уставился на гуляющее туда‑сюда колебало. Да уж не часы ли он греческие сладил ненароком?.. Часы у берендеев были под запретом – все, кроме солнечных. Даром, что ли, волхвы толкуют: не людское это дело время мерить. Солнышко‑то оно все видит. Обидится добросиянное и вовсе скроется… Да нет, какие часы? Подлинные часы, сказывают, из железа ладят, с цифирью…
Вдруг вскочил, сорвал с валика ремень с гирькой, разъединил пупчатые колеса, снял колебало. Медный позвонок грянулся, звякнув, на стол, покатился по кругу. Кудыка заметался по горенке, пряча резные части разобранного снарядца среди чурок и за жомом. Рассовав, остановился, тяжело дыша. Не вынес тишины и снова сбежал в подклет, к деду. Тот сидел у печки и, кутаясь в шубейку, задумчиво пучил глаза.
– Дед, а, дед… – жалобно позвал Кудыка еще с лесенки.
Старый дед Пихто Твердятич очнулся и посмотрел на внука.
– Чего тебе?
– Да вот думаю… Сидим тут на тощее сердце… Вчерашнюю кашу не разогреть ли?..
– И думать не смей! – Деда подбросило с лавки. – Совсем осерчает солнышко – будешь тогда знать!..
Кудыка помялся, поправил светец и, присев рядом с дедом, уронил плечи.
– Вот ты говоришь: погорельцы… – беспомощно начал он. – Солнышко‑де от них отвернулось… А почему отвернулось‑то?..
Дед долго молчал, жевал губами.
– Согрешили, стало быть, вот и отвернулось, – недовольно ответил он наконец.
– А как согрешили‑то? Время мерили?
– Может, и мерили. Кто их знает…
Кудыка приуныл окончательно.
– А греки? – спросил он с надеждой. – Греки‑то вон тоже, говоришь, часы ладят… Что ж оно от них‑то не отвернулось, от греков?..
– Это кто ж тебе сказал, что не отвернулось? – Дед зловеще усмехнулся. – Еще как отвернулось! Солнышко‑то садится – куда? В Теплынь‑озеро. А греки как раз за Теплынью, на том берегу… За краем света, стало быть…
Опешил Кудыка.
– Что ж они, выходит, во тьме живут?
– Выходит, во тьме…
– А варяги?
– И варяги! – решительно отрубил дед, потом хмыкнул и задумался. – Нет, ну… – покашливая, добавил он. – Когда солнышко встает, оно немного и варягам светит… А когда садится – грекам…
Замолчал, моргая. Кудыка глядел на него во все глаза, и в голову лезло такое, от чего у доброго берендея, глядишь, последний ум отшибет.
– А как же греки сказывают, – с запинкой спросил он, – что у них солнышко жарче нашего?..
– А ты больше греков слушай! – огрызнулся Пихто Твердятич. – Они тебе много чего понарасскажут, греки‑то… Просто морок такой бывает над Теплынь‑озером. Сразу после заката. Так и называется – ложное солнце. Или греческое… И жара от него никакого нету, видимость одна…
– Да погоди ты, дед! – взмолился Кудыка. – Морок – ладно! Кляп[13] с ним, с мороком… Но само‑то солнышко, оно ж едино!..
– В двух ликах, – строго добавил дед, поднимая корявый палец.
– Это понятно… – торопливо поправился Кудыка. – Четное, стало быть, и нечетное… Но ведь оба лика‑то – все равно светлые!.. Как же оно тогда отвернуться может? Чем оно отвернется‑то?..
Дед открыл было рот, но, видно, и у него тоже в голове захлестнуло – так ничего и не ответил старый…
А что до двух солнечных ликов, то тут дело было тонкое. Всякий берендей точно знал, четное сегодня солнышко на небесах или же нечетное. Ежели, скажем, выйдешь на заре, когда раскаляется оно еще не добела, а только докрасна, и увидишь, что плавает по тресветлому этакое темное пятнышко, то, стало быть, день ныне – четный. И хотя волхвы твердили неустанно, что оба солнечных лика одинаково благосклонны к добрым берендеям и разнятся лишь затем, чтобы легче было дни отличать, – разве что дурачок какой решился бы при четном солнышке затеять новое дело: пиво там затереть или, скажем, соху новую изладить.
И, что хуже всего, вставать сегодня не желало именно нечетное, счастливое солнышко, при котором хоть резные чурки‑берендейки волхвам неси, хоть обоз снаряжай за пеплом да золой к Теплынь‑озеру…
– Да нет, – возмутился вдруг дед Пихто Твердятич. – Не за что ему на нас гневаться… Это, видать, сволочане нагрешили – с них станется! А мы‑то теплынцы!..
– А!.. – Кудыка в ответ лишь рукой махнул. – Что совой об пень, что пнем об сову… Солнышко‑то и нам, и им светит…
– Да как это ты говоришь: все едино? – вскипел дед. – Они, значит, виноваты, а мы в темноте сиди?..
Тут где‑то неподалеку на заснеженной улочке свистнуло, гаркнуло, и Кудыка вскинул голову.
Либо пойти взглянуть?.. – боязливо пробормотал он, встал и затянул потуже опояску.
* * *
Свистнуло, гаркнуло, гулким эхом[14] отдалось за черной Вытеклой. И полезла с огнем, подвывая, из подворотен и калиток на заснеженные улочки опростоумевшая от страха слободка. Въевшись глазами в черный, как сажа, восток, заголосили бабы, растерянно рявкнули на них мужики. Велик был народный вопль…
Те берендеи, что проснулись раньше всех и хватились жен, заслышав общий крик, опомнились, закрутили головами. Остановился, как в лоб поленом озадаченный, боярин Блуд Чадович, не дойдя каких‑нибудь двух переплевов[15] до ветхой Докукиной избушки. Тоже, видать, сообразил, что племянница‑то в терем вернется, а вот солнышко…
Стужа стояла такая, что зубы смерзались. Вспомнилось даже присловье: «Лешие, чай, озябли, не ровен час греться придут». Присловье, понятно, шутейное: в лесу дровец куда больше, чем в слободе, – и все же Кудыке почудилось и не однажды в свете съежившихся на холоде огней, что метнулась за сугроб косматая серая тень. Лешие‑то, как известно, шастают в вывороченных наизнанку шубах. Обычай у них такой…
Ужаснувшиеся берендеи сбивались в толпы, кричали наперебой и все порывались идти кого‑то бить, только вот никак не могли решить, кого.
– Пустили погорельцев? – надрывался некто и сам не слишком отличавшийся от выходца из Черной Сумеречи – дыры сплошь да заплатки. – А они вон ворожат, воду в ложке замораживают, порчу наводят!.. Что? Не так?.. Мы‑то солнышко Ярилом зовем! А они что Ярилом зовут? Сказать стыдно! Кляп мужской… Да как же ему, солнышку, то есть, добросиянному, не обидеться?..
– Берендеи! – не дослышав, о ком речь, бухнул кто‑то, как в колокол. – Потопим всех греков в Вытекле!..
– Я те потоплю! – зычно прикрикнул подоспевший с дружиною боярин Блуд Чадович. – С греков пошлина в казну идет!..
– А им, толстопузым, мошна дороже солнышка! – прозвенел в ответ молодой дерзкий голос.
Запахло смутой. Храбры нахмурились, сдвинулись поплотнее вокруг боярина, подергали на всякий случай сабельки в ножнах – вдруг примерзли? Трепетали огоньки в скляницах греческих ламп, трещали запрещенные смоляные светочи. До смуты, однако, не дошло.
– Да чего гадать? Волхвов спросить надобно! – сообразил вдруг Кудыка.
– Вер‑рна! Тащи сюда волхвов! Мы их, понимаешь, кормим‑поим, а у них вон и солнышко не встает!..
– Ну ты с волхвами‑то… побережней!..
– А чего их теперь беречь? Солнышка‑то так и так нетути!.. Проспали солнышко!..
Заполошно взвыла какая‑то баба, а за ней и все прочие.
– Тихо! – орал, продираясь сквозь толпу на дырявых локтях, Шумок, прозванный так давно и неспроста. – Ти‑ха!.. Виноватых ищете? Сами виноватые!.. Солнышку от вас жертвы надо, а вы что ему жертвуете? Чурки резные?..
Толпа ухнула нутром, заворчала угрожающе.
– Ну ты полегче, насчет чурок‑то!.. За чурки, знаешь…
– Берендеи! Да что ж это? Идольцев резных чурками зовет!..
– На чертоплешину[16] давно не нарывался?
– Да погоди, может, что дельное скажет!..
Шумок полез на плотный сугроб, то и дело проваливаясь, ища места повыше и покрепче.
– Куколок‑берендеек режете? – зловеще спросил он, утвердясь. – А что они означают, куколки‑то? Берендейки‑то!
– Берендеек и означают, – сердито ответили из толпы.
– Вот! – закричал Шумок, заслоняя звезды воздетыми над головой мохнатыми рукавицами. – Вот она, жадность‑то людская! В прежние времена для солнышка берендейку выбирали, и не абы какую, а самую что ни на есть молодую, пригожую!..
– Да это когда было?
– Да когда бы ни было!.. А теперь? Что ж оно, солнышко‑то, слепое? Идола деревянного от живого человека не отличит? И ладно бы хоть в рост в берендейский резали, как раньше, а то ведь совсем уже стыд потеряли – режут куколок с локоток!..
В запальчивости Шумок отрубил на правой руке размер куколки, и толпа взревела от обиды. Очень уж оскорбительным вышло у него это движение.
– Да отшелушить его на обе корки!..
– Вот из‑за таких‑то и солнышко вставать не хочет!..
– Боярин, чего смотришь? За виски да в тиски!..
Блуд Чадович стоял в раздумье, уперев бороду в грудь, отчего и вовсе стал похож на зубра. Ежели, конечно, сбоку смотреть.
– Ты… – начал он, бросив на Шумка из‑под тяжелой боярской брови недобрый взгляд, и толпа стихла. – Ты давай не петляй. Прямо говори: куда клонишь‑то?..
Шумок приосанился, огляделся. Шеенка – тонкая, сам сморчок сморчком, весь вывихнутый, изломанный. А горло, не иначе, луженое…
– Человеческой жертвы хочет солнышко! – объявил он ликующе.
Толпа оторопело моргала заиндевелыми ресницами. Ойкнул девичий голос.
– Вот тебя и принесем сейчас, – кровожадно пообещала Шумку богатырского сложения баба, и все неуверенно взгоготнули. Потом вдруг задумались, переглянулись и, приподняв смоляные светочи, пристально всмотрелись в Шумка.
– Эй! Вы что это?.. – Он попятился и тут же провалился в сугроб по пояс. – Нашли берендейку!.. Кто ж мужиков‑то в жертву приносит?..
Нет, в жертву, конечно, Шумка приносить бы не стали, а вот потоптать, как водится, потоптали бы. Спасло чудо. На мохнатые снежные крыши с замороженным над трубами дымом лег внезапно нежный розовый отсвет. Шумно выдохнув по клубу пара, повернулись к востоку. Там, над обозначившейся вдруг зубчатой синеватой цепью Кудыкиных гор уже разгоралось алое зарево, а через несколько мгновений явилось, взмыло в небо долгожданное солнышко.