Лекции.Орг


Поиск:




Категории:

Астрономия
Биология
География
Другие языки
Интернет
Информатика
История
Культура
Литература
Логика
Математика
Медицина
Механика
Охрана труда
Педагогика
Политика
Право
Психология
Религия
Риторика
Социология
Спорт
Строительство
Технология
Транспорт
Физика
Философия
Финансы
Химия
Экология
Экономика
Электроника

 

 

 

 


Свобода воли — способность человека к само­определению в своих действиях




СВОБОДА ВОЛИ — способность человека к само­определению в своих действиях. В контексте раннегреческой культуры в понятии C.B. акцентируется не столько философско-категориальное, сколько юридиче­ское значение. Свободный человек — это гражданин по­лиса, тот, кто живет на земле своих предков. Противопо­ложность ему — военнопленный, увезенный на чужби­ну и превращенный в раба. Исток свободы личности — полис, его земля (Солон); свободен от рождения живу­щий на земле полиса, где установлен разумный закон. Поэтому антоним термина "свободный" — не столько "раб", сколько "негрек", "варвар". В гомеровском эпосе понятие свободы обнаруживает еще один смысл. Сво­бодный человек тот, кто действует без принуждения, в силу собственной натуры. Предельно возможное выра­жение свободы — в действиях героя, преодолевающего судьбу и тем сравнивающегося с богами. Теоретическая предпосылка научно-философской постановки вопроса о C.B. складывается в мышлении софистов, противопо­ставлявших "фюсис" (единственно возможный, порож­денный самой природой порядок) и "номос" (порядок жизни, самостоятельно устанавливаемый каждым наро­дом). Сократ подчеркивает решающую роль знания в осуществлении свободы. Подлинно свободный, нравст­венный поступок возможен лишь на основе ясных поня-

тий блага и доблести. Никто не может поступать дурно по доброй воле, человек стремится к лучшему в своих поступках, и лишь незнание, невежество толкает его на неверный путь. Платон связывает понятие C.B. с быти­ем блага как высшей "идеи". Благо освящает порядок, действующий в мире как порядок целесообразный. По­ступать свободно — значит действовать, ориентируясь на идеал блага, согласуя личные устремления с общест­венной справедливостью. Аристотель рассматривает проблему C.B. в контексте нравственного выбора. Сво­бода связана со знанием особого рода — знанием-уме­нием ("фронесис"). Оно отлично от знания-"технэ", обеспечивающего решение задач по известному образ­цу. Нравственное знание-умение, прокладывающее путь свободе, ориентирует на выбор лучшего поступка в кон­тексте этического выбора. Источник такого знания — специфическая нравственная интуиция, которая воспи­тывается у человека жизненными испытаниями. Стои­цизм развивает свое видение свободы, признавая при­оритет провидения в жизни человека. Самостоятельное значение личности стоики усматривают в соблюдении обязанностей и долга (Панэций). При этом провидение может рассматриваться и как закон природы, и как воля в человеке (Посидоний). Воля в последнем случае вы­ступает как орудие борьбы против судьбы, и как таковая требует особого воспитания. Эпикур рассматривает во­прос о C.B. в своей атомистической физике. Последняя противостоит детерминистской атомистике Демокрита. Физика Эпикура обосновывает возможность C.B.: в ка­честве ее физической модели Эпикур указывает на воз­можность свободного отклонения атома от прямолиней­ной траектории. Причины такого отклонения не внеш­ние, оно происходит совершенно спонтанно. Особый этап в постановке вопроса о C.B. составила христиан­ская идеология. Человек призван осуществить свою сущность в единстве с Божеством, учит Библия. Про­блема, однако, состоит в том, чтобы соединить универ­сализм Божией воли, с одной стороны, и нравственное усилие человека, еще не достигшего (а по сути никогда и не достигающего) соединения с Божеством, — с дру­гой. Христианская литература, касающаяся данной про­блемы, может быть классифицирована по признаку ак­центирования той или другой стороны этого взаимодей­ствия. Так, Пелагий (5 в.) обосновывает достаточно ши­рокое толкование христианской идеи об участии воли человека в оформлении его судьбы, невольно принижая значение искупительной жертвы Христа. Идею универ­сальности Провидения в полемике с этой точкой зрения защищает Августин. Осуществление добра в деятельно­сти человека возможно только с помощью благодати Бо­жией. Причем ее действие Августин не связывает с со-

937

знательным обращением к ней со стороны человека. Она проявляется независимо от него. Фома Аквинский усматривает сферу C.B. в выборе целей и средств дости­жения блага. По его утверждению, к цели ведет лишь один верный путь. Разумное существо необходимо стре­мится к добру, зло же, как результат рационального вы­бора невозможно. Разнообразие позиций проявляется и в эпоху Реформации, Эразм Роттердамский защищает идею C.B. Против нее выступает Лютер, настаивая на буквальном прочтении догмата о Божественном предо­пределении. Бог изначально призвал одних людей к спа­сению, других приговорил к вечным мукам. Будущая судьба человека остается, однако, неизвестной ему са­мому. Лютер при этом указывал на особую сферу бытия, "испытывая" которую личность в состоянии рассмот­реть проступающие в ней знаки избранности. Речь идет о сфере человеческой повседневности и прежде всего о профессиональной деятельности, успешное осуществ­ление которой есть признак состоятельности (избранно­сти) личности перед лицом мира и Бога. Аналогичную позицию занимает и Кальвин, считающий, что воля Божия всецело программирует бытие человека. Протес­тантизм практически низводит свободу воли к мини­мальному значению. Фундаментальный парадокс проте­стантской этики состоит, однако, в том, что постулируя пассивность человеческой воли в осуществлении Божией благодати, она, заставляя человека разыскивать "ши­фры" избранничества, тем самым сумела воспитать ак­тивистский тип личности. С протестантизмом полеми­зировал иезуит Л. де Молина (1535—1600): среди раз­личных видов всевидения Божия его теория выделяла особое "среднее знание" о том, что может произойти во­обще, но конкретно осуществится при соблюдении оп­ределенного условия. Это условие Молина и связывал с живой человеческой волей. Этот взгляд получил свое дальнейшее развитие у Суареса, считавшего, что Бог со­общает свою благодать лишь тем действиям человека, в ходе совершения которых помощь Бога не подавляет C.B. Учение К.Янсения (1585—1638), по сути, возрож­дает идеи Кальвина и Лютера — человек волен выби­рать не между добром и злом, а лишь между различны­ми видами греха. Аналогичный взгляд был развит также мистиком М. де Молиносом, утверждавшим идею пас­сивности человеческой души перед лицом Бога. Тема C.B. обнаруживает себя и в философии Нового времени. Для Гоббса C.B. означает прежде всего отсутствие фи­зического принуждения. Свобода интерпретируется им в индивидуально-естественном измерении: человек тем более свободен, чем больше возможностей для самораз­вития открывается перед ним. Свобода гражданина и "свобода" раба различаются только количественно: пер-

вый не обладает абсолютной свободой, о втором нельзя сказать, что он совершенно несвободен. Согласно Спи­нозе, свободен только Бог, т.к. только его действия де­терминированы внутренней закономерностью, человек же как часть природы несвободен. Тем не менее он стре­мится к свободе, переводя неотчетливые идеи в отчет­ливые, аффекты — в рациональную любовь к Богу. Ра­зум умножает свободу, страдания сокращают ее, — счи­тает Лейбниц, различая свободу негативную (свободу от...) и позитивную (свободу для...). Для Локка понятие свободы равнозначно свободе действия; свобода — это способность действовать в соответствии с сознатель­ным выбором. Именно C.B., противопоставляемая разу­му, выступает фундаментальным определением челове­ка, — таков взгляд Руссо. Переход от естественной сво­боды, ограниченный силами самого индивида, к "мо­ральной свободе" возможен через использование зако­нов, которые люди предписывают сами себе. Согласно Канту, C.B. возможна лишь в сфере нравственной зако­номерности, противополагающей себя закономерности природы. Для Фихте свобода — это инструмент осуще­ствления нравственного закона. Шеллинг находит свое решение проблемы C.B., считая действия свободными, если они проистекают из "внутренней необходимости сущности", свобода человека стоит на перепутье между Богом и природой, бытием и небытием. Согласно Геге­лю, христианство вносит в сознание европейского чело­века идею о том, что история — это процесс в осозна­нии свободы. Ницше считает всю историю морали — историей заблуждений относительно C.B. Согласно его воззрению, C.B. — фикция, "заблуждение всего органи­ческого". Самоосуществление воли к власти предпола­гает ее очищение от моральных идей свободы и ответст­венности. Марксистская философия видела условие свободного развития в том, что ассоциированные произ­водители оказываются в состоянии рационально регу­лировать обмен веществ между обществом и природой. Рост производительных сил общества создает матери­альные предпосылки для свободного развития индиви­дов. Царство подлинной свободы мыслилось в марксиз­ме как коммунизм, уничтожающий частную собствен­ность, эксплуатацию, а тем самым и саму основу при­нуждения. C.B. — одно из центральных понятий фунда­ментальной онтологии Хайдеггера. Свобода — самое глубокое определение бытия, "основа основ", помеща­ющая экзистенцию в перманентную ситуацию выбора. Аналогичным образом и для Сартра свобода — не каче­ство индивида или его действий, это скорее сверхисто­рическое определение родовой сущности человека. Сво­бода, выбор и временность суть одно и то же, считает философ. В русской философии проблема свободы, C.B.

938

специально разрабатывалась Бердяевым. Миру объек­тов, где царят страдания и зло, противостоит творчест­во, призванное преодолеть консервативные формы объ­ективации. Результаты творчества неизбежно будут объ­ективированы, но сам творческий акт столь же неизбеж­но является свободным. Пожалуй, доминирующей тен­денцией в трактовках C.B. (особенно в 20 ст.) выступа­ет точка зрения, согласно которой человек всегда досто­ин того, что с ним случается. Найти основания для оп­равдания можно лишь в "пограничных" случаях. (См. Трансгрессия.)

А.П. Ждановский

СЕКС (лат. sexus — пол) — культурный феномен взаимоотношений полов,

СЕКС (лат. sexus — пол) — культурный феномен взаимоотношений полов, фундированный биологичес­ким инстинктом продолжения рода, но выходящий да­леко за его пределы, покрывая широкий ареал межлич­ностных экзистенциально-интимных и социально-пси­хологических отношений. Изначально, будучи единст­венной потребностью, выводящей ее носителя за преде­лы собственного организма и ориентирующей на друго­го, С. даже в исходном биологическом своем измерении имплицитно предполагает коммуникацию, требующую знания соответствующих программ общения, что фак­тически являет собой феномен предкультуры (если де­теныш морской свинки, выращенный до половозрелого состояния в полной изоляции от себе подобных, будучи потом в брачный период помещенным в нормальную среду прекрасно справляется со своей сексуальной ро­лью, то выращенный вне контекста стадных инстинктов шимпанзе в аналогичной ситуации, будучи абсолютно здоровым физически, оказывается полностью выклю­ченным из процессов воспроизводства, поскольку не владеет соответствующими программами брачных игр и не имеет возможности установить исходный психологи­ческий контакт с потенциальным брачным партнером). Применительно к человеку изначальная культурная ан­гажированность С. в сочетании с его сущностной физиологичностью задает его фундаментальную дуальность как феномена человеческого бытия. В сочетании с фун­даментальной значимостью данного феномена (совре­менная философская антропология выделяет его в ряду базисных феноменов человеческого существования: "власть, эрос, игра и смерть" у Э.Финка, например) эта дуальность порождает применительно к С. богатую ин­терпретационную традицию в истории культуры (ср. с аналогичной традицией интерпретации смерти как ос­тановки физиологической деятельности организма, пе­реосмысленной в культуре в качестве кармического пе­ревоплощения, переселения в мир иной, социально-ге­роического подвига и т.п.). В архаических культурах в

силу антропоморфизма первобытного сознания природ­ные генетические процессы, как и процесс космогенеза в целом, мыслятся в качестве рождения (греч. genesis — рождение), что предполагает их сексуальную артикулированность, — С. придается креационная семантика, наиболее ярко выраженная в мифологическом сюжете сакрального брака Земли как материнского и Неба как отцовского начал: Гея и Уран в древнегреческой мифо­логии, Герд и Фрейр в скандинавской и т.д. Символом организованного космоса (мировой моделью) выступа­ет в архаических культурах лук с вложенной в него стре­лой: собственно лук прочно ассоциируется в мифологи­ческом сознании с женским началом (лук является сим­волом матриархальной Иштар, выступает атрибутом богинь-родовспомогательниц (Геката, первоначально — Артемида и др.), иногда непосредственно символизиру­ет женские гениталии, как, например, в "Шветешвараупанишаде"); стрела же выступает в мифологической традиции устойчивым фаллическим символом (эмбрио­нальная символика острия в мифологических сюжетах о зачатии фабульного героя во время охоты (выстрела из лука) отца; древнеиндийская парадигма космотворения как пахтания океана копьем или разбивание копьем ми­рового яйца в орфизме; атрибутирование персонифика­ции неба как мужского космического начала аналогом стрелы — молнией (Зевс, Перун и другие громовержцы, чей космический креационный потенциал фиксировал­ся в мифе в качестве повышенной сексуальной активно­сти — см., например, эротические приключения Зевса); лечение бесплодия "перуновой стрелой" в славянской мифологии и т.п.); при натянутой тетиве лук с вложен­ной стрелой выступает символом оплодотворенного ми­рового чрева, т.е. космически организованного мирозда­ния. В рамках имитативной магии сексуальный акт че­ловека рассматривается в этом контексте как средство инициирования сексуальной активности божественных прародителей Вселенной, инспирирующей повтор сак­рального брака, необходимый — в системе архаических представлений — для воспроизводства упорядоченного Космоса, распадающегося в Хаос в сакральную дату ка­лендарного праздника: например, нормативные риту­альные сексуальные отношения фараона и его супруги в рамках календарного цикла в Древнем Египте; феномен теогамии, например, ритуальная брачная ночь супруги архонта с деревянной статуей соответствующего бога в Древней Греции и др. В целом повышение сексуальной активности людей в период календарного праздника считалось способствующим успеху реконструкции креационного акта (сакральные обряды пипилов в Цент­ральной Америке, ритуалы баганде в Африке, кукерское действо на Балканах и т.п.). Аналогичную семантику

939

имеет в контексте календарного праздника и символиче­ское воздвижение мирового древа как воплощения ми­ровой вертикали (майский шест, новогодняя елка и т.н.), выступающего фаллическим символом в рамках сак­рального брака, топографически разделяя и одновре­менно функционально соединяя Небо и Землю. В целом феномен пола сакрализируется в ранних культурах, при­чем эта сакрализация иррадиирует на атрибутивные мужские и женские предметы обихода, одежду и т.п., трактуясь в контексте так называемого инфекционизма (Э.Краулей об архаических табу на ношение одежды противоположного пола как отнимающее способность к деторождению у женщин и мужские качества у муж­чин). В контексте идеи единства микро- и макрокосма сексуальная жизнь человека мыслится как имеющая ко­смическую размерность и существенное значение в об­щеприродных и, соответственно, аграрных циклах: в данной системе отсчета в архаических культурах кон­ституируются представления о том, что сексуальный акт на свежевспаханном поле сообщает почве плодород­ность; в Микенской Греции менструирующие девушки трижды должны были обегать засеянное поле в знак запретности его для злых духов и для обеспечения хоро­шего урожая, с сексуальным циклом женщины были связаны аграрные обряды Аррефорий и Фесмофорий; как менструальная кровь, так и сперма в архаических культурах считалась символом жизни (например, кро­вью, впоследствии замененной красной краской, окра­шивали лоб тяжело больного или новорожденного, а также вдовы после погребальной церемонии, чтобы они выжили или возродились к жизни; эту же семантику со­храняет красная краска в обрядности пасхи, христиан­ская идея которой — Воскресение Христа — переос­мыслена в архаичном языческом ключе как весеннее возрождение мира). Позднее данная культурная уста­новка найдет свое воплощение в философской концеп­ции "сперматического логоса" как оплодотворяющего начала мира, дающего материальному (материнскому) началу импульс развития (см. Логос, Античная фило­софия). В античной культуре оформляется трактовка С. как пути восхождения от мира сотворенных подобий к миру совершенных эйдетических образцов: "влечение к красоте прорезывает у души крылья и побуждает ее взлететь" (Платон), поднявшись по лестнице любви и красоты от влечения к прекрасному телу и к прекрас­ным телам вообще, через влечение к прекрасным ду­шам, наукам и т.п., до влечения к красоте как таковой. С., таким образом, является необходимой и исходной ступенью означенного восхождения. В рамках восточ­ной культуры С. и сексуальная практика также обрета­ют сакральное значение, выступая символом плодотвор-

ных потенций космических сил, олицетворенных в пер­сонифицированных мужских божествах (Шива, Вишну) и др., чьим ключевым символом выступает фалличес­кий знак — linga (санскр. — плуг, фаллос), и воплоща­ющего креационные силы плодородия женского миро­вого начала (Шакти), кодируемого соответственно жен­ским символом — yoni (санскр. — источник, женские гениталии). Линга в виде каменного стола, возвышаю­щегося из иони, выступает культовым предметом почи­тания в тантризме, в рамках которого сексуальные отно­шения культивируются как ритуальная практика приоб­щения к сакральным силам: в момент сексуального кон­такта с женщиной как воплощением Шакти мужчина идентифицируется с Шивой и мыслится как постигаю­щий сокровенную истину. Данный вектор сакральной интерпретации С. устойчиво сохраняется в культуре, воспроизводясь, например, в средневековом суфизме. Так, в трактате Ибн ал-Араби "Геммы мудрости" мисти­ческое соединение с Абсолютом возможно посредством растворения в продуктах эманации, и наиболее полно это растворение реализуется через соединение с женщи­ной. "Итак... трое: Бог, мужчина и женщина", — мужчи­на в этой системе отсчета выступает принципиально двойственным по своей природе: прежде всего, он — творение Божье, и в этом качестве любит Творца и стре­мится к нему, но наряду с этим в отношении женщины он выступает как творец, ибо она — часть его. В этой связи влечение мужчины к женщине не просто имеет божественную природу — оно дважды божественно: с одной стороны, любя женщину как наиболее адекватное воплощение Божественной красоты, мужчина тем са­мым максимально проявляет свою любовь к Богу ("по­любил женщин за совершенство свидетельствования Бога в них"), с другой — во влечении к женщине муж­чина богоподобен, ибо, любя в ней свое творение, упо­добляется всевышнему Творцу. Бог-Творец в лице муж­чины познает свое творение (природу) в лице женщины, сексуальный акт семантически оказывается эквивалент­ным акту Божественного самопознания, и потому по­священный знает, "Кем он насладился, и Кто насладил­ся", и становится совершенным. Особую значимость приобретает интерпретация С. в европейской традиции в связи с феноменом христианства, задавшего культур­ный вектор рассмотрения земной жизни как аксиологи­ческого минимума, а С. — как смертного греха. Соглас­но реестру грехов, составленному в 5 в. Иоанном Кассианом и уточненном в 6 в. Григорием I Великим, в каче­стве греха номер один фиксируется superbia (лат. — гор­дыня) и сразу вслед за ней идет luxuria (лат. — похоть); аналогично, средневековые пенетенциалии инвектируют "любодеев" прежде, нежели убийц: в популярней-

940

шем в 12 в. "Видении Тнугдала" (более 50 лат. рукопи­сей и пересказы практически на всех языказ Европы) в качестве достойных ада называются "те, коие или вовсе отрицают Христа, или творят дело отрицающих, каковы любодеи, человекоубийцы, воры, разбойники, гордецы, не принесшие должного покаяния". В христианской картине мира дух и плоть противопоставлены и антаго­нистичны, как противопоставлены и антагонистичны горнее и дольнее вообще, и поскольку они аксиологически асимметричны, поскольку любые проявления сексу­альности интерпретируются как альтернативные благо­сти духа. Если в античности Афродита Урания и Афро­дита Пандемос составляли аксиологическое единство, то в христианстве асексуальная Любовь небесная как благоговейное экстатичное стремление к Творцу и лю­бовь земная, низведенная до уровня бездуховной живот­ной похоти, противопоставлены как добродетель и по­рок. В этой системе отсчета все, что может быть отнесе­но к сфере С., выступает не только как греховное, но и как хаотичное, грозно стихийное и тем более опасное, чем менее оно подвластно социальному контролю. По формулировке Фомы Аквинского, "половое сношение с женщиной... низводит дух с вершины добродетели, т.е. удаляет его от совершенства". Красота С. и его порывов, мыслимая в дохристианской культуре как божественная, для христианства суетна и обманна, опасна и нечиста (см. средневековые пословицы, сравнивающие мужчи­ну и женщину с водой и землей, которые чисты каждый сам по себе, но при соприкосновении неизбежно стано­вятся грязью). В контексте такой аксиологической сис­темы естественно сопряжение сексуальности с дьяволь­ской сферой, рассмотрение С. как открытого простран­ства вторжения в человеческую жизнь сатанинского на­чала. Тезис о том, что "непременно при любовном акте дьяволу положено пускать в ход свои чары, а не при иных действиях человека" (Я.Шпренгер и Г.Инститорис), обосновывается в "Молоте ведьм" тем, что якобы "центр силы дьявола сосредоточивается именно в чрес­лах людей". С., таким образом, выступает как дьяволь­ское искушение сладострастием, — осуждая скверну похоти, средневековая ортодоксия фактически сама за­дает культурную тенденцию обездуховливания сексу­альности (ср. с современной метафорикой у A.A. Возне­сенского: "Дух не против плоти, ибо дух — // То, что возникает между двух"). (По формулировке Ницше, "христианство дало Эросу выпить яду: он, положим, не умер от этого, но выродился в порок".) В заданном кон­тексте особый аксиологический статус обретает фено­мен девственности, понятой как асексуальность. Макси­мальным ее воплощением выступает в христианстве об­раз Девы Марии. Архаическая идея тотемической ин-

карнации (а также мифологические сюжеты зачатия ма­терью Лао-Цзы от падающей звезды, матери Конфу­ция — от принесенного чудовищем драгоценного камня и т.п.) аксиологически переосмыслены в контексте сю­жета о непорочном зачатии: сверхестественная причина беременности трактуется как ее внесексуальность, при­чем акцент делается не на божественном происхожде­нии младенца ("сын Божий"), а на асексуальности его зачатия ("от Духа Святого"), понятой как безгрешность. Мария как олицетворение целомудрия не просто девст­венна, она принципиально асексуальна: показательно, что с точки зрения массового сознания Средневековья, женщиной ("той женщиной") зовут Приснодеву только черти, не смеющие произнести ее имени. Поскольку христианская средневековая и в целом западная культу­ра в глубинных своих смыслах есть культура мужчин (не в плане предложенной Франкфуртской школой в "Диалектике просвещения" оппозиции мужских и жен­ских культур, но с точки зрения ее непосредственного субъекта, доминирующего интерпретационного ракурса и содержания), постольку феномен сексуальности асим­метрично сопрягается в средневековом мировоззрении сугубо с женским началом, в силу чего универсально распространенной средневековой фобией, выражающей страх перед сексуальностью, выступает боязнь женщи­ны, проявляющая себя в форме антифеминизма, восхо­дящего к библейской традиции ("горче смерти — жен­щина, потому что она — сеть, и сердце ее — силки, ру­ки ее — оковы; добрый перед Богом спасется от нее, а грешник уловлен будет ею" — Екк, 7, 26). В христиан­ской системе отсчета именно на женщине лежит про­клятие первородного греха, она — "корень беды, ствол порока", ибо "без числа порождает соблазн" (Марбод Реннский), "оскверняет мужчину" (Иоанн Секунд). Ви­дение женщины как персонифицированной сексуально­сти конституирует в средневековом христианстве куль­турный вектор ее демонизации: в своей сексуальности женщина мыслится как орудие сатаны. Сакрализация архаической культурой женской сексуальности как сре­доточия жизнедарующей силы в новом контексте хрис­тианства — в русле общей тенденции, характеризую­щей процесс смены одной системы сакрализованных ценностей другой — переосмысливается в негативной аксиологии. Связь женщины с дьяволом интерпретиру­ется средневековой европейской культурой именно как связь сексуальная (от циркулирующих в массовом со­знании сюжетов о суккубах до концептуализированных рассуждений Фомы Аквинского о том, что дьявол "мо­жет принимать образ мужчины и совокупляться с жен­щиной"). Указанные семантические сдвиги в культуре наглядно проявляются в содержательной трансформа-

941

ции мифологемы змея. Если в архаических культурах мифологема змеи, выступающей, с одной стороны, фал­лическим символом (см. у Плутарха о рождении Алек­сандра Македонского от "бога в образе змея"), а с дру­гой — отнесенным к женщине символом плодородия (коброголовая богиня урожая зерна и плодородия Рененутет в Древнем Египте, змея как символ и атрибут Ге­каты и др.), мыслилась в качестве причастной как муж­скому, так и женскому началам (соответственно — верх­нему небесному и нижнему земному мирам: фольклор­ный крылатый змей, несущий в своем внешнем облике черты как земноводного, так и птицы), выступая симво­лом сакрального брака Земли и неба, имеющего креационный смысл, и в этом плане — сакральным сексуаль­ным символом (змей как аналог Афродиты и Лакшми в античных и древнеиндийских сюжетах), то в христиан­ской традиции образ змея аксиологически переосмыс­лен и однозначно коррелируется с дьявольским нача­лом. Хотя семантически библейское древо познания до­бра и зла с притаившимся возле него змеем вырастает на почве глубокой мифологической традиции и генети­чески восходит к космической вертикали мирового дре­ва, символизирующего, так же как и змей, брачное со­единение земли и неба, — аксиологические акценты оказываются в новом контексте диаметрально противо­положными, — в христианской системе отсчета змей становится символом luxuria: библейское "беги от греха, как от лица змеи" (Прем. Иис. Сир., 21, 2); соблазнение Евы змеем трактуется агадической легендой как сексу­альное совращение; сексуальное искушение описывает­ся аскетами традиционной формулой "играл со мною древний змий" (Иероним, например); иногда через ме­тафору змея ("горло змеи") фактически обозначается vagina (например, в "Секвенции об одиннадцати тыся­чах девственниц" Хильдегарды Бингенской: "...да вос­славят Агнца Божия, // что заградил гортань древнего Змия // веществом Слова Божия // в сих жемчужинах"). Абсолютная нравственная ценность асексуальности ар­гументируется в медиевальной культуре учением о дев­ственной природе человека (до грехопадения), макси­мальным выражением этой презумпции является версия неполового размножения человека (Иоанн Дамаскин, Григорий Нисский). На уровне парадигмальных про­грамм европейской культуры эта установка задает как нормативно-поведенческую парадигму аскезы (от сред­невекового сведения сексуальности к функции деторож­дения: глухие супружеские "сорочки невинности" с от­верстием в области гениталий, парадигма отношения "к жене как к сестре" после рождения первенца и т.п. — до нравов Викторианской эпохи и контрэротической цен­зуры классической советской культуры), так и естест-

венно возникающую ее альтернативу. Библейское "вся­кий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже пре­любодействовал с нею в сердце своем" (Матф., 5, 28), будучи доведенным средневековой культурой до полной спекуляции, имело своей оборотной стороной гипертро­фирование реальной человеческой сексуальности. На­пример, в "Деяниях датчан" Саксона Грамматика и, в частности, в саге о Гамлете (источник 12 в., к которому восходят многочисленные литературные вариации, включая В.Шекспира) враги ютландского принца, желая проверить, действительно ли он безумен или его мни­мое сумасшедствие — не более как тактическая маски­ровка, подстраивают ему в уединенном месте встречу с молодой женщиной: "если тупость его притворна, он не упустит случая". Данный сюжет не только фундирован имплицитной аксиомой о перманентной доминанте С. в индивидуальном сознании (критерий здравомыслия: ес­ли не сексуальный маньяк, то душевнобольной), но и презумпцией семантической редукции С. к физиологи­ческому отправлению, лишенному даже какого бы то ни было эмоционального фона и мажорной чувственной окрашенности (тот факт, что упомянутая женщина ока­залась не только знакома Гамлету, но и была с ним свя­зана узами "тесной дружбы" всплывает post factum на периферии сюжета). Данная установка относительно С. в перспективе оказывает значительное влияние на ин­терпретацию феномена сексуальности в европейской культуре, инспирируя — в качестве противовеса идеа­лам аскезы — альтернативную аксиологическую уста­новку натуралистического сексуального волюнтаризма: от ренессансных идеалов реабилитации плоти с их гедо­нистическим экстремизмом ("прелюбодеяние кажется таким же простым делом, как поднять и бросить в воз­дух камень", по Себастьяну Бранту) до теории "стакана воды" начала 20 в. и последующих многочисленных программ "сексуальных революций" (ср. с восточной традицией, где сохраненная свободность сексуальных проявлений человека, не выделенная ни за пределы культурной легитимности, ни в фокус культурной зна­чимости, не нуждается в программно артикулированной и педалируемой свободе). Однако сохраняющийся хри­стианский контекст делает означенную реабилитацию С. скорее декларативной, нежели реальной: проблема С. по-прежнему артикулируется в европейской культуре как проблема и в индивидуально-личностном своем проявлении выступает узлом глубокого мировоззренче­ского конфликта: так, в рамках культуры Возрождения Пико делла Мирандола к 27 годам сжег свои эротичес­кие стихи и отказался от "телесных вожделений"; Дж.Бокаччо отрекся от своего творчества, и Ф.Петрар­ка, будучи его близким другом, лишь в конце жизни уз-

942

нал об авторстве "Декамерона"; сам Петрарка в "Пись­мах к потомкам" предается нравственным терзаниям по поводу своей неспособности укрощения сексуальных влечений: "Я хотел бы иметь право сказать, что был вполне чужд плотских страстей, но, сказав так, я солгал бы; скажу, однако, уверенно, что, хотя пыл молодости и темперамента увлекал меня в этой низости, в душе я всегда проклинал ее". В этой связи в европейской куль­туре остро артикулируется проблема интерпретации С. как его культурной ассимиляции, возможности адапта­ции факта наличия сексуальной сферы к доминантным аксиологическим шкалам. Классической программой, предложенной европейской традицией в этом направле­нии, может считаться концепция amor-entrave (асимпто­тически "незавершенной любви"), разработанная в рам­ках куртуазной культуры: сексуальная подоплека га­лантного служения Даме сердца не только эксплицитно артикулируется, но и всемерно культивируется в поэзии трубадуров. Однако, допуская самый широкий спектр сексуальных действий, концепция amor-entrave легити­мирует для рыцаря лишь возможность перманентного возбуждения напряженного желания (причем стремле­ние к Донне как персонификации совершенства обрета­ет в куртуазной системе отсчета знаково-спекулятивную семантику нравственного совершенствования и прибли­жения к Абсолюту: духом стал богат, // Вкусив люб­ви услад" у Гильема де Кабестаня), возможность же фи­зического обладания Донной, удовлетворения желания, выводит за пределы принятой аксиологической систе­мы, соприкосновение с реальностью разрушает услов­ность игрового пространства куртуазии, а потому то­тально исключается. Фигура асимптотического экстативного подъема чувств, обретающая семантику духов­ного восхождения, задает контекст, в котором финаль­ный экстаз выступает как разрешение и, соответствен­но, завершение этого процесса, а потому его осуществ­ление означало бы пресечение духовной устремленнос­ти рыцаря к воплощенному в совершенстве Донны Аб­солюту, что неприемлемо в принятых правилах игры. Куртуазная концепция, задав С. как дисциплинарно-иг­ровую поведенческую парадигму, наделила его леги­тимным статусом в качестве нормативного эротическо­го флирта (см. "Веселая наука"), задав в рамках слож­ного семиотизма возможность непротиворечивого сосу­ществования добродетели в христианском ее понима­нии и, пускай редуцированных, но легализированных сексуальных практик. В течение более двух столетий эта парадигма позволяла носителям куртуазной культу­ры чувствовать себя добрыми христианами, однако Пер­вая Инквизиция практически приравняла куртуазное мировоззрение к ереси катаров, и в ходе Альбигойских

войн оно было фактически искоренено, задав, тем не менее, в европейской культуре литературно-поэтичес­кую традицию описания сексуальной любви как возвы­шающей силы (Данте, Петрарка, поэты Плеяды и да­лее). Наряду с этим, вытеснение С. за пределы санкцио­нированной легитимности формирует своего рода эро­тическое подполье медиевальной культуры: поиск по­следним жанра, обеспечившего бы ему легальность культурной презентации, детерминирует особый эроти­ческий подтекст в развитии средневековой христиан­ской мистики (классически представленный в текстах Бернара Клервоского — см. Бернар Клервоский), по­рождает такие неадекватные формы презентации С. в европейской культуре, как инвектива со смакованием (детализированная откровенность средневековых пенетенциалий, скрупулезный дескриптивизм Бурхарда Вормского, неприкрытый физиологизм описаний "Мо­лота ведьм", натуралистическая вариативность перечня сексуальных перверсий в "Плаче природы" Алана Лилльского и т.п.); скабреза (в перспективе: от старо­французских фаблио и старонемецких шванков до ново­европейских гривуазных жанров и порнографии), а так­же спекулятивная форма презентации феномена С. в культуре, призванная послужить внешним гарантом его дозволенности (от переводов и интерпретаций антич­ной эротической лирики у Гвиберта Ножанского, Серлона де Вильтона и др. в рамках Овидианского возрожде­ния — до ретромифологизации сексуальных сюжетов в новоевропейском искусстве, у Обри Бердслея, напри­мер). Подавление здорового эротизма наряду с оформ­лением культурных традиций скабрезы и деэротизации С. не проходят бесследно для развития европейской культуры в целом и современного осмысления в ее кон­тексте феномена С., в частности. Последний, удерживая на себе в течение многих столетий фокус культурной значимости, тем не менее, остается как бы запретным плодом для разорванного сознания европейца, социали­зированного в культуре, задающей аксиологическую ди­хотомию грешной и праведной любви (см., например, "Призрак либидо" С. Дали, 1934), что порождает широ­кий спектр неврозов, комплексов и фобий, не характер­ных для других культурных традиций. На этом фоне в европейской культуре оформляется мощная традиция семиотической интерпретации С., основанной на идее его квазисемантической ("метафизической") нагружен­ности и охватывающая все христианское культурное пространство в его как западном ("Метафизика секса" Дж.Ч.А.Эволы), так и православно-восточном ("Мета­физика пола и любви" Бердяева) ареалах. В современ­ной философии феномен С. трактуется как один из фун­даментальных феноменов человеческого бытия (Шелер,

943

Э.Финк и др.) и рассматривается в предельно широком диапазоне: от его аналитики в парадигме панфизиологизма (классический фрейдизм, Плеснер) до исследова­ния его детерминированности со стороны социокуль­турных комплексов "власти-знания" ("История сексу­альности" Фуко). Феномен сексуальности выступает также традиционным предметом постмодернистских аналитик. В постмодернистской философии сексуаль­ность трактуется как понятие, фиксирующее в своем со­держании характеристику человеческой телесности, от­крывающую возможность конституирования вариабель­ных культурно артикулированных практик (С.), органи­зующих тем или иным образом процессуально понятую эротическую сферу человеческого бытия (см. Теле­сность). Содержание понятия "сексуальность" консти­туируется в постмодернистской философии под воздей­ствием следующих парадигмально значимых векторов. Во-первых, содержание данного понятия формируется в общем контексте характерного для "постмодернист­ской чувствительности" постметафизического стиля мышления, ориентированного на отказ от усмотрения за наличной феноменальной сферой неизменной ноуме­нальной основы: трактовка С. как тотально физиологи­чески детерминированного и потому константного фе­номена в классической культурной традиции сменяется в постмодерне интенцией на усмотрение в исторически конкретных конфигурациях сексуальных практик ("С."), характерных для той или иной культуры, семи­отические артикуляции сексуальности как таковой, по оценке Фуко, "нет... в случае плоти и сексуальности... одной какой-то области, которая объединяла бы... всех" (см. Метафизика, Постметафизическое мышление, Постмодернистская чувствительность). Во-вторых. сексуальность интерпретируется постмодернистской философией в контексте общей концепции проблематизации, согласно которой отсутствие жестко однозначной легитимации той или иной культурной сферы приводит к ее конституированию в качестве предмета рефлексив­ного осмысления и рационального анализа. Согласно постмодернистскому видению ситуации, важнейшим фактором проблематизации того или иного феномена в соответствующем культурном контексте выступает не многочисленность и сила ограничивающих его запре­тов, но, напротив, "свобода" его спонтанного развития: так, к примеру, по оценке Фуко, "именно там, где сексу­альность была наиболее свободна, античные моралисты задавали себе вопросы с наибольшей настойчивостью и формулировали наиболее строгие положения.... Статус замужних женщин запрещал им любые сексуальные от­ношения вне брака, однако по поводу этой "монополии" почти не встречается ни философских размышлений, ни

теоретической заинтересованности. Напротив, любовь к мальчикам была свободной (в определенных пределах), и именно по ее поводу была выработана целая теория сдержанности, воздержания и несексуальной связи". Соответственно, Фуко делает вывод о том, что "вовсе не запрет" выступает тем культурным инструментом, посредством изучения которого возможно эксплициро­вать и "понять... формы проблематизации". В менталь­ном пространстве современной культуры как культуры "заката больших нарраций" сфера эротики оказывается выведенной из-под тоталитарного диктата пенитенци­арных моральных и религиозных кодексов, конституируясь благодаря этому в качестве одного из централь­ных предметов постмодернистских философско-культурологических аналитик (см. Закат метанарраций). Как писал Фуко применительно к своей "Истории сексуаль­ности", "я занимаюсь не историей нравов и поведений, не социальной историей сексуальной практики, но исто­рией тех способов, посредством которых удовольствия, желания и сексуальные поведения были в античности проблематизированы, отрефлексированы и продуманы в их отношении к определенному искусству жить". В об­рисованном парадигмальном пространстве современ­ные философские аналитики существенно смещают ме­тодологические акценты исследования феномена сексу­альности: от когнитивного движения в парадигме панфизиологизма (классический психоанализ и неофрей­дизм, Плеснер и др.) до исследования семиотических (в частности языковых) механизмов конституирования и функционирования сексуальности в параонтологических культурных контекстах (анализ "символической природы желания" в структурном психоанализе Лакана, проблематика "мышления соблазна" Бодрийяра и др.). В-третьих, семантика понятия "сексуальность" консти­туируется в постмодернизме под семантико-аксиологическим влиянием фундаментальной для постмодерниз­ма концепции симуляции, фундированной презумпцией тотальной семиотизации бытия (см. Симуляция). В противоположность модернизму с его пафосом опера­циональности (по оценке Бодрийяра, "сексуальное ста­ло исключительно актуализацией желания в удовольст­вии, все прочее — "литература"), постмодернизм — в зеркальном оборачивании психоаналитического "прин­ципа реальности" — конституирует "симуляцию сексу­альности". В ситуации "разочарованной симуляции" возможно, по оценке Бодрийяра, "порнография и суще­ствует только для того, чтобы воскресить это утрачен­ное референциальное, чтобы — от противного — дока­зать своим гротескным гиперреализмом, что где-то все-таки существует реальный секс". Безусловно, указан­ные семантические вектора конституирования понятия

944

"сексуальность" во многом смыкаются между собой: так, и вектор проблематизации сексуальности, и вектор ее моделирования в контексте концепции симуляции приходят к анализу семиотических аспектов проявления сексуальности в культуре; симуляционная концепция сексуальности, как и "постмодернистская чувствитель­ность" ориентирована на постметафизическое рассмот­рение сексуальности (по Бодрийяру, например, "порно­графия — прямое продолжение метафизики, чьей един­ственной пищей всегда был фантазм потаенной истины и ее откровения) и т.п. В-четвертых, содержание поня­тия "сексуальность" оформляется в контексте конститу­ируемого в постмодернизме нового понимания детерми­низма, в рамках которого любое состояние исследуемо­го феномена мыслится не как продукт каузального воз­действия (причинения) извне, но как результат авто­хтонного и автономного самоорганизационного процес­са (см. Неодетерминизм). Данный вектор постмодер­нистского осмысления феномена сексуальности связан с пониманием ее в качестве исходно хаотичной и нерав­новесной ("необузданной") среды — "хюбрис": по оценке Фуко, "необузданность /1'hubris — M. M./ здесь предстает как нечто фундаментальное" (см. Хюбрис). В противоположность характерным для классической культуры трактовкам сексуальности, согласно которым последняя рассматривается в качестве производной по отношению к определенным моральным кодексам и со­циальным институтам (как, например, в психоанализе), постмодернистская философия интерпретирует сексу­альность как продукт сугубо индивидуального усилия самоорганизации, — с этой точки зрения сексуальность есть не что иное, как результат самоконституирования субъектом себя в качестве субъекта сексуальных отно­шений, т.е. "некоторый стиль... который есть овладение собой" (Фуко). Механизмом конституирования сексу­альности выступают в этом контексте своего рода "практики существования" или "техники себя", позво­ляющие индивиду конституировать свою сексуальность в качестве адаптированной в той или иной социокуль­турной среде. Подобные "самотехники" принципиально идиографичны: они сугубо индивидуальны как по фор­ме, так и по содержанию: "практики себя приобретают форму искусства себя, относительно независимого от моральных законов" и не имеют, по оценке Фуко, ничего общего с дедуктивным подчинением наличному ценност­но-нормативному канону: "владение собой... принимает... различные формы, и нет... одной какой-то области, ко­торая объединила бы их". В рамках такого подхода к сек­суальности оказывается в принципе не конституируемой (даже концептуально) проблема свободы сексуальности — последняя мыслится не только как свободная, по опре-

делению, но и как продукт реализации свободного само­творчества: "необходимо создавать /выделено мною — M. M. I себе правила поведения, благодаря которым можно обеспечить... владение собой" (Фуко), — и только в этом усилии может быть конституирована сексуальность как операциональная. Таким образом, "вопрос о сексуальном освобождении оказывается лишенным смысла" (Ф.Эвальд). В-пятых, в контексте постмодернистской номадологии сексуальность мыслится как потенциально и актуально плюральная. Номадологический подход, ин­терпретирующий свой предмет как ризоморфный (прин­ципиально нелинейный в своей процессуальности), трак­тует наличные версии его актуализации как принципи­ально частные и обладающие лишь ситуативной значи­мостью, не претендующей на исчерпывающую презента­цию самого феномена (см. Ризома, Номадология). Ука­занные версии актуализации нелинейного феномена мыс­лятся как принципиально плюральные, причем ни одна из них не обладает статусом онтологической укорененно­сти (и в силу этого социокультурной аксиологической предпочтительности). Таковы, например, "плато" как од­на из сиюминутно значимых, фиксируемых мгновенной фотографией и уже в момент съемки утрачивающих акту­альность конфигураций ризоморфной среды; конкретная версия означивания децентрированного текста в плю­ральной процессуальности деконструкции (см. Означи­вание, Ацентризм, Деконструкция); наррация как име­ющая статус содержательно-аксиологической необяза­тельности в контексте культуры "заката больших нарраций" (см. Нарратив, Закат метанарраций); одна из воз­можных, но при этом не претендующих на правильность или адекватность версий прочтения текста, понятого в постмодернизме как "текст-наслаждение"; определенный в социокультурном отношении дискурс как лишь один из возможных векторов разворачивания (реализации, актуа­лизации, объективации) дискурсивности (см. Дискурс); "Эон" как линейная причинно-следственная событийная цепочка, протянутая из прошлого через настоящее в буду­щее — лишь один из возможных вариантов актуализации "Хроноса" как перманентной тотальной темпоральности "настоящего" (см. Хронос, Эон); конкретная конфигура­ция организма (органа) как единичная версия бытия "тела без органов" — одна из возможных (см. Тело без орга­нов) — примеры можно множить до бесконечности, ибо любое проблемное поле номадологии моделирует процессуальность рассматриваемых феноменов как принци­пиально нелинейную. В этом контексте сексуальность интерпретируется как принципиально ризоморфная и в этом отношении нелинейная — в отличие от секса, кото­рый всегда телеологически линеен. Таким образом, со­гласно постмодернистскому видению, сексуальность

945

объективируется в перманентной процессуальности по словам Делеза и Гваттари, "что в ризоме вызывает вопро­сы, так это ее отношения с сексуальностью,... с... при­родным и искусственным, которые абсолютно не похожи на древесные /т.е. линейные — M. M. I связи: все виды становления" (см. Дерево). Именно в области С. как на­личного (не сексуальности как таковой — в ее безгранич­но версифицированной потенциальности) культура за­падного образца испытала, с точки зрения номадологии, наиболее травмирующее воздействие со стороны линей­ного ("древовидного") образа мышления: "у нас дерево вонзилось в тело, оно стратифицировало и очерствило даже пол" (Делез, Гватгари). В противоположность это­му, сексуальность как таковая конституируется, согласно постмодернистскому видению принципиально иным — нелинейным, а потому плюральным — образом. Наибо­лее адекватное (точнее — наименее неадекватное) при­ближение конкретно-исторического социокультурно ар­тикулированного С. к сексуальности как таковой Делез и Гваттари усматривают в восточных культурах С., т.е. в тех традициях, которые наиболее далеки от линейной ло­гики древовидных структур ("зерновые растения, объе­диняя два пола, подчиняют сексуальность модели раз­множения; ризома же освобождает сексуальность не только в отношении размножения, но и самой способно­сти к половому размножению" — в метафорике Делеза и Гваттари). Согласно номадологическому видению, "быть ризоморфным — значит порождать стебли и волокна, ко­торые кажутся корнями /выделено мною — M. M. I или соединяются с ними, проникая в ствол с риском быть за­действованными в новых странных формах" (см. Ко­рень). В этом контексте сексуальность мыслится как ак­туальная бесконечность перманентно порождающая кон­кретные формы С. (подобно плато ризомы или Эонам Хроноса), каждая из которых является конечной. Таким образом, любые версии С. — конкретные, определенные, а потому пресекающие тенденции дальнейшего станов­ления, варьирования, обретают в постмодернистском контексте семантику финала, тупика, исчерпывающего себя замыкания процесса самоосуществления сексуаль­ности, полагания границы сексуальности как безгранич­ной по определению. Сексуальность же как таковая, по­нятая постмодернизмом как перманентное "становле­ние", артикулируется в номадологии как на нон-финальная, ибо центрирована понятием не "удовольствия", в ко­тором угасает процесс как утративший свою цель, но "наслаждения" как принципиально незамкнутого. В этом отношении, если С. реализует себя в оргазме, то сексуальность — в "соблазне". (См. также Трансгрес­сия.)

М.А. Можейко





Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2018-11-11; Мы поможем в написании ваших работ!; просмотров: 180 | Нарушение авторских прав


Лучшие изречения:

Ваше время ограничено, не тратьте его, живя чужой жизнью © Стив Джобс
==> читать все изречения...

2245 - | 2190 -


© 2015-2025 lektsii.org - Контакты - Последнее добавление

Ген: 0.014 с.