Тот старый приятель Раймонда, который после замечания о Берлиозе решил, что ранняя смерть была бы лучшим уделом для Теодора, встретил его как‑то случайно и в порыве запоздалого участия пригласил его позавтракать в свой клуб.
– Сын бедняги Бэлпингтона, – рассказывал он потом, – так изменился к лучшему, что его узнать нельзя. Он мне напомнил отца, тот был очень недурен собой в те дни, когда мы были в Оксфорде. И разговаривает он так непринужденно. Не пристает к вам с искусством и тому подобным. Очень приятный юноша. Одно время казалось, что этот мальчишка станет ужасным педантом. Да, невообразимым педантом.
Этого несчастья по крайней мере Теодор избежал. Педанты даже самого низкого уровня способны допытываться и сомневаться. Радужный пузырь воображения вознес его выше всего этого.
Глава шестая
Героика
Великое здание трещит
Мир, в котором подвизался Бэлпингтон Блэпский, созданный воображением Теодора Бэлпингтона, представлялся очень надежным и просторным миром, достаточно надежным и просторным, чтобы свободно передвигаться в нем и делать все, что нравится. В детстве Теодора, как мы уже говорили, мир казался ему неподвижным, и в этом неподвижном мире его воображение могло беспрепятственно играть, как ему угодно. В Лондоне он понял, что вселенная движется, но движется как будто совершенно отдельно от него. Небольшим умственным усилием он мог освободиться от всякой связи с этим широким движением человечества. Если жизнь его протекала не на твердой суше, то, во всяком случае, на громадном корабле, совершающем в полной безопасности какой‑то неопределенный рейс, куда – неизвестно. Это было дело судовой команды и каких‑то там боцманов, штурманов. Его это не касалось. Все равно, как если бы он стал беспокоиться о вращении земли или движении солнца и планет в звездной системе.
Его занимала любовь, его занимала смерть – исключительно как элементы его собственной, личной драмы, и он совершенно сознательно построил свою систему ценностей таким образом, что общее управление всем ходом вещей, всякой политикой, экономикой, общественной жизнью было предоставлено особым и по большей части малопривлекательным людям, которые, по‑видимому, находили в этом интерес. И все как будто получалось очень хорошо. Человек славил бога, почитал короля и занимался своими собственными делами. Политическая система – это грандиозное сплетение коммерческих, финансовых, профессиональных и других интересов – казалась просто какой‑то декорацией, на фоне которой люди, так же поглощенные собой, как и он, осуществляли свои собственные честолюбивые замыслы, добивались известности, могущества, славы, пускали в ход любые средства, пользовались всеми случайностями, дабы украсить романтическое здание истории. Он не соревновался с ними. Его честолюбие стремилось к подвигам в области искусства и критики. Здесь он рассчитывал сыграть выдающуюся роль. Он считал, что политическая и общественная деятельность отличаются от театральных действий только масштабом, размерами; это были обширные возможности, с их помощью можно было выиграть или проиграть, их можно было использовать для более или менее блестящего разговора, но они не могли изменить общее направление событий.
В начале 1914 года в мире было семнадцать или восемнадцать сотен миллионов людей, которые, рассуждая подобным образом, чувствовали себя отлично и даже не пытались заглянуть в ту планетарную систему государственного устройства – капитала, товарооборота и всего прочего, – что составляло ее основу. Все это возникло само собой, и так и будет идти само собой. Государственные деятели, монархи, священники и проповедники, поставщики вооружения и хозяева прессы и все те, кто принимал решения и распоряжался за своих ближних, двигались в этом круговороте, выполняли свое назначение, производили магические пассы, создавали современный эквивалент истории. Громадные армия муштровались и маршировали очень живописно, в некоем взаимодействии с этими главными действующими лицами; производство оружия и боевых припасов внушительно разрасталось; военные корабли в полной боевой готовности выполняли свою роль в этом великолепном спектакле; без духовых оркестров и развевающихся флагов мир был бы несравненно скучнее. Все это было словно яркая движущаяся декорация на стене великого здания человеческой безопасности. Этой декорацией просто любовались, а не вглядывались в нее. Нечто в, этом духе казалось необходимым.
Теодор и ему подобные просматривали газеты, пропускали политические и деловые статьи и сосредоточивали свое внимание на книжных обзорах, на театральной хронике и частных сплетнях. Они рассуждали о необходимости учиться новым танцам и изыскивали решение чрезвычайно тонкой проблемы, которое позволило бы им посещать возможно чаще танцевальные вечера и тратить на это возможно меньше денег. Эти надежды и стремления занимали большое место в жизни. The dansant[7] были особенно притягательны для неимущей молодежи. Новая синкопированная музыка ломала все установившиеся ритмы поведения. Проповедники и видные журналисты могли сколько угодно протестовать против легкомыслия нынешней молодежи, – милых бедных старичков считали просто смешными чудаками. Потрясенные родители после нескольких стычек с этим новым направлением умов отступали, чтобы обдумать его про себя, а затем появлялись омоложенные и сами пускались танцевать. Никогда еще не было такой свободы.
На протяжении трех с лишним столетий благосостояние все большего и большего количества людей непрестанно возрастало. Изобретения и открытия, столкновения философских систем, отход умов от догмы в сторону исследования, эпидемический рост любознательности и исследований, благодетельное ослабление громоздкой устаревшей денежной системы, происходившее неоднократно благодаря открытиям крупных россыпей серебра, а потом золота, – все это широко способствовало плодотворному росту благосостояния и спокойной уверенности на нашей планете. Никто не направлял этого. Все происходило само собой. Голод ослабевал, население росло, жуткие события средних веков – чума, набеги, контрибуции, убийства, казни и разорение – исчезли с лица земли, по крайней мере для народов Запада. Поколение за поколением вступали в эти спокойные цветущие века, и с каждой новой сменой все большее количество умов зарождалось и расцветало в еще более упроченном и устойчивом социальном строе. Они принимали как должное всю эту устойчивость и прочность и свыкались с ними. Они несли с собою идею непрерывного и неизбежного прогресса, ставшую для них врожденным понятием. Маленькие клеточки мозговых извилин в каждом отдельном мозгу этого мощно растущего народонаселения складывались привычно в этот уверенный контур.
Теодор вступил в жизнь в самую благоприятную пору, когда безопасность и благоденствие стали настолько привычными, что казалось: иначе не может и быть. Очень немногие задумывались над тем, что счастливая полоса когда‑нибудь кончится и потребуется настойчивое, дружное усилие, чтобы продолжать это движение вперед. В то время такая мысль казалась лишней, а мозг человека, как мы теперь начинаем понимать, не терпит лишних мыслей.
И вот внезапно, в июле и августе 1914 года, прочное здание западной цивилизации заскрипело и треснуло, треснуло с таким оглушительным грохотом, какого человечество не слыхивало с незапамятных времен, и впервые в истории лапландцы и готтентоты, перуанцы и корейцы, люди на улицах Канзас‑сити и Глазго, люди на улицах Алеппо и Мандалая – все оказались вынужденными подвергнуть свои смятенные умы, свои заблуждения, свои толкования вселенной и себя самих великому испытанию всеобщей мировой катастрофы.
И неизбежно ум Теодора и умы его друзей и знакомых – все должны были пройти через один и тот же суд.
Это война!
Сотни книг исторического или повествовательного жанра пытались описать безмерное изумление человечества в августе 1914 года. Сохранилось бесконечное количество описаний этих чреватых последствиями дней: описаний того, как застигло это известие туристов, проводящих летний отдых в путешествии за границей, дачников, крестьян в русских деревнях, столичных клерков на работе, фермеров, солдат, министров, школьников, женщин; как проникало оно в самую разнообразную обстановку мирной жизни. Но очень немногие из этих описаний дают сколько‑нибудь правильное представление о том, с какой удивительной ребячливостью и наивностью мы встретили эти великие события. Если они и вызвали великое изумление, – они почти не вызвали страха. Войны бывали и раньше, и это была война. Огромному большинству людей, даже жителям тех стран, которые участвовали в предыдущих войнах, война всегда представлялась исключительно эффектным и захватывающим зрелищем. Так и теперь большинство людей в Европе, даже в тех странах, где существовала всеобщая воинская повинность, готовились Занять свои места, чтобы присутствовать а качестве зрителей на этом необыкновенно волнующем и торжественном представлении. Оно являло для них огромный интерес, они вкладывали в него свои деньги и эмоции, но все же это казалось только зрелищем. Это чувство разделялось даже войсками, которые направлялись на фронт. В особенности это наблюдалось среди; английских войск, которые шли в Бельгию с пением и шутками, как если бы они были в отпуску и отправлялись на парадный футбольный матч. Слишком далеки они были от тех испытаний, которым уже подверглись другие обреченные народы, чтобы у них могло зародиться подозрение, что на этот раз драма и ее последствия развернутся в таком масштабе, что всем им в конце концов придется стать участниками хотя бы в качестве статистов или немой толпы жертв в этой всеобщей катастрофе.
Сохранилось много анекдотов об американских туристах, разъезжавших в автомобилях вдоль франко‑германской границы и обнаруживавших величайшее нежелание убраться с позиций. Настолько сильно было чувство, что война – это праздничное зрелище. Им хотелось пробраться поближе, вперед и смотреть. Посла Пэджа в отеле Сесиль осаждали толпы его соотечественников с жалобами на то, что их отдых «испорчен» отсутствием должного внимания и забот об их комфорте со стороны великих воюющих держав.
– Некоторые собираются предъявить иск германскому правительству – у них, видите ли, пропал отпуск, – рассказывал он. – Они не понимают …
Они являли собой исключительно яркий пример непонимания. Не так явно, но, вероятно, столь же упрямо не понимал этого и весь остальной мир. Мозги всех приятелей и сверстников Теодора оказались в такой же мере неспособными охватить невиданные масштабы новой невиданной войны. И все мозги в мире – мозги солдат и государственных деятелей так же, как и всех других, – оказались в таком же положении. Запальный шнур был подожжен, но никто не мог себе представить, какой это будет взрыв. Люди реагировали так, как привыкли реагировать на прежние, менее значительные войны.
Редко кто, хотя бы отчасти, представлял себе невиданные доселе возможности, но, оглядываясь теперь назад, мы видим, как слабы и неточны были догадки даже самых предусмотрительных из этих мудрецов.
Катастрофа застала Теодора в маленькой гостинице на берегу Темзы между Марлоу и Мейденхэд. Он приехал сюда якобы для того, чтобы писать этюды реки; ему хотелось передать эффект розовой дымки на воде в утренние часы и мягкий, теплый свет летних сумерек. Он и в самом деле усердно работал, если согласиться с тем, что он подразумевал под усердной работой. Бернштейны жили на ферме по ту сторону холмов по дороге к Биконсфилду в компании социалистов и студентов экономического факультета. Они без конца спорили о социальной революции. Он несколько раз ездил туда на велосипеде, скучал, просиживал с ними по нескольку часов, всячески пытаясь уединиться с Рэчел, что никак не получалось. Но однажды им удалось вырваться вдвоем в Лондон, и они провели целый день у него на квартире.
Жилище Теодора было расположено очень удобно. Ниже по реке в заводи около Обезьяньего острова стояла барка, где жили Брокстеды. Тедди готовился к экзаменам и помогал отцу в его исследованиях микроорганизмов, которыми кишмя кишела стоячая вода в верховьях Темзы. Какая‑то весьма определенная цикличность в нарастании и убывании разнообразных видов, причин которой нельзя было уловить, – по‑видимому, рост достигал максимума и затем шел на убыль каждые четыре недели, – заставляла их усердно и увлеченно работать. Теодору это казалось скучным времяпрепровождением. Стоит ли беспокоиться о каких‑то инфузориях? Миссис Брокстед и Маргарет ночевали на барке, а днем располагались на островке лагерем, очевидно, получая огромное удовольствие от жизни на чистом воздухе в самой неудобной обстановке. А Маргарет, которая готовилась к экзаменам, успевала и плавать и грести. В это лето она казалась ему еще более привлекательной и желанной, чем когда‑либо, – в легком платье, босоногая, загорелая, с выступившими на лице маленькими веснушками. Она гребла и управляла рулем лучше Теодора и казалась еще более неприступной в своей приветливости, чем раньше. Он много думал о ней, мечтал, чтобы разразилась какая‑нибудь катастрофа, которая нарушила бы ровное течение их дружеской близости. И она разразилась. Война, он чувствовал это, несомненно придаст новый и романтический интерес каждому мужчине. Он нанял лодку на день и отправился вниз по реке, чтобы поговорить с нею.
Шлюз Боултер был запружен праздничной публикой. В то время в Англии еще не было такого молниеносного грозного массового призыва молодых людей, как по ту сторону Ла‑Манша. Даже если британская армия уже вела войну, британская молодежь еще не принимала в ней участия. Но повсюду мелькали трепыхавшиеся на ветру развернутые газетные листы, двое охрипших газетчиков продавали последние выпуски молодым людям в белых фланелевых брюках, прямо в подплывавшие к берегу лодки, и все вступали друг с другом в разговор с необычной легкостью. «Началось» – таков был припев ко всякому разговору. Общее мнение сводилось к тому, что кайзер «взбесился» и что германская держава сама себя обрекает на гибель.
– Они сами того добиваются, – повторял всем; кто выражал желание его слушать, краснолицый человек в соломенной шляпе, украшавшей его наподобие нимба.
Теодор чувствовал, как это всеобщее волнение заражает и возбуждает его. Он согласился, что немцы «сами этого добивались». Он горячо подтвердил это, промолвив: «Конечно». Он сказал какой‑то приветливой леди, что «они умеют драться только ордой». Выбравшись из этого салона в шлюзе, он неторопливо поплыл к Мейденхэд, тихонько взмахивая веслами и глядя, как струйки воды медленно скатываются по лопастям.
С самого раннего детства он незаметно впитал в себя глубокую веру в свою страну и в свой народ. Ему приятно было думать, что «мы» ответим на вызов гордо и смело, и он был твердо уверен, что наша маленькая, но прекрасно обученная и дисциплинированная армия одержит блестящую победу в Бельгии над «неповоротливой ордой» кайзера. Наши покажут этим призывным континентальным армиям, как воевать. Мы кое‑чему научились во время Бурской войны. Сумеем повести атаку рассыпным строем и разобьем их так, что от них ничего не останется. И, разумеется, какое же может быть сравнение между флотами? Разве у нас сто лет тому назад не было Нельсона? А с тех пор все наши адмиралы непобедимы. Немцы только выступят – мы их тут же расколотим вдребезги. Может, уж и сейчас наши лупят их в Северном море – всего в каких‑нибудь двухстах милях отсюда. Он представил себе величественные военные корабли, плывущие к победе, их орудия, изрыгающие пламя и густую завесу дыма. Чудесно!
А вдали, как бы на заднем плане этой картины, перед глазами Теодора открывался изящный пролет Мейденхэдского моста, оживленная зеленая лужайка, усеянная светлыми мелькающими пятнами одетых в белое людей, и сверкающее зеркало мягко зыблющейся реки, отчетливо отражающее залитые солнцем, обточенные ветром и водой каменные стены быков. Надо всем реяло обетование Победы.
«Милая Англия, – шептал он. – Моя Англия».
Возмущение умов
Но на барке он встретился с совершенно иным отношением к событиям.
Никогда до сих пор он не чувствовал с такой остротой всю глубину расхождения между ним и этими Брокстедами.
Он застал на палубе одного Тедди, который сидел за раскладным столиком и старался сосредоточить свое внимание на учебнике. Теодор подвел лодку к борту и поднялся на барку.
– Итак, – сказал он, – началось.
– Ну что ты об этом думаешь? – спросил Тедди.
– Это должно было случиться. Они же сами добивались этого в течение шести лет.
– Подумать только, эдакое идиотство и гнусность! – сказал Тедди.
– Что?
– Жили люди мирно, занимались каждый своим делом, и вот, пожалуйте, понадобилось нашему дурацкому правительству впутать нас в эту историю! – Он оттолкнул от себя книгу. – Что мы теперь будем делать?
– Дружно сплотимся и победим.
– Сплотимся… Ты что, собираешься пойти в солдаты?
– Да нет, не то, чтобы я собирался… Ведь это не протянется и полгода. Я пойду, если это будет нужно. Но мне кажется, после того как наши войска вышибут их из Бельгии, не так уж много останется от Германии.
Тедди закусил губу и несколько мгновений смотрел на Теодора почти злобно.
– Нас расколотят, – сказал он.
Теодор остолбенел. Чтобы кто‑то осмелился сказать нечто подобное в самом начале войны, – это казалось ему кощунством, предательством, подрывавшим все устои.
– Конечно, в том случае, – добавил Тедди, – если их матросы и солдаты не окажутся еще большими дураками, чем наши.
Теодор, располагая очень скудными данными, попытался защитить авторитет английского генерального штаба. Сомнения Тедди подействовали на него чрезвычайно неприятно и угнетающе. Но оказалось, что Тедди год тому назад наблюдал маневры в восточных графствах. Из любопытства он в течение нескольких дней следовал за войсками. Его наблюдения заставили его глубоко усомниться в знаниях и стратегических способностях британских командиров. Он мигом сбил с Теодора его великолепную уверенность в победе.
– Все эти маневры, – сказал он, – были сплошным скандалом; их пришлось прекратить, – такая у них там получилась каша. Генералы, которые должны были раздернуть сражение, не знали даже, как к этому подступиться. Они все просто беспомощно увязли в этом. Для таких людей война на чужой территории в европейском масштабе – дело совершенно немыслимое. Нам не по плечу иметь дело с такими армиями, это слишком сложная задача; пушки будут бить много дальше, чем они способны предусмотреть при своей близорукости, а аэропланы сметут все их стратегические прикрытия и засады. Они собираются давать сражения и одерживать победы, а получится одно только кровавое месиво, сплошное месиво, в самую гущу которого будут палить пушки, вот чем это для нас кончится. Кровопролитие, полный затор со снабжением и всеобщая сдача в плен. Я видел их… Вот куда завели нас Грей и компания. А кому или чему может это принести какую‑нибудь пользу?
Эта страстная обличительная речь сильно смутила Теодора. До сих пор ему не приходило в голову, что в этой войне могут быть какие‑то неприятные моменты. Однако приходилось смотреть в лицо фактам.
– Как бы там ни было, мы уже вступили в войну, – сказал он.
– А на кой черт нам понадобилось вступать? За каким дьяволом нас впутали в эту историю? – воскликнул Тедди, поднимая давнишний спор, самый нескончаемый из всех, которые когда‑либо волновали англосаксонский ум. – На что годны правительства, если они не умеют сохранить мир? Зачем нас втянули в это? – спрашивал он.
– Но ведь не мы нарушили мир, – возразил Теодор, делая второй шаг в этом многолетнем споре.
– Незачем нам было соваться в эту дурацкую историю! – вскричал Тедди, не на шутку раздражаясь.
В тот день такие разговоры текли ручьями; одни быстро иссякали и прекращались, другие соединялись в своем течении и превращались в потоки. Спор между Тедди и Теодором нашел свое отражение в десятках тысяч книг, и число их все растет.
Теодор продолжал спорить. Он говорил, что, если бы Англия не объявила войну тотчас же после вторжения немцев в Бельгию, она потеряла бы душу. Воздержаться от выступления было бесчестно и бессмысленно. Но Тедди упорно отстаивал мысль, глубоко укоренившуюся в его сознании, что война – это пережиток и ребячество. По всем его представлениям о жизни иначе и быть не могло, и он приходил в ярость, когда ему напоминали, что вся организация современного государства по сие время отнюдь не вяжется с этим. Слово «пережиток» было великим и утешительным словом в его философии. Оно примиряло его с существованием многих претивших ему вещей. Он вырос в твердой уверенности, сложившейся из общего молчаливого признания, что пушками можно орудовать только в колониях для усмирения дикарей, что войска на параде и боевые корабли на море – ничуть не меньшая формальность и традиция, чем лейб‑гвардейцы в Тауэре. Если бы эти ветераны бросились убивать народ на Лоуэр‑Темз‑стрит, он был бы удивлен и возмущен не больше, чем объявлением войны. Он считал, что общий мировой порядок поддерживается неофициальным сотрудничеством неприметного, тесного круга просвещенных людей. А тем временем, думал он, наука движется вперед, средства сообщения и связи улучшаются и узы взаимосогласия, обеспечивающие благо всему миру, становятся все прочнее и крепче. Он считал, что короли, императоры, государственные деятели и военные власти – все смиренно и молчаливо признают это неизбежное движение вперед. Он думал, что все они знают свое место в этой его высококультурной схеме. А теперь оказалось, что он был просто дураком. Они никогда и не слыхали о его высококультурной схеме. Он понял всю нелепость нереволюционного либерализма. Он понял, что прогресс, если он не заботится о том, чтобы перекроить заново формы управления людьми так, чтобы они отвечали новым условиям, которые он несет с собой, это не прогресс; в лучшем случае это бесцельный выпад вперед. Он не признавал компромиссов, а сам жил мечтой о мнимом компромиссе. И вся его уверенность лопнула, как мыльный пузырь.
И Теодор видел, что Тедди твердит одно: «Нам незачем было в это соваться. Мы не должны были вмешиваться», – и не способен ответить ни на одно возражение против этой немыслимой идеи. Он просто не желал признавать войны и приходил в ярость, когда ему говорили, что это нелепо. Великая империя со знаменами и барабанами, с войсками и флотом, с договорами и соглашениями не могла же так вдруг сразу решить, что она никогда ни о чем подобном не думала, что это все детские игрушки, и выйти из игры.
И Теодор не думал, что это детские игрушки.
– Эта война возродит душу Англии, – говорил он. – Я чувствую это по всему.
Но это уж было слишком для Тедди.
– Так, значит, у Англии есть душа, – вскричал он, – вроде как у тебя? И мы собираемся убивать сотни тысяч людей из‑за этой чепухи!
– Чепуха! – возмутился Теодор. – Чепуха! Лучше чепуха, чем трусливое потаканье великому злу. Немцы давно уже замышляли, подготовляли это и вот, наконец, добились.
Миссис Брокстед и Маргарет показались между ивами на островке как раз вовремя, чтобы помешать дискуссии перейти в ссору.
– Ты не видел отца? – крикнула миссис Брокстед снизу.
– А куда он пошел? – спросил Тедди, пользуясь случаем прекратить спор, в котором он с самого начала был в невыгодном положении.
– Он пошел полчаса тому назад в Брэй поговорить по телефону. Я не хочу разогревать завтрак, пока он не приедет.
Маргарет стояла возле матери, очень тихая и серьезная, и внимательно смотрела на Теодора.
– Вы знаете, что у нас война? – крикнул он возбужденным голосом.
Она тихо кивнула головой и ничего не ответила. Ей казалось, что она уже видит, как он отправляется на фронт.
– Вон отец, на лугу, – сказал Тедди.
Теодор спрыгнул в лодку, чтобы перевезти профессора на барку. Он неожиданно нашел в нем союзника против Тедди. У профессора было красное сердитое лицо; на его обычно нахмуренном лбу залегла грозная складка.
– Никого не мог застать, – сказал он, усаживаясь в лодку. – Двадцати человекам звонил, хоть бы одному дозвонился… Мы вступаем в войну, как дети. Мы толпа, а они подготовлены к войне. Как нам бороться с такой организованной страной, как Германия, если мы сами не организуемся? Ведь у них нет ни одного химика, который не состоял бы на учете, его специальность известна, его задания указаны. А здесь – ничего. Каждый ученый в стране должен быть мобилизован. Каждый знающий человек должен стоять наготове со своим специальным знанием или умением, должен быть известен, взят на учет, подготовлен.
– Значит, вы думаете, что мы должны воевать, сэр? – спросил Теодор.
– А что же остается делать? Что же еще остается делать?.. Раз они вторглись в Бельгию.
– Честь страны, – сказал Теодор.
– Честь! Просто здравый смысл.
Шипящие сосиски и картофель, которые миссис Брокстед и Маргарет поджаривали на костре, еще не были готовы, а тем временем профессор, слишком взволнованный, чтобы сидеть, расхаживал вокруг стола, покрытого пестрой скатертью, на котором были расставлены тарелки с пестрым узором, и, обращаясь ко всем, читал лекцию о беззакониях Гогенцоллернов и неподготовленности Англии к войне.
Он так же, как Тедди, разрушил иллюзии Теодора о быстрой и легкой победе и так же негодовал на вторжение войны в мирно шествующий вперед мир. Но вместо того, чтобы извергать свое негодование на все воюющие державы, он яростно обрушивался на Гогенцоллернов, и только на них одних.
– Это нападение на цивилизацию, – говорил он. – Это вызов человечеству.
Тедди возражал. Возможно, что основы патриотизма, усвоенные отцом в более ранний период его жизни, не были достаточно глубоко заложены в сыне. И вот он пытался доказать, что открытие военных действии явилось только неизбежным результатом дошедшей до апогея долгой глупой игры, которую министерства иностранных дел вели во всем мире, не считаясь с благополучием человечества. Германии в этой игре выпал на долю первый выстрел. Вот и все. «Нам нужно было давно разобраться во всем этом». Он не привык спорить с отцом, когда тот был в таком возбужденном состоянии, как сейчас, и его попытка изложить свою точку зрения, не выходя из почтительного тона, отдавала иронией. Да и какая это была точка зрения? Раздражающая критика, неспособная внести ни одного разумного предложения; а профессор между тем рвал и метал, так ему не терпелось что‑то делать.
Едва только начали есть сосиски с картофелем, между отцом и сыном разразилась крупная ссора, которую миссис Брокстед не удалось предотвратить.
Ссора была не менее жестокой оттого, что оба они, в сущности, отправлялись от одной и той же исходной идеи – идеи о подразумеваемой мировой цивилизации, на которую так внезапно нагрянул этот острый рецидив воинственности. Но в то время как Тедди критиковал, не предлагая никакого выхода, отец его метал громы и молнии. Тедди пытался поставить диагноз болезни, тогда как его отец искал виновника. Теодор не примыкал ни к тому, ни к другому. «Милая Англия! Моя Англия!» – пело у него в крови. Ему все еще представлялся Мейденхэдский мост и морское сражение. Но он не принимал участия в споре и только от времени до времени издавал невнятные одобрительные возгласы по адресу профессора. Он был на стороне профессора потому, что профессор приводил веские доводы в пользу того, почему Англия должна воевать и одержать великую романтическую победу. А еще потому, что он ставил на место этого Тедди.
Тедди приказывали молчать, его резко одергивали, чтобы он не смел подавать голоса, пока отец не скажет все, что он имеет сказать, и все сидели подавленные и ели в тягостном молчании, в то время как профессор Брокстед разражался гневным монологом, неопровержимо доказывая, что Германия – это источник и носитель милитаризма и что ее крушение, ее неизбежное крушение будет означать конец агрессивной монархии во всем мире и неминуемо повлечет за собой создание мировой конфедерации, Парламента Человечества. Слово «неизбежно» обильно уснащало его речь.
– Эта война – неизбежное крушение старой системы перед наступлением новой. Весь мир вынужден объединиться и заключить союз против нестерпимой агрессии Германии. Ясно. Этот союз неизбежно должен сохраниться. Он вынужден будет изыскать способ совместной работы; иными словами, он вынужден будет выработать Конституцию, Всемирную Конституцию. Это неизбежно. Только самые тупые (Тедди), самые закоснелые мозги (опять Тедди) не в состоянии понять, насколько это неизбежно. Какой же другой исход может быть? Мыслимый исход? (Красноречивое молчание Тедди.) Мы живем в переходную эпоху.
– Вся жизнь – переходная эпоха, – сказал Тедди.
– Каламбур, – огрызнулся профессор. – Что представляет собой девятнадцатый век? В самой своей сущности переходную стадию. Да, сэр, поистине переходную стадию, резко отличающуюся от стабильности позднего семнадцатого столетия. Тогда была система. Почитайте‑ка Гиббона, вот вам прекрасная картина устойчивого строя, близящегося к концу. Но девятнадцатый век был сплошной переменой, переменой, переменой; переменой масштаба, переменой методов, переменой, упорно направленной к всеобщему миру. Теперь мы подошли к концу этой эпохи. Наша сущность – это переход.
Голос профессора угас, как будто его утомляла необходимость повторять давно известное.
– Это великий рассвет. Это последняя война, война во имя уничтожения войны. Возможно, борьба продлится дольше, чем предполагают многие, ну и что же? Мир рождает Всемирное Государство. Кто посмеет остаться в стороне в столь важный момент, когда решается судьба человечества?