Ваш несчастный ученик.
СН (ОН) СН (ОН) + С14 O72 = O19Н32 ОН».
Я надеялся, что мое письмо если и не растрогает учителя, то по крайней мере явится для него головоломкой, ни в чем не уступающей той, которую он задал мне своей лекцией. Но письма я не отослал. Я решил пойти на урок и, как истинный спартанец, спокойно, без волнения, не сказав ни единого слова, сложить свою голову. Так оно и произошло: я погиб, но не проронил ни единого слова.
Мертвые языки
Живыми остатками давно исчезнувших народов римского и эллинского являются рассованные ло разным гимназиям учителя древнегреческого и латинского языков. Если бы Цицерон и Тацит, Гомер и Демосфен, Тит Ливии, Сенека, Марк Аврелий, Овидий и другие[39] не написали несколько школьных упражнений, которые веками вбивают в головы молодого поколения, то эти остатки древних римлян и эллинов – учителя латинского и древнегреческого языков – давно бы уже совсем вымерли.
Латинский и древнегреческий языки считаются теперь мертвыми языками. Но я и до сих пор не могу уяснить смысл понятия «мертвый язык». Я понимаю, что язык может исчезнуть, а народ продолжает жить. но чтобы исчез народ, а язык остался, это выше моего понимания. Да и к тому же вы только представьте себе, язык живет под именем «мертвый!» Ну что это за профессия – учитель мертвого языка. Кому, кроме самого учителя, нужен этот мертвый язык?
А вместе с тем, как вы, вероятно, сами уже заметили, учителя мертвых языков глубоко убеждены, что вы послали своих детей в школу только для того, чтобы они овладели мертвыми языками. По их мнению, все другие науки имеют второстепенное значение и единственно необходимым в жизни является знание латинского и древнегреческого языков, все же остальное совершенно излишне. Что с того, что вы умеете читать и писать, что с того, что вы умеете складывать, вычитать, умножать и делить, если вы не знаете бесед Антония, филиппик Демосфена и философии Демокрита (так называемого чудака‑философа).
Имамы – проповедники корана[40] – гораздо снисходительнее в этом отношении. Если у них молодой послушник не знает на память какую‑нибудь молитву, ученый имам возведет очи к небу и скажет:
– Да умудрит тебя аллах, да заставит он тебя выучить эту молитву!
А если учитель латинского языка обнаружит вдруг, что ты не можешь повторить слово в слово речь Цицерона, он со злорадным удовольствием будет потирать руки, радуясь, что ты дал ему возможность в сто сорок шестой раз в течение учебного года повторить: «Quousque tandem abutere, Ристо Янич, patientia nostra».[41]
Следует знать, что без цитат учителя латинского языка не могут говорить даже о самых обыкновенных вещах. Если, например, наш учитель пытался вразумить нас прилежнее учить его предмет, то он говорил примерно так:
– Смотри, что делаешь, ибо quilibet fortunae suae.[42] Ты должен примерно учиться и работать, ибо non volet in buccas tuas assa columba.[43] Ты должен думать, что говоришь, а не quidquid in buccam,[44] ибо следует знать и запомнить, что все это пригодится тебе в жизни – non scholae sed vitae discimus![45]
В другой раз, разбирая вопрос о нашем поведении, он, бывало, говорил нам: «Зачем тебе хорошая оценка, если ты все равно никудышный человек. Qui prolicit in Uteris et deficit in moribus, plus dificit quam proficit!»[46]
Но мы не внимали советам учителя, так как не понимали их, да никто не требовал, чтобы мы заглядывали в словарь и переводили их.
А стоило посмотреть, с каким садистским удовольствием нас загоняли в непроходимое болото латыни. Иногда учитель даже протягивал нам руку, чтобы завести поглубже. Заведет в самую трясину, сам выберется и, улыбаясь, смотрит, как мы тонем.
А посмотрели бы вы, какой радостью озарялось его лицо, когда ему удавалось дотащить нас до второго склонения или до третьего спряжения. Третье спряжение – это самое гиблое место во свей латинской грамматике, и преодолеть его труднее, чем переплыть Ла‑Манш. Вероятно, именно из‑за этого спряжения и вымерли древние римляне, пользовавшиеся латинским языком. Подобно тому как целые народы вымирали от чумы и холеры, латинский народ вымер от accusativ cum infinitivo[47] и спряжения глаголов в перфекте.
В средние века, во времена известной инквизиции, consecutio temporum[48] была одним из самых страшных орудий пытки. Придет, бывало, монах‑тюремщик к Великому инквизитору на доклад, а тот его спрашивает:
– Жив еще дон Мигуэль Фернандес граф Сакраментский?
– Да, жив.
– А признается ли он, что предавался богоотступничеству?
– Нет, не признается.
– А распинали ли его на колесе?
– Да.
– А ставили ли его голыми пятками на раскаленную жаровню?
– Да.
– А вгоняли ли ему иголки под ногти?
– Да.
– А вливали ли ему горячее масло в глотку?
– Да.
– И он все еще не признается?
– Нет!
– Тогда, – кричал разгневанный инквизитор, – да простит меня бог, но я вынужден прибегнуть к последнему средству, чтобы изгнать дьявола упорства из этого еретика. Дайте ему пассивную конструкцию аккузатива cum infinitivo третьего спряжения, и если он скажет, как будет перфектум и супинум, то ему все простится и будет дарована свобода.
Так было в средние века, но и в наши дни случается нечто подобное. Когда в Германии после нескольких лет войны стал ощущаться недостаток продуктов питания, когда немецкие ученые вполне серьезно занялись проблемой получения хлеба из бумаги, один немецкий экономист предложил заставить всех военнопленных – а их было очень много – учить третье спряжение перфекта, чтобы их поубавилось. Но это предложение было отвергнуто немецким верховным командованием, которое понимало, что в таком случае солдаты противника будут сражаться гораздо упорнее, ибо лучше уж погибнуть на поле боя, чем умереть при попытке выучить третье перфектное спряжение. И кайзеровское правительство высказалось против применения столь варварского способа уничтожения людей, боясь, что это восстановит против Германии всю мировую печать.
А насколько эта мера действительно бездушна, прежде всего можно судить по тем тяжелым последствиям, которые оставляет на нашей молодежи изучение латинского языка. Нельзя без содрогания смотреть на детей, осужденных изучать латинский язык. С губ их давно уже исчезло всякое подобие улыбки, щеки побледнели, в глазах потухли веселые искры, глубокие морщины избороздили их лбы. Даже во сне они шепчут: fallo, fefelli, falsum; tango, tetigi, tactum.[49]
Такие дети – настоящая напасть в родительском доме, так как они зубрят латынь вслух изо дня в день, из ночи в ночь, из месяца в месяц. Волей‑неволей все в доме переходят на латынь. Отец вдруг перестает употреблять испытанные веками прекрасные национальные ругательства и начинает ругаться по‑латыни не только дома, но и в кафане, особенно когда ему не везет в карты. Мать, штопая чулки, поет сонеты Овидия на мотив сербских народных песен, а служанка стирает белье в ритме классического гекзаметра и, нарезая лук, выводить нежные арии из «Пирама и Фисбы».[50]
А какое волнение охватывает всех домашних накануне экзамена! Родители не спят ни днем, ни ночью, охраняя ружья, кухонные ножи, соду, известь и другие смертоносные средства. Кому хочется, чтобы из‑за проклятой латыни от родного дитяти осталась только посмертная записка: «Дорогие родители, я любил жизнь, но латинский язык загнал меня в гроб. Бог покарал древних римлян, убрав их со света, но пусть даже на небе не будет им прощения за то, что они выдумали такой язык. Прощай, мама, и береги моих братьев и сестер от латинского языка!»
Так обстоит дело с теми, кто провалился на экзамене, но не лучше и тем, кому удается его выдержать. Обычно у них такой вид, будто они перенесли воспаление легких в очень тяжелой форме и никак не могут оправиться от осложнений. Ради справедливости и из чувства человеколюбия давно бы следовало создать специальный курорт для всех выдержавших экзамен по латинскому языку, так сказать латинский курорт, с холодным душем и усиленным питанием, который мог бы вернуть учеников к жизни.
Размышляя на эту тему, я всегда задаю себе один и тот же вопрос, почему бы «Обществу защиты обездоленных детей» не взять под свою защиту и детей, осужденных сдавать экзамен по латинскому языку? Общество могло бы, например, издавать красочные плакаты наподобие тех, которые призывают бороться с пьянством. На них можно было бы нарисовать согбенного молодого человека с испитым лицом и угасшими глазами; пусть бы одной рукой он схватил себя за волосы, а в другой держал пистолет. Под таким рисунком можно было бы крупными, бросающимися в глаза буквами написать: «Не учи латынь!» Плакаты можно было бы расклеить в самых людных местах: на вокзалах, в ресторанах, на базарных площадях, в вестибюлях и фойе общественных учрежденый и вообще везде, где они, привлекая всеобщее внимание, могли заставить людей остерегаться этой смертельной опасности.
Но не думайте, что я говорю об этом только от имени тех, чья юность была омрачена латынью. Нет, я говорю об этом прежде всего потому, что сама жизнь убедительно доказывает совершенную ненужность мертвых языков. Я внимательно следил за теми, кому удалось сдать экзамен по латинскому языку и кто бы мог с пользой применить свои знания в жизни на основе этого non scholae sed vitae discimus. Меня интересовало, много ли латинских слов и выражений осталось в их памяти и много ли из того, что им удалось запомнить, они применяют на практике.
Один бывший начальник округа, которого трижды увольняли и четырежды ложно обвиняли в мошенничестве, рассказывал мне, что в своих жалобах на увольнение со службы, в прошениях о том, чтобы над ним не устраивали открытого суда, он очень успешно употреблял одну‑единственную латинскую фразу, которую помнил: «Fiat justicia, pereat mundus!».[51]
Один адвокат признавался мне, что из всей латыни он помнил только слова из сатир Персиуса[52] и каждый раз, набивая свои карманы адвокатским гонораром, шептал: «О, quantum est in rebus inane!»[53] Один бывший министр, павший на политической арене так же храбро, как его предки на Косовом поле, будучи уличенным в совершении семи отвратительных махинаций, со вздохом сказал, что из латинского он помнит только одну фразу: «Sic transit gloria mundi!»[54] Один боевой командир, переведенный в интенданты, постоянно твердил: «Quintili Varre, redde mini legiones!»[55]Один владыка перевел известные слова Христа: «Возлюби ближнего своего, яко себя» – на латинский язык и произносил их так: «Proximus sum egomet mini».[56]
А журналист сказал мне: «Все забыл, только две латинские фразы хорошо помню, так как их очень часто приходится употреблять в статьях. Одна: „De gustibus nihil nisi bene!“,[57] а другая: «De mortuis non est disputandum!».[58]
Однако есть все же профессии, действительно требующие знания латинского языка, которые не могут жить без латыни. К таким, не считая учителей латинского языка, относятся врачи и аптекари. Известно, например, что если ученик пятого класса гимназии, провалившись на экзаменах по латыни, не покончит жизнь самоубийством, то он обязательно станет помощником аптекаря и через некоторое время выучить столько латинских слов, что даже толченый рис будет называть не просто «толченый рис», a «Pulveris risense», и под этим названием продавать его дороже.
Что касается врачей, то моя покойная мать говорила обычно так:
– Если доктора заговорили по‑латыни, значит за визит придется платить дороже.
Я и сам, по правде сказать, убедился в этом на собственном опыте. Однажды я тяжело заболел, и все домашние не на шутку испугались. Домашний доктор прописал мне какие‑то порошки, пилюли и соленую воду. Меня обложили мокрыми простынями, проделывали надо мной всякие отвратительные процедуры и вообще делали со мной все, что вздумается. Но болезнь все усиливалась. Наконец, наступил день кризиса. Доктор в то утро сказал:
– Если малыш сегодня пропотеет, то, значит, опасность миновала!
И он прописал мне новые лекарства. Однако я не потел. С каждым часом лица моих родителей становились все более мрачными. Наконец, они решили созвать консилиум, и к вечеру три врача сошлись возле моей кровати. Тщательно осмотрев меня, они в один голос подтвердили мнение домашнего доктора.
– Продолжайте давать ему те лекарства, которые прописал врач, а если малыш пропотеет, значит опасность миновала. – Затем они, чтобы поразить моих родителей своей ученостью и тем самым обрести право на повышенный гонорар, перешли на латынь:
– Voletè ire, collеgue, ad bibendum pivae?[59]
– Ego praeferro ante vesper bibere aquam slivo‑vensem.[60]
– Cum cucurbitis aegris ex aqua.[61]
И все это они говорили с таким таинственным выражением лица, что и впрямь можно было подумать, что разговор идет о моей болезни. А после того как третий произнес: «cucurbitis aegris ex aqua», – они одобрительно закивали головами, словно приняв решение, согласно которому я должен был пропотеть.
Но вопреки всем их решениям и пилюлям, которые я самоотверженно глотал, я не потел. Наконец, покойница‑мать в страшном испуге позвала тетку Нату, жену мыловара Стевы, и попросила ее поколдовать.
Тетка Ната принесла горшок с тлеющими углями и глиняный кувшин с водой, села возле моей кровати и давай плескать из кувшина на угли, а сама приговаривает:
– Трчак, натрчак, протрчак, кенца, венца, бенца, изыдь, злыдень, из младенца…
Дальше я ее не слушал, чувствовал только, как она протерла мой лоб, глаза и щеки, перекрестила и с головой укрыла одеялом.
И тут под одеялом, чтоб хоть как‑нибудь развлечься и скоротать время, я попытался повторить теткины слова, но оказалось, что из всех ее слов я помню только одно: «натрчак». И оно мне показалось таким страшным, что мне стало не по себе. Я пытался выбросить его из головы, думать о чем‑нибудь другом, читать «Отче наш», считать до пятисот, но все это не помогало. На языке вертелось лишь таинственное слово «натрчак».
Я вертелся, жмурился, смеялся без всякой на то причины, но оно впилось в меня, как овод. А тут мне еще пришла в голову сумасшедшая мысль: «А что, если это слово просклонять по второму склонению».
И такой навязчивой была эта мысль, что я уже не мог от нее освободиться.
Но чтоб выполнить задуманное, мне пришлось приложить нечеловеческие усилия, так как второе склонение я никогда не знал твердо. И вот я начал шептать под одеялом:
– Номинатив: натрчкус, генитив: натрчкуси, дfтив: натрчкусо…
И тут от напряжения меня даже пот прошиб.
Прибежала мать, стащила с меня одеяло, и лицо ее просияло от счастья.
А наутро, поскольку окончательно выяснилось, что кризис миновал, все были рады и довольны.
Доктор был убежден, что это его пилюли отвратили несчастье, тетка Ната верила, что меня спасли ее гашеные угли, и только я один знал, что в пот меня бросило от второго склонения, и это был, пожалуй, единственный случай, когда мне пригодилось знание латинского языка.
Первая любовь
О первой любви я должен бы был написать раньше, поскольку она начинается вместе с обучением в школе, являясь, можно сказать, тоже предметом обучения. Но я не хотел прерывать обзор школьных предметов, так как только в совокупности они дают ясное представление о том безвыходном лабиринте, через который нас протаскивают в детстве и который называют обучением.
Основные понятия о любви я приобрел еще в раннем детстве, когда я, служанка и практикант из управы каждый вечер подолгу разговаривали за воротами о любовных делах. Больше того, именно я явился поводом для этой любви, так как практикант сначала познакомился со мной, а уж потом я представил его служанке. Знакомство было совершенно случайное. Однажды я сидел за воротами на руках у служанки. Проходя по улице, практикант заметил меня, подошел, погладил по голове и сказал:
– Какой чудный ребенок. Это ваш?
– Ой, что вы! – воскликнула служанка. – Как же я могу иметь ребенка, если я не замужем.
На основе этого вопроса, можно или нельзя иметь детей незамужним девицам, они углубились в такой «пор, что его пришлось отложить до следующего дня. А еще через день они совсем подружились, и с того времени каждый вечер мы встречались за воротами. О, каких тут только не было разговоров, и иногда мне Даже стыдно было смотреть в глаза служанке. Случалось, я пытался вмешаться в эти разговоры, но практикант всегда имел наготове кулек с конфетами, и только я раскрывал рот, чтобы что‑нибудь сказать, как он засовывал мне в рот конфету, хотя не у меня, а у него было намерение говорить сладкие речи.
Литература много потеряла от того, что я тогда не умел писать и был не в состоянии запечатлеть разговоры, которые мы вели за воротами.
– Йоцо, – говорить, бывало, наша служанка практиканту, – приходи после ужина, как мои улягутся. Я тебе шницель от ужина оставлю.
– О душа моя, – отвечал практикант, – разве мне в такие минуты до мяса. Но уж если будешь оставлять, то оставь и салата немножко. Все мои мысли о тебе, только о тебе. Я только и жду той минуты, когда смогу прижать тебя к своей груди, пусть даже шницель остывает!
Бывали и другие, еще более нежные разговоры Помню, однажды практикант спросил:
– Юло, скоро ли у вас будут стирать белье?
– Скоро, а что?
– Вот если бы ты смогла сунуть и мое белье вместе с хозяйским, чтоб мне не платить за стирку.
– Что ж, приноси, – отвечала она ласково.
– Ох, душа моя, как ты добра! Я принесу три рубашки и четыре пары кальсон, ангел мой!
Подобные разговоры не только развлекали меня, но и помогали мне приобрести известный практический опыт, который позднее мне очень пригодился в жизни. Но бывало и иначе. По воскресеньям, в полдень, когда никого из наших не было дома, мы все втроем отправлялись в комнату служанки; меня сажали на скамейку, а они вдвоем садились на кровать. В таких случаях я предпочитал сидеть зажмурившись, прилагая все силы к тому, чтобы не упасть со скамейки.
Наглядное обучение позволило мне приобрести практический опыт и такие познания в области любви, что нет ничего удивительного, что уже в первом классе гимназии я влюбился. Я, конечно, не ставил перед собой такой цели – влюбиться именно в первом классе гимназии. Благодаря опыту, приобретенному мной в раннем детстве, я бы, пожалуй, мог и раньше заняться этим. Но дело в том, что до самой гимназии я носил штанишки с разрезом сзади, и я не мог себе представить, что в таких штанах меня кто‑нибудь может полюбить. И только в первом классе гимназии, когда на меня надели настоящие брюки, я почувствовал, что настало время, когда я могу влюбиться.
Влюбился я в Персу – нашу соседку, так как она была ближе всех. Все лицо у Персы было усеяно веснушками, она носила желтые чулки, каблуки на ее туфлях были всегда стоптаны. Пока я в нее не влюбился, я и внимания на нее не обращал. А как только влюбился, то она стала казаться мне божественно красивым созданием. Бывало, едва только увижу ее стоптанные каблуки, как меня сразу же охватывает волнение, и я стремглав несусь ей навстречу, чтоб добежать до нее раньше, чем появится улыбка на ее веснушчатом лице.
Отец Персы был учителем арифметики, и не знаю почему, но обо мне у него сложилось весьма нелестное мнение. Персе было девять лет, и она училась в третьем классе начальной школы. Объяснился я с ней в довольно необычных романтических обстоятельствах. Однажды во время игры в жмурки мы с ней спрятались в бочке, в которой моя мать квасила капусту на зиму. Здесь я и объяснился ей в любви. И так мне дороги эти воспоминания, что даже теперь при виде бочки меня охватывает неизъяснимое волнение.
Однажды после уроков я встретил Персу возле школы, и мы вместе пошли домой. Я отдал ей пряник, который покупал каждую пятницу (на это шли деньги, выигранные мною в четверг после полудня на крейцерах; их хватало только на то, чтобы раз в неделю выразить ей свою симпатию и внимание с помощью пряника), и серьезно спросил:
– Как ты думаешь, Перса, отдаст тебя отец, если я к тебе посватаюсь?
Она покраснела, потупила глаза и в волнении разорвала передник на три части.
– Нет, – ответила она еле слышно.
– А почему? – спросил я взволнованно, и слезы брызнули у меня из глаз.
– А потому, что ты у него плохой ученик!
Я поклялся учить арифметику днем и ночью и обязательно исправить оценку. И я учил; но разве мог я решить задачу, над которой уже бьются многие поколения людей? Разве мог я примирить любовь с арифметикой? И когда мне пришлось выбирать между любовью и арифметикой, я выбрал то, что было легче, то есть любовь. И уже на следующем уроке арифметики вместо двойки, которую я имел до сих пор, получил единицу.
В следующий четверг мне не удалось ничего заработать. Поэтому в пятницу утром я залез в платяной шкаф, срезал с отцовского зимнего пальто двадцать пуговиц и продал их в школе за десять пара. Вырученных денег хватило как раз на то, чтобы купить пряник. В полдень я встретил Персу возле школы и, провожая ее, признался, что мое положение стало еще хуже, так как по арифметике я получил единицу.
– В таком случае, – сказала с горечью Перса, – я никогда не буду твоей.
– Но ты должна быть моей, если не на этом, то на том свете! – воскликнул я, вспомнив слова, которые я слышал несколько дней назад в театре.
– Как же это может быть? – удивилась Перса.
– Давай отравимся вместе.
– А чем мы отравимся?
– А вот чем, – продолжал я все решительнее. – Выпьем яд.
– Хорошо, – ответила она также решительно, – я согласна. А когда?
– Завтра, после полудня.
– Завтра я не могу, у нас завтра уроки.
– Ладно, – сказал я, так как вспомнил, что завтра я тоже не могу: если я не приду в школу, мне запишут прогул, а у меня их и так уже двадцать четыре. И меня могут из школы исключить. Давай, если хочешь, в четверг. В четверг после полудня ни у тебя, ни у меня нет уроков.
Она согласилась, и мы договорились, что к четвергу я приготовлю все необходимое для отравления.
В четверг после полудня я украл на кухне коробку серных спичек и поспешил на место свидания, с которого мы вместе с Персой должны были отбыть на тот свет.
Мы встретились на нашем огороде, сели на траву, и из душ наших вырвался глубокой вздох боли и печали. Я достал из кармана коробку со спичками.
– Что же бы будем делать? – спросила Перса.
– Будем есть спички.
– Как это есть спички?
– А вот как, – сказал я и, отломив и отбросив головку в сторону, сунул остальное в рот.
– А что ты бросил?
– Это противно.
И она решилась и протянула руку за спичкой. Я отломил головку и отдал ей спичку. Она взяла ее и храбро начала жевать. Когда она съела три спички, на глазах у нее показались слезы.
– Я больше не могу. Никогда в жизни я не ела спичек. Не могу больше.
– Да ты и так уже, наверное, отравилась.
– Наверное, – захныкала Перса, – я чувствую, как у меня в горле что‑то дерет.
– Вот видишь, значить ты уже отравилась!
Я же упорно продолжал и съел девять спичек. Но вот, наконец, и я потерял аппетит и почувствовал, как у меня в горле что‑то дерет.
– Свершилось! И я отравился! – сказал я торжественно, как и полагалось в такой момент. И тут наступила гробовая тишина, во время которой я никак не мог сосчитать, сколько будет четырежды семь, а Перса тоже о чем‑то думала, пытаясь вытащить кусок спички, застрявший у нее между зубов. Наконец, она нарушила торжественную тишину и спросила:
– А что же теперь?
Этот вопрос вселил в мою душу страшное смущение, ибо после того как мы совершили обряд отравления, я действительно не знал, что бы можно было еще предпринять. Наконец, меня осенило.
– Знаешь что, раз уж мы с тобой отравленные давай перекрестимся.
Она перекрестилась, а затем то же самое сделал и я.
– А теперь, – продолжал я, – пусть каждый идет к себе домой и умирает. Стыдно будет, если мы умрем здесь, в огороде. Мы с тобой из хороших семей, и нам не к лицу умирать под забором.
– Хорошо, – сказала она.
– И мы расстались.
Все дело между тем кончилось так: Перса пришла домой и попросила, чтобы мать приготовила ей постель, а она ляжет умирать. При этом она призналась, что отравилась палками от спичек. А мать, не принимая во внимание ни ее положение, ни ее чувства, закричала:
– Ну, раз ты могла есть палки в огороде, так поешь их и дома.
Затем, задрав ей юбку, она начала выбивать с противоположной стороны все то, что так глубоко засело Персе в голову.
После этой порки Перса меня возненавидела. Тем и закончилась моя первая любовь.
Первые и последние стихи
За свою жизнь я написал всего два стихотворения, но мне так за них досталось, что я поклялся никогда больше не читать никаких стихов, уже не говоря о том, чтобы их писать. Сколько раз находило на меня вдохновение, душа сгорала в творческом огне, воображение рисовало чудные сюжеты, но я героическим усилием воли сдерживал себя.
Может ли быть более возвышенный повод для вдохновения, чем женщина с мечтательными, ласково улыбающимися глазами, протягивающая вам свой альбом, на роскошном переплете которого золотыми буквами начертано «Poйsie» и который на самом деле представляет собой роскошную коллекцию людских глупостей. О, эти альбомы, наполненные бесчисленным количеством добрых пожеланий и нравоучительных стихов, в которых «ах» чередуется с «ох» и то и дело ласкают слух мелодичные рифмы «моим‑твоим», «кровь‑любовь», «губки алы, как кораллы».
Сколько раз, бывало, уже обмакнешь перо в чернильницу и отложишь его.
– Ну, напишите, прошу вас, напишите хоть одну строчку… – шепчут вам «алые кораллы».
Снова обмакиваешь перо в чернильницу и снова осторожно закрываешь альбом.
– Умоляю вас, – еле слышно просит она.
– Простите меня, но я на диете, – оправдываюсь я.
И действительно, это была своего рода диета, которую я выдерживал стоически. Я не обращался к врачу, не показывал ему язык и не жаловался на несварение желудка, так как я заранее знал, что он обязательно запретил бы мне читать произведения наших поэтов. Я придерживался совсем другой диеты – не писал стихов, что благотворно действовало и на меня и на моих читателей.
За свою жизнь я написал всего два стихотворения, но они принесли мне так много мучений, что мне пришлось принять меры, чтобы восстановить силы и окрепнуть. Мое первое стихотворение оскорбило женщину, а последнее оскорбило короля. Если же принять во внимание, что женщины и короли – это самые чувствительные и самые мстительные создания, то легко можно представить себе, какую награду я получил в награду за свои сочинения. Один мой приятель за свою жизнь тоже написал только два стихотворения. Но на жизненном поприще он добился гораздо большего успеха, и все потому, что в первом он поздравил с днем рождения свою семидесятилетнюю, очень богатую тетку, пожелав ей «многие лета», а во втором поздравил одного министра с назначением на новую должность, причем закончил его так:
Такие честные сыны отечеству всегда нужны.
После этого ему, конечно, до сего дня незачем было соблюдать поэтическую диету, он успешно продолжает заниматься сочинением стихов, эпитафий и по большим праздникам – лозунгов.
Первое свое стихотворение я написал очень рано, когда я во второй раз сидел в первом классе гимназии.
Я не знаю, как нашло на меня поэтическое вдохновение. Одни считают, что желание писать стихи приходит к человеку так же, как и желание избавиться от зуда. Однако в случае со мной это было совсем не так. Я почувствовал зуд уже после того, как написал первое стихотворение и воочию узрел его последствия. Другие говорят, что поэтическое вдохновение – это разновидность насморка, который очень быстро передается от человека к человеку. Может быть, это и так, но если при обычном насморке чувствуешь потребность освободить нос – достаешь платок и собственноручно делаешь это, то при поэтическом насморке лишь только исторгнешь из себя плохое стихотворение, как критики так утирают тебе нос, что никогда больше и в голову не придет заболеть подобным насморком.
Говорят также, что обнаружив в своей душе поэтический жар, молодой поэт начинает чувствовать себя, как женщина на четвертом месяце беременности, и в дальнейшем все протекает так же, как у роженицы. Беременный молодой человек начинает чувствовать недомогание, толчки в живот, боли и, наконец, ложится в постель и выпускает в свет свое детище.
Может быть, по отношению к отдельным стихотворным произведениям сербской литературы это сравнение и справедливо, но первые стихи появляются совсем не так. В нашей гимназии писание стихов было чем‑то вроде эпидемии. Поколения гимназистов черпали вдохновение прежде всего из тех надписей, которые их предшественники оставляли на стенах школьных уборных. Сколько сборников нежных лирических песен, изданных позднее, своим появлением обязаны этим стенам, запах которых до сих пор можно почувствовать в отдельных образцах сербской лирики. Кое‑какие весьма полезные знания молодые поэты получали, читая надписи на обложках старых учебников. С давних пор в сербских школах существует обычай: если ты переходишь в следующий класс, то продаешь свои книги тем, кто будет учиться в твоем бывшем классе, а сам покупаешь книги у тех, кто перешел в следующий класс. И на обложках старых учебников, а часто и прямо на страницах, то есть везде, где есть хоть немного места, можно найти драгоценные следы многих поколений гимназистов. Тут и стихи, и мудрые изречения, и афоризмы, и другие очень полезные записи. Так, например, в конце некоторых учебников, бывшие владельцы которых не раз проваливались на экзамене по этим предметам, можно найти ценные напоминания, вроде тех, которые встречаются на улицах возле канализационных ям: «Осторожно! Влево не ходить!»