Стемнело, и горы слились с небом. Огни внизу, в долине, казалось, повисли в пространстве, над ними полыхала красным зевом литейная Стоктона, светилась цепочка огней в доме Маллигана, напомнившая Дэгни огни вагона, подвешенного в небе.
– У меня был соперник, – медленно произнес доктор Экстон. – Роберт Стадлер… Не хмурься, Джон, дело прошлое… Джон когда-то любил его. Да и я тоже… Нет, так сказать нельзя, но мое отношение к человеку такого ума, как Стадлер, было нестерпимо близко к чувству любви, в общем, я испытывал одно из редчайших наслаждений – восхищение. Нет, конечно, я не мог бы назвать это любовью, но и он, и я всегда ощущали себя последними могиканами давно минувших дней, людьми исчезнувшего племени, два представителя которого каким-то чудом выжили среди засасывающей трясины нынешней серости. Смертельный грех Роберта Стадлера в том, что он так и не прибился к берегу… Он ненавидел глупость, и только это чувство он не скрывал от людей и давал им знать об этом, – язвительная, горькая, усталая ненависть к невежеству, которое осмелилось выступать против него. Он все хотел делать по-своему, хотел, чтобы его оставили в покое и он мог без помех следовать своим путем; он без колебаний сметал людей со своего пути, не заботясь о выборе средств; его мало волновало, каким путем он следует и какие враги ему противостоят. Он избрал кратчайший путь. Вы улыбаетесь, мисс Таггарт? Вы его ненавидите, да? Конечно, вам известно, что это оказался за путь… Он сказал вам, что мы состязались за этих троих студентов. Так и было, вернее, с моей стороны это было не так, но он относился к этому именно так, и я знал об этом.
Что ж, мы были соперниками, однако я имел одно преимущество: я знал, зачем им нужны обе науки, а он никак не мог понять их интереса к моей. Он никак не мог уразуметь, что она необходима ему самому, и это в конце концов погубило его. Но в те годы в нем еще достаточно оставалось силы жизни, чтобы вцепиться в этих студентов. «Вцепиться» – так он это называл. Поскольку он поклонялся исключительно интеллекту, он вцепился в них, будто в свою собственность. Он всегда был очень одинок. Я полагаю, что за всю свою жизнь он только однажды почувствовал любовь – к Франциско и Рагнару – и только раз испытал страсть – к Джону. Именно в Джоне он видел преемника – свое будущее и свое бессмертие. Джон хотел стать изобретателем, а это требовало знания физики, и он собирался пойти в аспирантуру к Роберту Стадлеру. Франциско хотел после университета пойти работать, ему предназначено было стать идеальным продолжением нас обоих, его духовных отцов, – промышленником. А Рагнар? Вы ведь не знали, какую профессию выбрал он, мисс Таггарт? Нет, вовсе не летчик-испытатель, не исследователь джунглей, не глубоководный ныряльщик. Нечто требовавшее гораздо большей храбрости. Рагнар намеревался стать философом. Абстрактным теоретиком, затворником, философом в башне из слоновой кости…
Да, Роберт Стадлер любил их. И что же? Я ведь уже сказал, что пошел бы на убийство, чтобы оградить их, только убивать было некого. Но если бы решение проблемы заключалось в этом, что, конечно, не так, то убить следовало бы Роберта Стадлера. Из всех носителей зла, которое теперь губит мир, он виновен больше всех. Ему был дан разум, чтобы все понять. У него было имя, заслуги и признание, но все это использовалось для освящения власти бандитов. Именно он поставил науку на службу бандитам с их пушками. Джон не ожидал этого. Я тоже… Джон вернулся в университет, чтобы приступить к учебе в аспирантуре по специальности физика. Но он ее не закончил. Он ушел в тот день, когда Роберт Стадлер одобрил учреждение ГИЕНа. Я случайно встретил Стадлера в университетском коридоре, когда он выходил из своего кабинета после последнего разговора с Джоном. Он выглядел изменившимся. Надеюсь, мне больше не доведется увидеть подобным образом изменившееся лицо. Он заметил, что я иду ему навстречу, и, сам не понимая почему, – но мне это было понятно – вдруг повернулся ко мне и закричал: «Мне до смерти осточертели вы все, непрактичные идеалисты!» Я отвернулся. Я понял: передо мной человек, который произносит свой смертный приговор… Мисс Таггарт, вы помните, какой вопрос задали мне о троих учениках?
– Да, – прошептала она.
– Из вашего вопроса мне понятно, что Роберт Стадлер сказал вам о них. Расскажите мне, почему он вообще заговорил о них.
Он заметил, что ее губы складываются в невеселую усмешку.
– Он рассказал мне их историю в оправдание своей веры в бессилие человеческого разума. Он поведал мне это как пример утраченных надежд. «В них, – сказал он, – крылись способности, которых можно ожидать у человека будущего, способности, которые могли бы изменить ход истории».
– А разве они не изменили ее ход?
Она медленно склонила голову и некоторое время не поднимала в знак согласия и уважения.
– Я хочу, мисс Таггарт, чтобы вы полностью осознали зло, которое исходит от тех, кто заявляет о своей уверенности в том, что мир есть царство зла и у добра нет в нем никакого шанса победить. Им надо проверить свои исходные положения, проверить свои ценностные критерии. Прежде чем утверждать право на свой тезис о зле как необходимости, пусть они проверят, знают ли, что такое добро и каковы условия добра. Роберт Стадлер ныне полагает, что интеллект бессилен и человеческая жизнь не может не быть иррациональной. Неужели он ожидал, что Джон Галт станет великим физиком и захочет работать под началом доктора Флойда Ферриса? Неужели он рассчитывал, что Франциско Д'Анкония станет великим предпринимателем и захочет развертывать свое производство по указам и во благо Висли Мауча? Он, что же, полагал, что Рагнар Даннешильд станет великим философом и будет проповедовать по повелению доктора Саймона Притчета, что никакого разума все равно нет, а право – это сила? И такое будущее Роберт Стадлер счел бы разумным? Хочу обратить ваше внимание на то, мисс Таггарт, что те, кто громче всех кричит о разочаровании, крахе добродетели, тщете разума, бессилии логики, получили от своих идей сполна и закономерно тот результат, на какой напрашивались, он вытекает из их учения с такой беспощадной логикой, что они не осмеливаются признать его.
В мире, где разум объявляется фикцией, где признается моральное право управлять посредством грубой силы, угнетать знание в интересах невежества, жертвовать лучшими ради худших, – в таком мире лучшее должно выступить против общества и стать его смертельным врагом. В таком мире Джон Галт, человек безграничной интеллектуальной мощи, останется чернорабочим, Франциско Д'Анкония, чудотворец богатства, будет мотом, а Рагнар Даннешильд, просветитель, станет пиратом. Общество вместе с доктором Стадлером получило то, что отстаивало. На что же теперь им жаловаться? На то, что вселенная иррациональна? Но иррациональна ли она? – Он улыбнулся, и в этой улыбке сияла беспощадная нежность истины. – Всякий творит мир по своему подобию, – сказал он. – Нам дана возможность выбора, но не дано возможности избежать выбора. Тот, кто отказывается от выбора, отказывает себе в праве называться человеком, и в его жизни воцаряется все перемалывающий хаос иррациональности – но он сам выбрал это. Всякий, кто сохраняет цельность разума, не извращенного уступками чужой воле, всякий, кто приносит в мир спичку или зеленый газон, созданные по его замыслу, и есть человек, причем человек в той мере, в какой он поступает так. И это единственное мерило его достоинств. Они, – он показал на своих учеников, – не шли на уступки. Вот, – он показал на долину, – мера того, что они сберегли, и того, чем являются они сами… Теперь я могу повторить ответ на ваш вопрос, зная, что он будет полностью понят вами. Вы спросили меня, горжусь ли я тем, чем стали трое моих сыновей. Горжусь так, как никогда не надеялся. Горжусь каждым их поступком, целями, которые они ставят перед собой, идеалами, которым они следуют. Вот, Дэгни, мой исчерпывающий ответ.
Ее имя, которое он неожиданно назвал, было произнесено отцовским тоном; произнося две последние фразы, он смотрел не на нее, а на Галта. Она видела, что Галт ответил ему долгим открытым взглядом – знаком согласия. Потом Галт перевел взгляд на нее. Он смотрел на нее, словно она удостоилась неназванного, но почетного титула, который повис в тишине между ними, титула, который ей даровал доктор Экстон; он не был назван, и другие его не заметили. По веселым искоркам в глазах Галта она видела, что ему доставляет удовольствие ее волнение, что он поддерживает ее и – невероятно – полон нежности.
Шахта "Д'Анкония коппер No " казалась небольшим шрамом на склоне, как будто по лицу горы несколько раз полоснули бритвой и на бурой поверхности остались красные раны. Нещадно палило солнце. Дэгни стояла на краю тропинки, держась двумя руками за Галта и Франциско. Они находились на высоте двух тысяч футов над долиной, в лицо им бил переваливший через горы ветер.
Вот, думала Дэгни, история человеческого благополучия, вырезанная на складках гор. Над разрезом свешивались несколько сосен, скрученных бурями, которые веками проносились над этим безлюдным краем. В разрезе работали шестеро мужчин, тут же находилось множество сложных механизмов, своими четкими очертаниями вносивших порядок в мятежный пейзаж. Основную работу выполняли машины.
Она обратила внимание, что Франциско показывает свои владения не только ей, но и Галту, а может быть, прежде всего ему.
– Джон, ты не был здесь с прошлого года… Вот увидишь, что здесь будет еще через год. Через несколько месяцев я разделаюсь со своими делами в мире вовне и тогда полностью сосредоточусь на копях.
– Нет уж, Джон! – смеясь, кричал он, отвечая на какой– то вопрос, и она заметила, что всякий раз было что-то особенное в его взгляде, когда он смотрел на Галта. То же самое она видела в его глазах, когда он стоял в ее комнате, ухватившись за край стола, стараясь пережить то, чего пережить нельзя; тогда он смотрел так же, будто видел кого-то перед собой. А видел он Галта, подумала она, у его образа искал он поддержки.
В глубине ее души зародилось смутное опасение. Усилие, которое Франциско сделал над собой тогда, в Нью-Йорке, чтобы смириться с тем, что потерял ее, а другой обрел, – такую цену ему пришлось заплатить за свою борьбу, – это усилие было столь неимоверно, что он уже не мог увидеть истину, которую угадал доктор Экстон. Но что с ним будет, когда он узнает правду? – спрашивала себя Дэгни и слышала в своей душе горькое возражение: внутренний голос напоминал ей, что, вероятно, и узнавать будет нечего.
В глубине ее души зарождалось смутное напряжение, когда она видела, как Галт смотрит на Франциско: это был открытый, простой, ничего не таящий взгляд, говорящий об отсутствии необходимости скрывать свои чувства. Этот взгляд повергал ее в смятение, которое она не могла ни определить, ни отбросить: не приведет ли его это чувство к отвратительному самоотречению?
Но в целом ее душа праздновала огромное облегчение, радость освобождения, и это облегчало груз сомнений. Она все оборачивалась и смотрела на подъем, который они одолели, чтобы добраться сюда, – две мили тяжелейшего пути по извилистой, как штопор, дорожке, приведшей их сюда с самого дна долины. Глаза ее изучали тропу, а разум был занят чем-то своим.
По гранитным уступам вверх карабкались кусты, сосны, цепкие мхи и лишайники. Кустарник и мох первыми прекращали подъем, но сосны, редея, взбирались все выше и выше, пока не осталось лишь несколько одиночных деревьев, врастающих в голые скалы в непреклонном стремлении из последних сил достичь сияющих горных вершин, забитых в расщелинах искрящимся на солнце снегом.
Дэгни залюбовалась великолепным оборудованием, равного которому ей видеть не доводилось, а потом вновь посмотрела на тропу, по которой, покачиваясь, шагали мулы – древнейший вид транспорта.
– Франциско, – спросила она, – кто спроектировал эти машины?
– Это стандартные механизмы, правда, усовершенствованные.
– Кто же их усовершенствовал?
– Я. У нас мало рабочих рук. Приходится компенсировать это.
– Но вы несете чудовищные потери рабочей силы и времени, транспортируя руду на мулах. Вам надо провести железнодорожную ветку в долину.
Она смотрела вниз и не заметила, как зажегся его взгляд, а в голосе появилась осторожная нотка:
– Я знаю, но это такое непростое дело, нынешняя производительность копей его не оправдает.
– Вздор! Все проще, чем кажется. С востока есть проход, градиент там ниже и порода мягче, я заметила это по пути сюда. Там путь прямее, значит, можно рассчитывать мили на три полотна или того меньше.
Указывая на восток, она не заметила, как пристально двое мужчин вглядываются в ее лицо.
– Узкоколейка, вот что вам нужно… как в годы строительства первых железных дорог… так ведь и появились первые железные дороги – при шахтах, правда, угольных… Смотрите, видите тот хребет? Там в перепаде высот достаточно места для трехфутовой колеи, не потребуется взрывать скалы или расшивать путь. Видите тот пологий подъем длиной почти в полмили? Градиент не больше четырех процентов, любая машина одолеет. – Она говорила быстро, четко и уверенно, сознавая только, что выполняет свое естественное назначение в естественных условиях, где нет ничего важнее, чем предложить решение задачи. – Дорога окупится за три года. По грубой прикидке, дороже всего обойдется пара стальных станин, возможно, в одном месте придется пробить тоннель, но длиной лишь в сотню футов или меньше. Мне потребуются стальные станины, чтобы перебросить дорогу через расщелину и довести ее до сюда, но это не самая сложная задача, я вам покажу. Нет ли у вас листа бумаги?
Она не обратила внимания, как стремительно Галт вытащил блокнот и карандаш и сунул ей в руки. Она схватила их, будто там и ожидала найти, будто отдавала распоряжения на строительной площадке, где подобные мелочи не могли быть помехой.
– Объясню приблизительно, что я имею в виду. Здесь мы поставим диагональные опоры, вогнав их в скалу. – Она быстро набросала чертеж. – Это составит около шестисот футов пути, зато не понадобится серпантин… рельсы можно будет уложить за три месяца и потом…
Она остановилась. Когда она подняла глаза, недавнего запала в ней уже не было. Она скомкала набросок и швырнула его на красный гравий.
– Но какой смысл? – воскликнула она, впервые давая выход отчаянию. – Построить три мили дороги и бросить трансконтинентальную сеть!
Двое мужчин смотрели на нее, на их лицах она не увидела упрека, только понимание, почти сострадание.
– Простите, – сказала она, опустив глаза.
– Если передумаешь, я готов тут же нанять тебя, или Мидас в пять минут даст тебе кредит, если захочешь быть владельцем, – сказал Франциско.
Она покачала головой.
– Нет, не могу, – прошептала она, – пока не могу. Дэгни подняла глаза, зная, что им понятна причина ее отчаяния и бесполезно скрывать страдание.
– Однажды я уже пыталась, – сказала она, – пыталась все бросить… я знаю, что это значит… Каждая положенная здесь шпала, каждый забитый костыль напоминал бы мне о моей дороге. Я вспоминала бы другой тоннель и мост Нэта Таггарта… Как бы я хотела забыть о моей дороге! Если бы я могла остаться здесь и не знать, что они сделают с ней и когда ей придет конец!
– Забыть не получится, – сказал Галт. Голос его звучал беспощадно и неумолимо именно потому, что был лишен эмоций и считался только с фактами. – Вам придется услышать об агонии своей дороги во всех деталях, от начала до конца. Новости будут поступать каждую неделю – о снятых с расписания поездах, заброшенных ветках, о том, что рухнул мост Таггарта. В этой долине никто не остается, не сделав окончательный выбор. Решение принимается сознательно на основе ясного представления обо всех связанных с ним последствиях. Никакого обмана, подмены реальности, никаких иллюзий.
Она смотрела на него, подняв к нему лицо, сознавая, какую возможность он отвергает. Она думала: никто во внешнем мире не сказал бы ей такого в эту минуту; она подумала о моральном кодексе того мира, который почитал сладкую ложь как акт милосердия, и ощутила приступ отвращения к этому кодексу, впервые ясно осознав его уродливый, извращенный характер. Она испытывала огромную гордость за стоящего рядом мужчину с ясным, сильным лицом. И он видел, как твердо и энергично сложились ее губы, но видел также, как их смягчило какое-то трепетное чувство, когда она ответила ему:
– Благодарю вас. Вы правы.
– Вам не надо отвечать мне сейчас, – сказал он. – Скажете, когда решите. Осталась еще неделя.
– Да, – спокойно ответила она, – всего одна неделя. Он наклонился, поднял скомканный чертеж, аккуратно сложил его и положил в карман.
– Дэгни, – сказал Франциско, – когда будешь принимать решение, вспомни, если хочешь, как ты пыталась расстаться с дорогой в первый раз, все тщательно взвесь. Здесь, в долине, тебе не придется мучить себя, перестилая черепицу или прокладывая дорожки, которые никуда не ведут.
– Скажи, – внезапно спросила она, – как ты узнал тогда, где я?
Он улыбнулся:
– Мне сказал Джон. Помнишь, разрушитель? Ты удивлялась, почему разрушитель никого не прислал за тобой. Но он прислал. Это он послал меня туда.
– Он послал тебя?
– Да.
– Что же он тебе сказал?
– Ничего особенного, а что?
– Что он сказал? Ты помнишь точно слова?
– Да, хорошо помню. Он сказал: «Если хочешь использовать свой шанс – рискни. Ты это заслужил». Я помню, потому что… – Он повернулся к Галту, слегка нахмурясь, немного озадаченный: – Джон, я так и не понял, почему ты так сказал. Что ты имел в виду, о каком шансе говорил?
– Не возражаешь, если я не отвечу сейчас?
– Да, но…
Кто-то из рабочих позвал Франциско, и он быстро отошел, как будто разговор не требовал продолжения.
Дэгни осознавала, каким значением для нее наделены те моменты, когда ее взгляд искал взгляд Галта. Она знала, что встретит его взгляд, но не сможет прочесть в нем ничего, кроме намека на легкую усмешку, словно он знал, какого ответа она ищет, но не обнаружит в его лице.
– Вы дали ему шанс, который сами хотели получить?
– У меня не могло быть шанса до тех пор, пока он не использует все доступные ему шансы.
– Откуда вы знали, что он это заслужил?
– Десять лет я расспрашивал его о вас при любой возможности, любым доступным образом, с разных точек зрения. Нет, он ничего мне не рассказывал. За него все сказали его интонации, его голос. Он не хотел говорить о вас, но говорил – с жаром, с чрезмерным жаром и вместе с тем неохотно. Тогда-то я и понял, что это больше чем просто дружба с детства. Я понимал, как много он потерял, соглашаясь на забастовку, как отчаянно он хватался за малейшую надежду. Я? Я просто расспрашивал его об одном из наших будущих соратников, так же как расспрашивал о многих других.
Намек на насмешку остался в его глазах; он знал, что она хотела услышать это, но что это не ответ на тот единственный вопрос, которого она страшилась.
Она перевела взгляд на подходившего к ним Франциско, больше не скрывая от себя, что внезапная гнетущая, отчаянная тревога, которая владела ею, вызвана страхом того, что Галт может погрузить их троих в безнадежную пучину самопожертвования.
Подошел Франциско. Он задумчиво смотрел на Дэгни, словно взвешивая какой-то вопрос, такой, от которого в глазах его зажигались искорки безрассудного веселья.
– Дэгни, осталась всего неделя, – сказал он. – Если решишь вернуться, неделя будет последней, и надолго. – В его голосе не было ни упрека, ни печали, только смягченность тона – единственное свидетельство волнения. – Если ты уедешь сейчас, конечно, ты все же вернешься, но очень нескоро. А я… через несколько месяцев я вернусь сюда, чтобы остаться здесь навсегда, так что, если ты уедешь, я не увижу тебя, возможно, долгие годы. Я хочу, чтобы ты провела эту неделю со мной, чтобы ты переехала в мой дом. Просто как мой гость, ничего больше, без всякой причины, кроме того, что мне так хочется.
Он сказал это просто, будто между ними троими не было и не могло быть тайн. В лице Галта она не заметила никаких признаков удивления. Она почувствовала, как что-то стремительно сжалось в груди, что-то жесткое, безрассудное, даже злобное, какое-то мрачное возбуждение, слепо требовавшее выхода.
– Но я работаю по найму, – сказала она, со смиренной улыбкой глядя на Галта. – И должна отработать положенный срок.
– Я не стану удерживать вас, – сказал Галт, и она ощутила, что его тон вызывает у нее гнев. Он не признавал за ее словами никакого скрытого смысла и ответил только на их буквальное значение. – Вы можете уволиться, когда захотите. Все зависит от вас.
– Нет. Я здесь пленница. Разве вы забыли? Мое дело выполнять приказы. Я не могу выражать желания, выбирать, решать. Хочу, чтобы решение приняли вы.
– Вы хотите, чтобы решил я?
– Да.
– Вы выразили свое желание.
Насмешка была в серьезности тона, и Дэгни без улыбки приняла вызов, приглашая его продолжить притворяться, будто он не понял:
– Хорошо. Я так желаю.
Он улыбнулся, как будто это дитя пробовало хитрить с ним, но ему были ясны все ее уловки.
– Прекрасно. – Но улыбки не было на его лице, когда он повернулся к Франциско и сказал: – В таком случае – нет.
Франциско прочитал в его лице только вызов противнику, самому суровому из учителей. Он с сожалением, но без уныния пожал плечами:
– Вероятно, ты прав. Если ты не сможешь отговорить ее вернуться, то никто не сможет.
Она уже не слышала слов Франциско. Ее ошеломило огромное облегчение, которое охватило ее с ответом Галта, облегчение, которое обнажило перед ней громадность страха, который был этим развеян. Только теперь, после его ответа, она поняла, как много зависело от его решения, поняла, что, будь его ответ иным, он бы уничтожил долину в ее глазах уверенности в победе, – подтвердилось с несомненностью, что он всегда останется таким, каким был.
– Не знаю, вернусь я во внешний мир или нет, – рассудительно заговорила она, но в ее голосе еще звучали отголоски пролетевшей грозы, оставившей после себя чистую радость. – Прошу простить меня, но я все еще не в состоянии принять решение. Но в одном я уверена: я не убоюсь решения.
Внезапное озарение ее лица Франциско принял за доказательство, что инцидент не имеет значения. Но Галт понял, он взглянул на нее, и веселая ирония в его взгляде сочеталась с презрительным упреком.
Он ничего не сказал, пока они не остались одни; спускаясь рядом с ней по тропе, он окинул ее веселым взглядом:
– Вам надо было подвергнуть меня испытанию, чтобы узнать, снизойду ли я до последней степени альтруизма?
Она не ответила, но взглядом открыто, без оговорок признала его правоту.
Он усмехнулся и посмотрел в сторону, а спустя несколько шагов медленно, словно цитируя, произнес:
– Здесь не допускают никакой подмены реальности. Испытанное мною облегчение, думала она, молча шагая рядом с ним, оказалось столь сильным отчасти в силу шока по контрасту: живо и наглядно, с внезапной четкостью внутреннего зрения она представила себе, что означал бы для них троих кодекс самопожертвования, если бы все трое последовали ему. Галт отказывается ради своего ближайшего друга от женщины, которую жаждет, лицемерно изгоняет из своей жизни и души свое величайшее чувство, а ее лишает себя, чего бы это ни стоило им обоим, а потом влачит остаток своих лет сквозь пустыню неисполненного, недостигнутого; она обращается за утешением к дублеру, притворяется, что испытывает к нему любовь, которой нет, и притворяется с готовностью, поскольку воля к самообману составляет необходимое, существенное условие для самопожертвования Галта; затем она живет долгие годы, испытывая безнадежное стремление и приемля, как слабое лекарство для незаживающей раны, редкие моменты усталой любви, подкрепляя их тезисом, что любовь вообще тщетна и что на земле нельзя обрести счастья; Франциско бродит в вязком тумане фальшивой реальности, его жизнь – обман, подстроенный двумя людьми, ближе которых у него не было, которым он верил больше, чем себе; он пробует понять, чего ему не хватает для счастья, спускается на землю с шаткого эшафота лжи и падает в пропасть прозрения: она любила вовсе не его, он всего лишь нежеланная замена – то ли объект благотворительности, то ли подпорка; прозрение ввергнет его душу в ад, и только смирение, покорный, летаргический сон равнодушия будет удерживать от распада призрачное здание его былой радости; вначале он будет бороться с собой, потом сдастся и свыкнется с бесцветной, монотонной жизнью, оправдание которой в вынужденном убеждении, что реализовать себя в этом мире человеку не дано; трое, которых природа наградила всеми мыслимыми дарами, ожесточатся умом и сердцем, от них останется только бездушная телесная оболочка, из которой будет рваться последний крик разочарования в жизни, потому что они не смогли сделать нереальное реальным.й в вынужденном убеждении, что реализовать себя в этом мире человеку не дано; трое, которых природа наградила всеми мыслимыми дарами, ожесточатся умом и сердцем, от них останется только бездушная телесная оболочка, из которой будет рваться последний крик разочарования в жизни, потому что они не смогли сделать нереальное реальным.
Но ведь это и есть, думала Дэгни, моральный кодекс внешнего мира, кодекс, который требует действовать исходя из постулата слабости ближнего, его глупости и склонности к обману. Такова схема жизни людей внешнего мира – блуждание в тумане лицемерия и уклончивости; они не считают факты чем-то твердым и окончательным; они не признают за реальностью определенности формы; они проходят по жизни и уходят из нее туманными призраками, будто и не рождались. Здесь же, думала она, глядя сквозь зелень ветвей вниз, на сверкающие крыши в долине, к человеку относятся как к существу такому же определенному и ясному, как солнце и скалы. В этом и источник ее облегчения, чудесной легкости на сердце: где нет зыбких, как трясина, истин, бесформенных, как марево, убеждений, там никакая борьба не страшна, никакое решение не пугает.
– Не приходило ли вам в голову, мисс Таггарт, – говорил между тем Галт нейтральным тоном отвлеченного рассуждения, словно угадав ее мысли, – что интересы людей не вступают в конфликт ни в сфере бизнеса, ни в сфере торговли, ни в том, что касается интимнейших личных желаний, если они исключают из области возможного нелогичное и не допускают ничего разрушительного в области практической деятельности? Нет конфликтов, призывов жертвовать собой, никто не препятствует целям другого, если люди понимают, что реальность нельзя подделать, что ложь непродуктивна, что, не заработав, ничего не получишь, что разрушение имеющихся ценностей не придаст ценности тому, что ценностью не является. Бизнесмен, который хочет монополизировать рынок, задушив более предприимчивого конкурента, рабочий, который хочет получить доступ к богатству нанимателя, художник, который завидует более яркому таланту и видит в нем соперника, которого надо устранить, – все они стремятся разделаться с фактами, и у них есть единственный метод для этого – разрушение. Идя таким путем, они не завладеют рынком, богатством или бессмертной славой – они просто разрушат производство, труд и искусство. Стремление к нелогичному нельзя удовлетворить, согласны на то или нет те, кого приносят в жертву. Но люди не перестанут желать невозможного и не утратят жажды разрушать – пока самоуничтожение и самопожертвование преподносятся им как практический способ обрести счастье с минимальными усилиями. – Он посмотрел на Дэгни и медленно, с легким нажимом, чуть изменив своему бесстрастному тону, добавил: – В моей власти добиться счастья только для себя или уничтожить собственное счастье, но не счастье другого. Вам следовало бы больше уважать и его, и меня и не страшиться того, чего вы страшитесь.
Она не ответила, чувствуя, что лишнее слово лишь переполнило бы полноту момента. Она просто смотрела на Галта соглашающимся взглядом, обезоруженно, по-детски покорно. Ее взгляд можно было бы принять за просьбу о прощении, если бы он не сиял радостью.
Он улыбнулся приветливо и понимающе, почти как товарищ по общему делу, одобряя ее чувства.
Дальше они шли молча, и этот солнечный день казался ей днем из беззаботной юности, которой у нее не было; всего лишь прогулка на природе двух людей, которые наслаждаются движением и сиянием солнца; у них нет забот, они свободны, и ничто не гнетет их. Ощущение душевной легкости смешивалось с физической невесомостью спуска: не требовалось никаких усилий, оставалось только удерживать себя от полета; Дэгни шла, сдерживая невольно ускоряющийся шаг, откинув назад голову, и встречный ветер помогал ей, надувая юбку как парус.
Они разошлись внизу, он отправился на встречу с Мидасом Маллиганом, а она – на рынок, за покупками к ужину. Сейчас у нее не осталось других забот.
Жена, думала она, сознательно повторяя слово, которого не произнес доктор Экстон, слово, которое она с тех пор чувствовала, но никогда не произносила, – три недели она была его женой во всех смыслах, кроме одного, и это последнее еще предстояло заслужить, но остальное было реальностью, и сегодня она могла позволить себе осознать это, почувствовать и жить с этой мыслью весь день.
Продукты, которые Лоуренс Хэммонд по ее заказу выложил на сверкающий чистотой прилавок, никогда не казались ей столь привлекательными, и, сосредоточившись на них, она лишь смутно чувствовала какое-то беспокойство, что-то тревожное, чего не осознавала за своим занятием. До нее дошло, что происходит, только когда она заметила, что Хэммонд остановился, нахмурился и уставился вверх, на небо, через открытую витрину магазина.
Одновременно с его словами: «Кажется, кто-то пытается повторить ваш трюк, мисс Таггарт», – она услышала над головой шум самолета, который уже летал там некоторое время. Этот звук раздался над долиной впервые с начала месяца.