Его глаза были так красны, а лицо такое сердитое, как будто он всю ночь провел на пирушке, а ушел оттуда несолоно хлебавши; уподобляясь четвероногой твари в зверинце, он не то чтобы ел, а как-то рвал и теребил свой завтрак, не переставая рычать. Однако ж к восьми часам он до некоторой степени успокоился, привел свою внешность в менее взъерошенный вид и, придав себе самую деловитую и приличную осанку, какая была совместима с его природными качествами, отправился из дому.
Хоть он и звал себя "честным торговцем", но занятие его вряд ли можно было назвать торговлей. Все его торговое учреждение состояло из деревянной табуретки, бывшей когда-то стулом; но стул сломался, спинку его отпилили, и он, таким образом, обратился в табурет, который руками юного Джерри, шедшего рядом с отцом, относился каждое утро к зданию Тельсонова банка и ставился под окном конторы, ближайшим к Темплским воротам. Как только мимо них проезжала какая-нибудь телега, они спешили утянуть из нее охапку соломы и, рассыпав ее себе под ноги ради сухости и тепла, устраивались так на весь день.
Пребывая на этом посту, мистер Кренчер был так же всем известен в окрестностях Темпла и Флит-стрит, как и самые Темплские ворота, и представлял собой почти столь же безобразное зрелище.
Джерри утверждался на своем табурете без четверти девять, как раз вовремя, чтобы почтительно прикладывать руку к своей треугольной шляпе, по мере того как старые старички начинали появляться на улице и исчезать в дверях Тельсоновой конторы. Так и в это бурное мартовское утро он сидел на своем месте, а юный Джерри стоял рядом с ним, изредка устремляясь под ворота, дабы наносить телесные и духовные обиды проходящим мальчикам, если они были настолько малы, что не могли еще давать ему сдачи. Отец и сын, похожие друг на друга как две капли воды, молча взирали на обычную утреннюю жизнь Флит-стрит, сдвинувшись головами так же близко, как были сдвинуты между собой глаза каждого из них, и в этом положении имели разительное сходство с парой обезьян. Это сходство усиливалось еще тем случайным обстоятельством, что старший Джерри то и дело откусывал и выплевывал соломинки, а юный Джерри своими блестящими глазенками беспрерывно наблюдал как отца, так и все вообще, что делалось на улице.
Дверь в контору Тельсона приотворилась, оттуда высунулась голова одного из клерков, который крикнул:
-- Нужен посыльный!
-- Ур-ра! Батюшка, вот как рано наклюнулось дело для почина!
Проводив родителя таким приветствием, юный Джерри сам сел на табурете, взял в зубы соломинку и, покусывая ее с тем же сосредоточенным вниманием, какое выказывал его отец, раздумывал про себя.
"Всегда ржавчина! Все пальцы выпачканы ржавчиной! --- бормотал юный Джерри. -- И где только батюшка набирает всю эту железную ржавчину? Здесь нигде не видать ржавого железа".
Глава II ЗРЕЛИЩЕ
-- Вы, конечно, знаете, где находится суд Олд-Бейли? {Олд-Бейли -- старинное здание суда в Лондоне. В начале XX в. оно было снесено и на месте его построено новое.} -- спросил один из старейших в мире клерков у посыльного Джерри.
-- Гм... знаю, сэр, -- отвечал Джерри несколько мрачно. -- Во всяком случае, найду дорогу, сэр.
-- Хорошо, а знаете вы мистера Лорри?
-- Мистера Лорри, сэр, я знаю лучше, чем суд Одд-Бейли. И уж кому, конечно, лучше, -- произнес Джерри несколько обиженным тоном, -- чем честному торговцу, как я, желательно знать Олд-Бейли.
-- И отлично. Отыщите там ту дверь, в которую пропускают свидетелей, и предъявите сторожу вот эту записку к мистеру Лорри. Тогда он вас пропустит.
-- В зал суда, сэр?
-- Да, в зал суда.
Глаза мистера Кренчера еще немного сдвинулись, как бы обмениваясь вопросом: как тебе это покажется?
-- Прикажете мне оставаться там, в суде, сэр? -- осведомился он.
-- Я вам сейчас объясню. Сторож передаст эту записку мистеру Лорри, а вы постарайтесь каким-нибудь движением привлечь внимание мистера Лорри, чтобы он знал, что вы тут. А потом ваше дело только в том и будет заключаться, чтобы оставаться в зале и ждать, пока вы ему понадобитесь.
-- Только и всего, сэр?
-- Только и всего. Он желает иметь под рукой посыльного. В этой записке я его уведомляю, что вы тут.
Старенький клерк не спеша сложил и подписал записку, а мистер Кренчер молча смотрел на него, пока дело не дошло до высушивания надписи пропускной бумагой; тогда Джерри сказал:
-- За подлоги, что ли, сегодня судят?
-- Нет, дело о государственной измене.
-- Стало быть, четвертовать будут. Ужас какой!
-- Так следует по закону, -- заметил старичок, с удивлением глядя на него через очки, -- по закону!
-- Ужасно жестокий это закон, чтобы рвать человека на части. Я так думаю, что и убивать-то его тяжело, а всего испортить -- еще того хуже, сэр.
-- Нисколько, -- отвечал старичок, -- а вы отзывайтесь о законе с уважением. Заботьтесь побольше о своем здоровье и голосе, друг мой, а законы оставьте в покое, они уж сами о себе позаботятся. Послушайтесь моего совета.
-- Это от сырости, сэр, у меня грудь заложило и голос такой сиплый, -- сказал Джерри. -- Сами извольте посудить, каково мне зарабатывать себе пропитание на такой сырости.
-- Ладно, ладно, -- молвил старичок клерк, -- все мы так или иначе должны зарабатывать себе пропитание: одному приходится сыро, другому сухо, а работать все же надо. Вот вам записка. Ступайте.
Джерри взял записку, почтительно поклонился и совсем непочтительно пробормотал себе под нос: "Эх ты, тощий сухарь!" Мимоходом он сказал сыну, куда его послали, и пошел своей дорогой.
В те дни казни через повешение совершались на Тайберне {Тайберн -- небольшой приток Темзы, в настоящее время текущий под землей. В старину на берегу Тайберна (в черте города) производились казни, причем вокруг виселицы устраивались места для публики, сдававшиеся за высокую плату.}, а потому улица перед Ньюгетской тюрьмой еще не пользовалась той позорной знаменитостью, какую приобрела с тех пор. Но здание тюрьмы было омерзительное место: там царствовали самые подлые, разнузданные нравы, там водились ужаснейшие болезни, которые вместе с узниками являлись в зал суда и иногда прямо со скамьи подсудимых устремлялись на самого лорда верховного судью и низлагали его с председательского места. Нередко случалось, что судья, надевая черную шапочку, единовременно произносил смертный приговор и себе, и преступнику, и даже умирал прежде его.
Вообще здание Олд-Бейли было известно как некое преддверие смерти: оттуда постоянно вывозили в телегах и в каретах бледных узников, переселявшихся на тот свет; им приходилось переезжать около двух с половиной миль по разным улицам и площадям, и на этом пространстве они очень редко встречали таких добрых граждан, в которых их участь возбуждала бы ужас. Такова сила привычки, и это показывает, между прочим, как важно с самого начала прививать хорошие привычки. Олд-Бейли была также знаменита своим позорным столбом -- мудрым старинным учреждением, подвергавшим людей наказанию, пределы коего нельзя предугадать; был там и другой столб, к которому привязывали для бичевания, -- тоже милое старинное учреждение и, должно быть, немало способствовавшее смягчению нравов среди зрителей; был еще род биржи, где в обширных размерах практиковался дележ добычи после казненных, так называемая цена крови, что систематически вело к совершению ужаснейших преступлений из-за чисто корыстных целей. Одним словом, Олд-Бейли в то время служила блистательным подтверждением того правила, что "все существующее -- разумно", и нет сомнения, что этот ленивый и покладливый афоризм утвердился бы навеки, если бы из него же не вытекал тот неизбежный и досадный вывод, что не было и нет ничего неразумного.
Посланный пробирался сквозь развращенную толпу, битком набившую это ужасное место; с хладнокровным искусством человека, привычного всюду находить дорогу, он отыскал надлежащую дверь и просунул письмо в проделанное в ней отверстие. В те времена публика платила деньги за зрелища, происходившие в Олд-Бейли, так же как платили и за право любоваться на зрелище в Бедламе, -- только в суде платили дороже. А потому все двери Олд-Бейли были тщательно охраняемы, за исключением тех общественных ворот, через которые преступники попадали в здание: эти были всегда настежь раскрыты.
После некоторой задержки и воркотни дверь с брюзгливым хрипом отворилась на самую малость, и мистер Джерри Кренчер мигом проник через эту щель в зал суда.
-- Что тут делается? -- спросил он шепотом у ближайшего соседа.
-- Пока еще ничего.
-- А что же будет?
-- За государственную измену будут судить.
-- Четвертовать, значит?
-- Как же! -- отвечал сосед, заранее наслаждаясь предстоящим удовольствием. -- Сначала его приведут на тележке и повесят, только не совсем; потом снимут с веревки и станут резать на части перед его собственным носом; потом вынут его внутренности и на его глазах сожгут их; потом отсекут ему голову и разрубят туловище начетверо. Вот какой будет приговор.
-- То есть если признают его виновным? -- молвил Джерри в виде поправки.
-- О, конечно, признают виновным! -- сказал тот. -- Уж на этот счет будьте покойны.
Тут внимание мистера Кренчера было отвлечено видом сторожа, пробиравшегося с письмом в руке к мистеру Лорри.
Мистер Лорри сидел у стола в ряду других джентльменов в париках. Неподалеку от него сидел джентльмен в парике, имевший перед собой целую кучу бумаг; это был защитник подсудимого. А напротив них сидел еще один джентльмен в парике, засунув руки в карманы и, насколько мог судить мистер Кренчер, во все время заседания смотревший только на потолок. Джерри несколько раз громко кашлянул, почесывал себе подбородок, взмахивал рукой в воздухе и с помощью этих сигналов успел наконец привлечь внимание мистера Лорри, который привстал с места, чтобы наверное узнать, где он стоит, спокойно кивнул ему и снова сел.
-- А он здесь в какой же должности состоит? -- спросил сосед мистера Кренчера.
-- Вот уж этого не знаю, -- отвечал Джерри.
-- Ну, а вы же тут при чем, если позволительно об этом спросить?
-- И этого также не знаю, -- сказал Джерри.
Разговор был прерван приходом судьи и последовавшим затем великим передвижением и рассаживанием в зале. Всеобщий интерес сосредоточился на скамье подсудимых, находившейся за особой решетчатой перегородкой. Двое тюремщиков, стоявших там до этой минуты, вышли, потом ввели подсудимого и поставили его у решетки.
Каждый из присутствовавших впился в него глазами, за исключением джентльмена в парике, продолжавшего смотреть в потолок. Все, что было живого в зале, устремилось в ту сторону, и дыхание множества людей понеслось туда же, перекатываясь, как волны, как ветер, как огненные языки. Внимательные лица тянулись из всех закоулков, из-за колонн, из-за соседей, чтобы только взглянуть на него. Зрители задних рядов вставали, чтобы хорошенько рассмотреть его; публика, стоявшая на полу зала, опиралась на плечи передних рядов, подскакивала в воздух, становилась на цыпочки, влезала на стенные полки, чтобы хорошенько видеть подсудимого. В числе зрителей выдающуюся роль играл и Джерри, олицетворявший собой утыканную гвоздями стену Ньюгетской тюрьмы; и он усиленно дышал на узника испарениями той кружки пива, которую хватил на перепутье сюда, и его дыхание смешивалось с волнами другого пива, водки, чая, кофе и мало ли каких еще испарений, успевших распространить в зале туман, а на больших окнах позади публики осесть в виде грязных капель.
Предметом такого напряженного глазения был молодой человек лет двадцати пяти, высокого роста, красивой наружности, с загорелым лицом и темными глазами. Он принадлежал к дворянскому сословию: он был одет в простое платье черного или очень темного оттенка серого цвета; его длинные черные волосы были собраны пучком и перевязаны лентой на затылке больше ради удобства, нежели в виде украшения. Как всякое душевное волнение проявляется сквозь всякую телесную одежду, так и бледность, обусловленная его положением, проступала на его щеках сквозь покрывавший их загар, показывая, что дух сильнее солнца. Впрочем, он держал себя с полным самообладанием, поклонился судье и тихо встал у решетки.
Интерес, возбуждаемый этим человеком в окружающей публике, был далеко не высокого сорта. Если бы ему угрожал не такой чудовищный приговор, если бы можно было предполагать, что хоть одна из жестоких подробностей этого приговора будет смягчена, -- ровно настолько же уменьшилась бы привлекательность события. Потому и глазели на него так усиленно, что его тело предназначалось к беспощадному терзанию: оттого и ощущалось это напряженное любопытство, что вот это самое бессмертное существо будут мучить и рвать на части. Каким бы глянцем ни старались зрители покрывать свою любознательность согласно личной способности каждого к самообману, проявляемый ими интерес был, в сущности, интересом людоедов.
-- Тише там, молчать! Вчерашнего числа Чарльз Дарней не признал себя виновным по обвинению (составленному в самых кудрявых и напыщенных выражениях) в государственной измене против нашего всепресветлого, державного, великого государя и короля, учиненной им тем, что он неоднократно и различными способами помогал Людовику, королю Французскому, воевать против Его Величества, нашего всепресветлого, державного и прочее, а именно разъезжая постоянно между владениями Его Величества, нашего всепресветлого, державного и прочее, и владениями упомянутого французского короля Людовика, обманными, лукавыми, предательскими и всякими вообще предосудительными способами разузнавал и доносил означенному французскому королю Людовику о том, какими силами располагает и сколько войска намеревается высылать в Канаду и Северную Америку наш всепресветлый, державный, великий государь и прочее.
По мере того как Джерри выслушивал этот обвинительный акт, гвоздеобразные вихры на его голове становились дыбом, и он с живейшим наслаждением уразумел, что вышеозначенный и многократно упомянутый Чарльз Дарней предается суду, что присяжные приводятся к присяге и что господин генеральный прокурор сейчас начнет говорить.
Подсудимый знал, что ему угрожает, и видел, что каждый из присутствующих мысленно уже вешает его, а потом обезглавливает и четвертует, но не выказывал волнения и не принимал театральной позы. Он стоял спокойно и внимательно, прислушивался к речам серьезно и вдумчиво, и руки его так неподвижно покоились на доске, положенной сверх перил, что не потревожили ни одного листочка, ни травки, которыми покрыта была доска. В зале суда всюду были рассыпаны ароматические травы, покропленные уксусом, в виде предохранительной меры против тюремного воздуха и тюремной горячки.
Над головой подсудимого укреплено было зеркало, наводившее на него усиленный свет. Какие толпы преступных и несчастных отражались в нем и сколько было таких, которые, перестав отражаться на его поверхности, исчезали и с лица земли! И какие вереницы страшных призраков появились бы в этом гнусном месте, если бы это зеркало могло отдать обратно миру все, что в нем отражалось, подобно тому как океану суждено со временем отдать своих мертвецов. Быть может, в уме подсудимого промелькнула мысль о том, ради каких позорных целей помещалось тут это зеркало. По крайней мере, когда он слегка обернулся и свет ударил ему в лицо, он невольно взглянул вверх и увидел свое отражение; тогда он покраснел, и правая рука его сдвинула травку с доски.
Случилось так, что этим движением он повернулся влево и взглянул перед собой: там, в углу судейской скамьи, сидели двое людей, вид которых сразу приковал его внимание; он смотрел на них так пристально и при этом в выражении его лица произошла такая заметная перемена, что все глаза, устремленные только на него, обратились в тот угол.
Зрители увидели там молодую девушку, лет около двадцати, и джентльмена, очевидно, бывшего ее отцом; наружность его была очень замечательна тем, что волосы у него были совершенно белые, а выражение лица необыкновенно напряженное, но не в смысле внешней деятельности, а, напротив, сосредоточенное в какой-то внутренней работе ума. Пока на его лице оставалось выражение, он казался дряхлым стариком, но, как только оно нарушалось, оживлялся и он -- как было в эту минуту, когда он обратился к своей дочери и что-то говорил ей, -- и превращался в красивого мужчину средних лет.
Дочь сидела с ним рядом, одну руку продев под его руку, а другой держась за нее. Она прижималась к отцу, в испуге оттого, что происходило кругом, в порыве жалости к узнику. На ее лице выражалось столько ужаса и сострадания, она была так очевидно подавлена опасностью, угрожавшей подсудимому, что зрители, глазевшие на него без всякой жалости, были тронуты ее сочувствием. В толпе раздавался шепот: "Это кто?"
Джерри, посыльный, все подмечавший и толковавший по-своему, все слушавший с таким напряженным вниманием, что по рассеянности сосал себе пальцы и чуть не слизал с них всю ржавчину, изо всех сил вытягивал шею, стараясь расслышать, кто они такие. Ближайшие к нему соседи шепотом передавали друг другу этот вопрос, который дошел наконец до передних рядов, задан был одному из сторожей, и тем же путем, только еще с большей расстановкой, получился ответ; наконец и Джерри услышал:
-- Свидетели.
-- С какой стороны?
-- С противной.
-- Против кого же они показывают?
-- Против подсудимого.
Судья также посмотрел в ту сторону, куда все смотрели, потом перевел глаза на человека, жизнь которого была в его руках, и, откинувшись на спинку кресла, вперил в него пристальный взор, пока вставший у стола господин генеральный прокурор свивал веревки, точил секиру и скреплял гвоздями мысленно воздвигаемый им эшафот.
Глава III РАЗОЧАРОВАНИЕ
Господин генеральный прокурор сообщил присяжным заседателям, что стоящий перед ними подсудимый хотя молод годами, но уже очень давно занимается предательскими интригами, которые ныне караются смертной казнью. Сношения его с врагами отечества начались не со вчерашнего дня и длятся не с нынешнего года и даже не с прошлого. Положительно установлен тот факт, что подсудимый с давнего времени разъезжает из Англии во Францию и обратно по секретным делам, объяснить каковые чистосердечно он не может. Так что, если бы изменническим делам суждено было процветать в этом мире (чего, по счастью, никогда не бывает), могло бы случиться, что и сии злобные и преступные поступки оставались бы неизвестными. Но Провидению угодно было внушить одному человеку, не ведающему ни страха, ни упрека, мысль доискаться истинного смысла действий сего преступника и, ужаснувшись оного, донести о том господину первому министру Его Величества, а также высокопочтенному Государственному совету. Означенный патриот своевременно предстанет перед судом присяжных. Положение его, а равно и поведение превыше всяких похвал. Он был другом и приближенным подсудимого, но в один счастливый и в то же время недобрый час решил, что не может долее сохранять в своей груди привязанность к этому человеку, и, убедившись в его гнусности, поверг его на алтарь священной любви к отечеству. Если бы в пределах Великобритании существовал обычай воздвигать статуи благодетелям общества, как то делалось в Древней Греции и Риме, нет сомнения, что и этому достойному гражданину воздвигли бы статую. Но так как у нас такого обычая нет, то вероятно, что ему таковой не воздвигнут. Между тем добродетель, по справедливому замечанию поэтов (многие изречения которых, по глубокому убеждению господина прокурора, господа присяжные готовы хоть сейчас привести наизусть, слово в слово, тогда как, судя по лицам господ присяжных, ясно было, что они и не слыхали о таких поэтических изречениях, в чем и признавали себя виновными), -- добродетель бывает, так сказать, заразительна; тем более такая добродетель, как патриотизм, сиречь любовь к отечеству. Таким образом, случилось, что высокий пример сего безупречного и бескорыстного свидетеля -- одно упоминание коего можно считать за особую честь -- вдохновил лакея подсудимого, внушив ему благочестивую и достохвальную решимость перерыть карманы и выдвижные ящики стола своего барина, извлечь оттоле его бумаги и представить оные куда следует. Господин генеральный прокурор заявил вслед за тем, будто ожидает услышать некоторое порицание таковому образу действий этого превосходного лакея, но что до него лично, то он (то есть сам господин прокурор) склонен любить его пуще родных братьев и сестер, а почитает больше, чем собственных (прокурорских) отца с матерью. И вот он взывает к господам присяжным заседателям, приглашая и их сделать то же. Далее он говорил, что показания этих двух свидетелей, в связи с находящимися при деле документами, покажут, что подсудимый доставал списки военных сил Его Величества, равно как планы их расположения и степень боевой готовности как на море, так и на суше, и что нет ни малейшего сомнения в том, что таковые списки он имел обыкновение каждый раз передавать в руки враждебной державы. Нельзя доказать, чтобы списки эти писаны были его собственной рукой, но это все равно, и даже, пожалуй, еще лучше, ибо доказывает, сколь хитер и осторожен был подсудимый в своих действиях. И вот уже пять лет, как он занимается такими зловредными делами, и занимался ими за несколько недель до того дня, когда состоялась первая стычка британских войск с американцами. А потому господа присяжные заседатели, будучи людьми добросовестными (как то доподлинно известно ему, господину прокурору) и облеченными притом великой ответственностью (что не менее известно им самим), должны неминуемо признать его безусловно виновным и подвергнуть смертной казни, как бы это ни казалось им прискорбно; в противном случае, никогда они со спокойной совестью не смогут положить головы на свои подушки и никогда не допустят, чтобы их жены опустили головы на свои подушки, и им противно будет подумать, чтобы их дети когда-нибудь клали головы на свои подушки; короче говоря, ни для них, ни для их семейств не будет больше возможности покоиться на подушках, если голова подсудимого останется на его собственных плечах. Эту самую голову господин генеральный прокурор формально потребовал теперь во имя всего, что только мог уложить в закругленные фразы, и притом торжественнейшим образом заверил господ присяжных, что, со своей стороны, считает подсудимого как бы уже казненным и умершим.
Когда умолк господин генеральный прокурор, по залу прошли гул и жужжание, как будто поднялась целая туча больших синих мух-стервятниц и закружилась вокруг подсудимого, заранее смакуя мысль о том, во что он скоро должен превратиться. Когда же стихло их жужжание, на скамье свидетелей появился безукоризненный патриот.
Тогда поднялся с места господин стряпчий по делам казны и начал допрашивать патриота.
Имя его -- Джон Барсед, дворянин. История его непорочной души была вполне тождественна с тем, как ее описывал господин генеральный прокурор, и описал, быть может, с избытком точности. Когда он выложил из своего благородного сердца все, что его тяготило, он бы охотно и скромно удалился из зала, но тут в дело вступился джентльмен в парике, имевший перед собой кучу бумаг и сидевший неподалеку от мистера Лорри; он попросит позволения, со своей стороны, задать несколько вопросов свидетелю.
Другой джентльмен в парике, сидевший напротив него, продолжал все так же смотреть в потолок.
-- Не служил ли сам свидетель шпионом?
-- Нет, ему и слушать противно, что его подозревают в такой низости.
-- Чем он, собственно, живет?
-- Доходами со своего имения.
-- А где находится его имение?
-- Наверное не может припомнить.
-- Из чего состоит это имение?
-- До этого никому дела нет.
-- Что же, оно ему в наследство досталось?
-- Да, в наследство.
-- От кого?
-- От дальней родни.
-- Очень дальней?
-- Да, пожалуй.
-- Свидетель сидел в тюрьме?
-- Конечно нет.
-- Как! И в долговой тюрьме не сиживал?
-- Это не имеет отношения к делу.
-- Так и в долговой тюрьме не бывал?.. Ну-ка, еще раз попробуем. В долговой сиживал?
-- Да.
-- Сколько раз?
-- Раза два или три.
-- А не пять или шесть?
-- Может быть.
-- Из какого сословия?
-- Джентльмен.
-- Бывал ли бит когда?
-- Могло статься.
-- А часто ли?
-- Нет.
-- И с лестницы спускали?
-- Нет. Раз как-то было, что столкнули с верхней ступени, а свалился с лестницы сам, добровольно.
-- Это в тот раз, как сплутовал в игре в кости?
-- Что-то в этом роде говорил тогда толкнувший его пьяница, но это все враки.
-- Может ли он поклясться, что это была неправда?
-- Сколько угодно.
-- А не жил ли он тем, что вел нечистую игру?
-- Никогда.
-- И вообще не наживался игрой?
-- Не больше того, как и другие джентльмены.
-- Не брал ли денег взаймы у подсудимого?
-- Брал.
-- А возвращал ли долги?
-- Нет.
-- Не была ли его дружба с подсудимым просто знакомством и не старался ли свидетель навязываться ему при случайных встречах, например, в почтовых каретах, в гостиницах, на кораблях?
-- Нет.
-- Уверен ли он, что видел у подсудимого эти самые списки?
-- Уверен.
-- А что еще известно свидетелю насчет списков?
-- Ничего.
-- Не сам ли он доставлял их подсудимому?
-- Нет.
-- Ожидает ли что-нибудь получить за эти показания?
-- Нет.
-- Не состоит ли на постоянном жалованье от казны за расставление политических ловушек?
-- О нет! Как можно!
-- Или за другие услуги?
-- Нет! Как можно!
-- И готов присягнуть в этом?
-- Сколько угодно.
-- Так что все делает единственно из патриотизма?
-- Единственно.
Второй свидетель, добродетельный лакей Роджер Клай, присягает с превеликим усердием. Оказывается, что он поступил в услужение к подсудимому года четыре назад, к полной невинности души. Встретив подсудимого на корабле, шедшем в Кале, он осведомился, не нужен ли ему в лакеи ловкий парень, и подсудимый нанял его. Он не просил подсудимого взять его к себе на службу из милости и даже не думал просить. Поселившись у него, он вскоре возымел подозрения и стал наблюдать за хозяином. Укладывая его платье в дорогу, он много раз замечал в его карманах точно такие списки. Такие же списки вытащил он из выдвижного ящика его стола.
Нет, он предварительно не клал их туда. Видел, как подсудимый показывал эти самые листы французским джентльменам в Кале; и хотя не эти, но точно такие же листы показывал другим французским джентльменам как в Кале, так и в Булони. Свидетель горячо любит свою родину, а потому не мог этого вытерпеть и донес. Правда, его обвиняли в краже серебряного чайника; подозревали как-то, и, конечно, понапрасну, в утайке горчичницы, да и та оказалась не серебряная, а только накладного серебра. С предыдущим свидетелем знаком лет семь или восемь, и совершенно случайно. Не находит, чтобы эта случайность была особенно любопытным совпадением. Совпадения до некоторой степени всегда любопытны. Не находит любопытного совпадения и в том, что руководствуется также чистейшим патриотизмом. Он истинный британец и надеется, что таких найдется довольно много.
Опять зажужжали синие мухи, и господин генеральный прокурор вызвал мистера Джервиса Лорри.
-- Мистер Джервис Лорри, вы состоите конторщиком Тельсонова банка?
-- Точно так.
-- В ноябре тысяча семьсот семьдесят пятого года, в пятницу вечером, не проезжали ли вы по делам фирмы из Лондона в Дувр в почтовом дилижансе?
-- Проезжал.
-- Были ли в том дилижансе другие пассажиры?
-- Двое.
-- Не выходили ли они из кареты в течение ночи?
-- Выходили оба.
-- Мистер Лорри, посмотрите на подсудимого. Не был ли он одним из этих двух пассажиров?
-- Этого я никак не могу сказать.
-- Не похож ли он на которого-нибудь из тех пассажиров?
-- Оба они так плотно были закутаны, а ночь была так темна и все мы так сторонились друг друга, что даже и этого я не могу сказать.
-- Мистер Лорри, взгляните опять на подсудимого. Если закутать его так, как были одеты те пассажиры, не кажется ли вам, что он ростом и фигурой напоминает одного из них?
-- Нет.
-- Однако вы не присягнете в том, что он не был одним из них, мистер Лорри?
-- Нет.
-- Стало быть, вы по крайней мере можете сказать, что он мог быть одним из них?
-- Да. С той лишь оговоркой, что я помню, как они -- а также и я сам -- боялись разбойников, а у подсудимого вид совсем не робкий.
-- Случалось ли вам, мистер Лорри, быть свидетелем притворной робости?
-- Без сомнения, случалось.
-- Мистер Лорри, посмотрите еще раз на подсудимого. Можете ли вы наверное сказать, что когда-нибудь видели его?
-- Да, видел.
-- Где?
-- Через несколько дней после того я возвращался из Франции, и, когда сел на корабль в Кале, подсудимый также пришел с берега на тот же корабль и вместе со мной приплыл в Англию.
-- В какую пору он пришел на корабль?
-- Немного позже полуночи.
-- Стало быть, в глухую полночь. Был ли он единственным пассажиром, явившимся на корабль в такое исключительное время?
-- Да, случилось так, что он был единственным.
-- Не ваше дело разбирать, было ли это случайностью, мистер Лорри. Следовательно, он был единственным пассажиром, явившимся на корабль в глухую полночь?