старика Тютьки. Так быстро они тоже до него не
доберутся. Не проколись сам, а уж старик как-нибудь...)
- Вчера ночью вы вышли из общежития примерно в ноль
часов. Куда вы пошли?
- Не помню. Это вчера?
- Да.
- Не помню...
- Вам все-таки надо вспомнить.
Я сидел перед ним и изображал процесс вспоминания.
Мол, не так просто. Мол, думаю. Я удачно припомнил, как
я забежал отдать половину своего долга Гизатуллиным.
Могли и другие меня приметить, когда курил в коридоре.
- Вспомнили?
Ага, подумал я. Он видит по лицу. Значит лицо все-таки
переигрывает. (Ну-ка, сбавь пары. Совсем сбавь.
Притихни.) Я помолчал еще.
- Ну? - спросил он.
- Вот. Я вчера получил кой-какие деньги за работу - я
сторож, приглядываю за квартирами. Вчера как раз
четвертое число... Я отдавал долги. Отдал Гизатуллиным.
А потом какое-то время ходил по этажам. А потом поехал к
приятелю (я назвал Михаила). Заночевал у него. (Тише.
Тише. Уж больно все складно. Не настаивай.)
- Когда вечером вы вышли из общежития, вы сразу
поехали троллейбусом?..
- Троллейбуса не было. Я ждал. Долго не было. С кем-то
из ребят мы выпили.
- С кем?
- Не помню, капитан. Не помню. Ты уж прости. - Я
посмотрел на него сколько мог честно. Они, в милиции,
меня в общем знали. Стареющий мужик, с седыми висками, к
тому же писатель, хоть и неудачливый, - вряд ли к такому
станут цепляться. Вряд ли он меня задержит. Если,
конечно, старик Тютька, собиратель бутылок, ночью меня
не разглядел, когда караулил бутылку у двух пьющих на
полутемной скамейке. (И ведь этот капитан не видит
сейчас сквозь рубашку мою пораненную в четырех местах
руку. Не забери я у мертвого кавказца нож, они бы
закатывали у всех нас рукава, ища порезы.)
Следователь записывал. А через приоткрытую дверь в
соседнюю маленькую комнату (каморка) я видел еще двух
следователей, согнуто сидящих за своими столами. Один с
оспенным лицом, с въедливыми глазами - вроде бы
перебирал бумаги. Но глаза его нет-нет меня прощупывали
(оттуда - через дверной проем). Он мне не понравился. Да
ведь и вызвали не для того, чтобы я встретил нравящихся
мне людей.
- Пока свободны, - сказал мне толстый следователь.
Я поднялся; показалось, что пронесло.
- Минутку! - крикнул тот, оспенный следователь (из
другой комнаты), когда я уже был у дверей. У меня
екнуло.
Он велел мне зайти в его каморку. Перед ним, на столе
лежали огромные фотографии - увеличенные снимки
отпечатков пальцев. Я почувствовал пустоту в желудке.
Сейчас для сличения он снимет мои (такие же огромные,
они будут лежать на виду).
- Ну что, Петрович, - сказал он этак насмешливо. Отвел
взгляд к фотографиям отпечатков, затем снова поднял на
меня. Наши глаза встретились.
Мне даже подумалось: он знает. (Испуг?)
- Ну, так что? - и опять его особый смешок, словно он
строил из себя дотошного сыщика или, скажем, Порфирия из
знаменитого романа (а ведь и Раскольников литератор,
смотри как! - мелькнуло в голове). Но теперь не пройдет.
Не тот, извините, век. Хера вам.
Я и тут все время чувствовал, что переигрываю.
Господи, заткни психологию, заткни этот фонтан, он меня
выдаст... - взмолился. Притих. А тут и воля уже взяла
свое. В ушах не шумело.
Но теперь, придавив панику, я одеревенел, отупел. Тупо
смотрел на следователя, оспинки на его лице. Давай!
И вот он выдвинул ящик стола. Он так медленно,
мучительно медленно выдвигал ящик, - емкий - а я (в
напряжении) ждал стука, хорошо всем известного стука
катящейся по ящику пустой водочной бутылки. Я сглотнул
ком. Однако звука не было. В ящике были всего лишь
фотографии.
- Знакомо это лицо? - показывает мне крупно лицо
убитого кавказца. Лицо как лицо. А я отвечаю уже чистую
правду:
- Вроде бы - да.
- Вы поживший человек. Вы давно в общежитии. Глаз у
вас пристреленный, наметанный - ну? - знаком он или нет?
Я как бы осердился:
- Сказать тебе честно (я перешел на ты) - он мне вроде
бы знаком. Но еще более честно - я их всех на хер
путаю!..
- Говорят, вы писатель. Потому и ругаетесь? (Ирония.)
- Нервничаю. Слышал, что убили его.
- Откуда вы слышали?
Екнуло еще раз. Так и проколешься! (Так неожиданно. И
так нелепо.)
- В общаге все все знают, - говорю.
Следователь вздыхает. Вот как он вздыхает,
ух-уху-ух-уу... мол, всюду болтуны, попробуй тут искать
и поймать. И отпускает меня:
- Ладно. Идите.
Я шел и радостно подрагивал, слегка опьянен. Но, может
быть, и озноб. (Не воспалилась бы рука. Надо бы
поглотать таблеток. Лишь бы не скрутило, лишь бы без
врачей.) Отпечатки пальцев, этот оспенный что? - забыл
их с меня снять?.. Нет. Не забыл. Просто я не из тех,
кто под явным подозрением. Да, без определенных занятий.
Да, нищ. Да, не прописан. Но - не под подозрением.
А-ааа... Я вдруг сообразил - дошло. Меня вызвали лишь
к вечеру. Небось, последним. Они, небось, человек десять
вызвали до меня.
- Восьмерых уж вызывали, - подтвердила вахтерша. -
Завтра снова, я думаю, дергать людей станут. Всех
спрашивают. Как рыбку ловят!
Хорошо, что сразу и с утра вернулся: справился, -
подумал я. Мог себе навредить.
- Вас Сестряева просила зайти, - крикнула вахтерша
вслед.
- Кто?
- Сестряева. Калека со второго этажа... Сказала,
увидишь Петровича - скажи ему, пусть зайдет. Хорошо, я
вспомнила!..
Сестряева? (Я этого не понимал. Но, конечно,
насторожился. Теперь уже каждый чих настораживал...) Мне
захотелось водки, алчно, прямо сейчас, сию минуту -
обжигающие полстакана; и ничего больше.
Возле квартиры Конобеевых (которую я стерег и в
которой жил) шастал туда-сюда Михаил. Сказал, что
приехал меня проведать, я, мол, вчера был у него
какой-то смурной и придавленный: плохо и мало пил чай.
Не позавтракал.
Я уверил его, что ничего не случилось.
- Да, - согласился он. - Ты сегодня лучше.
Мы пошли купить водки. Я занервничал. С притаенным в
душе раздражением думал, как бы от Михаила сейчас
избавиться. Но оказалось, зря; оказалось, он как раз мне
в помощь.
В магазине, в людской толчее чуть ли не первым
человеком я увидел Тютьку, старика сборщика бутылок -
Михаил тем временем стал в очередь в кассу.
С трепетом (но, конечно, сдержанно) я сунулся к
Тютьке:
- Отец, помоги. Я пьяный был. На скамейке. Потерял
записную книжку с адресами... Не видал?
- На черта мне твоя книжка.
- Тебе-то на черта. А мне нужна. Я бы приплатил.
- Когда было?
- Вчера.
- У третьего фонаря? (Скамьи он считал по фонарям -
ловко.)
- Может, у третьего.
- Погоди, погоди. Не ты ли сидел там и пил с чуреком?
- Я пьян был. Но вроде пил один... (Ах, ты сука.
Неужто уже был зван к ментам? Не сам ли к ним поспешил
подсказать?)
А он всматривался в мое лицо.
- На скамейке? С ним? - и легонько так всматривался.
- С тем, которого убили, что ли? - спросил я прямо
глядя в его выцветшие глаза. Вот как с тобой, сука.
- Ну? - спросил-сказал он.
У меня вдруг не стало слов. Их, правильных, больше не
было. (Любое слово могло проколоть хлипкий шарик - и
весь мой подкрашенный воздух сам собой вышел бы вон.)
Но, на счастье, как раз и подошел Михаил с чеком на
водку. Чего вы тут?..
- Да вот. Спрашивает, не я ли пришил одного человека с
солнечного Кавказа?
- Надо мне больно! - спохватился старик. - Я видел:
пили вчера там двое. Двое - это точно, прошел мимо них,
ждал бутылец. Но далеко было, не углядеть.
- Близорукий, что ли? - спросил Михаил.
- В том и дело, что дальнозоркий. Я бутылку с двухсот
метров вижу в кустах. Тем более на скамейке. Потому и не
подхожу к пьющим близко. Да вот задача - фонарь слева.
Чурку-то хорошо видно, даже усы. А с кем он пил, лицо
как в черниле - хер увидишь...
Я уже пришел в себя:
- Ты ведь бутылки собрал? Собрал! Ты бутылки сдал?..
(Важный вопрос, главный для меня вопрос.)
- Сдал.
Вот и точка.
- Ты, старик, не темни. Мы тоже с Михаилом люди уже
тертые... Скажи честно: книжку записную подобрал? Если
да - отдай не греши.
Он последний раз попытал:
- А много ли дашь? (Предлагают много, когда виноваты.)
И опять кстати вмешался Михаил - ты, старичок, не тяни
резину. Отдай по совести. Отдай даром. Тебе уже о душе
пора думать. А ты все о деньгах. Тебе, может, в путь
завтра собираться?
Старик злобно кольнул глазами:
- Может, и так. Может, и в путь. Однако скажу тебе вот
что: на небо прибирают не тех, кто старйе.
- А кого же?
- А тех, кто спелее.
И он ушел, зло плюясь по сторонам и заодно стреляя
глазами по ржавым уличным урнам: не сверкнет ли где
небитая бутылка. Мы тоже ушли. Меня пробил пот
(разговорное напряжение). Я был мокр и рукой (незаметно)
отирал с шеи. Уже за первым углом я перехватил у Михаила
водку и сдергивал с бутылки белую шапочку. Ты что? -
удивился Михаил. Мол, неужели ж начнем на улице, когда
дом в двух шагах? Но я уже возвращал - вернул бутылку
ему. (Взял себя в руки.) Михаил наблюдателен, он не
Тютька. Я сказал, что всего лишь хотел присмотреться к
бутылке (хотя я умирал от желания сделать первый
глоток):
-...Бутылка странная, на мой взгляд. Не подделка?
(Иногда ведь всучат наполовину с водой.)
Я еле сдерживался, чтобы не прикрикнуть (давай же!
давай хоть по глотку! чего тянуть?!) И вновь остроту
мгновения удалось сгладить, затушевать.
Более или менее просто (естественно) я ему предложил:
- Глотни-ка ты, Миш. У тебя ноздри потоньше.
И передал ему - первому - открытую как бы для пробы
бутылку.
В квартире Конобеевых на кухне выпили, поболтали, и
Михаил ушел (одной головной болью меньше). Я остался
один. Рука заживала. Я вышел покурить в коридор.
Конобеевы предупредили - не водить поздних гостей и чтоб
обои не воняли куревом, две просьбы, Петрович.
Ходил и курил. Выпитая водка гнала мысли ровным
хорошим потоком.
Сестряева ходит с костылем. Женщина под сорок, сильно
прихрамывающая, редко выходит в коридор. Но глаз на
мужчин держит. Улыбчивая. На одной из общих пьянок я из
моего повышенного чувства сострадания (чокнуться с
калекой, пожелать здоровья) подкладывал ей большой
ложкой салат с помидорами, передал стопку водки и раза
три улыбнулся. Поухаживал; а когда все расходились по
своим этажам и когда я ей (последний сочувственный жест)
пожелал спокойной ночи, она вдруг взорвалась обидой
(ухаживал, а что ж не проводил скучающую женщину?!) -
стояли на повороте уже опустевшего коридора, и так
звучно, презрительно и даже, пожалуй, театрально она мне
бросила: "Вы не мужчина!..С, - и, отвернувшись,
зашкандыбала в свою однокомнатную.
Когда я зашел к ней теперь, Сестряева была в нарядной
кофточке, похоже, что меня ждала.
В квартирке чисто. Книги. Непугающие обои на стенах.
Кв метры с японским телевизором. (Наш серединный
человечек.) Сестряева, опираясь на костыль, стояла возле
кресла. Пригласила меня сесть. Она хочет поговорить со
мной про завтра. Я почувствовал холодок в желудке. (Но
спокоен.) Завтра, как она мне пояснила, ей придется идти
в милицию и рассказывать им. Подписывать показания.
Я понимал, конечно, что в милицию вызовут общежитского
вахтера (как и позднюю уборщицу, как и коменданта - их
непременно вызывают), но почему Сестряеву?.. Это тут же
выяснилось. Дело в том, что частенько ночами мучают
боли, она плохо спит - а они знают это, они все знают.
"... Вызывают расспросить, не видела ли я кого в окно. Я
ведь сижу и вижу улицу, как на ладони, второй этажС. -
Калека долго его добивалась, элитарного второго этажа.
(Не только легче подыматься по лестнице, но и вечерами
есть что посмотреть, если телевизор скучен.)
- Понятно, - сказал я. - Вы видели меня той ночью. И
хотите меня предупредить. Это мило. Это очень мило.
Cпасибо, - сказал я.
- Они спросят. Я не знаю, назвать ли мне вас... или
совсем не называть? - сказала она как в раздумье. Пока
еще без намека. Но с чуть уловимой улыбкой. (И еще - я
заметил - с неким добрым психодвижением вроде как мне
навстречу.)
- Нет, конечно. Не называйте. Зачем человеку, чтобы
его таскали и дергали. Бог с вами!
Она помолчала. Она думала, как теперь продолжить. Но и
я думал.
Было ясно, что Сестряева не знала, что я был возле той
скамейки. И что я там делал, тоже не знала. (Вероятно,
даже не подумала об этом. Из ее окна скамеек не видно.)
Но зато она знала, что мне будет неприятно, если
затаскают к следователям, станут расспрашивать и
переспрашивать (как только она заявит, что видела меня,
одного-единственного человека в тот час возле дома со
стороны сквера).
Она тихо говорила, а я сидел на стуле и смотрел в
пустое бельмо телевизора. (Может быть, следовало
смотреть в глаза. Я все собирался посмотреть ей в
глаза.)
-...Поймите, Петрович. Мне как-то трудно солгать. Не
умею. И как сказать им, зачем вы туда-сюда ходили? - вы
раз пошли, потом вы вдруг вернулись (убил и вернулся,
вот зачем). Я понимаю, вы просто гуляли. А затем прямо у
дома развернулись и снова туда пошли (вспомнил про
бутылку, которую дальнозоркий Тютька как раз унес)...
- Да уж. Подергают меня всласть.
Она смутилась, но не опустила глаза и (с плавающей
краснотой на щеках - вспыхнули чуть) продолжила:
- Если б мы были друзьями. Тогда понятно. А просто так
- как лгать-то?
Я обратил внимание, что она не сказала врать, сказала
лгать - читает книги; интеллигентна. Понятно, калека
ведь.
Оба мы сделались вдруг спокойны. Конечно, не стал я
изображать ни лицом, ни голосом, что готов вырвать
костыль и тут же начать пристраивать ее на диванчик. Но
этого и не нужно было. Я понимал, раз умна - значит,
даст мне время. (Но и оттягивать слишком нельзя. Опасно
- я тоже понимал.)
Я шагнул к ней ближе:
- И, значит, мы станем друзьями, Тася. Какие проблемы!
- я улыбнулся, я даже засмеялся. - Мне это по сердцу. То
есть быть друзьями. Заодно же я избегу дурацких
разговоров со следователями.
Вот тут она смутилась. (Уже почувствовав победу.)
А я сказал:
- Через час я приду. Хорошо?
И пришел.
Была в ее теле, как бы это назвать, припрятанная
изнеженность (припрятанная от мира холеность). К тому
же, как и многие калеки, она оказалась умна и с
удвоенной чуткостью, что зачастую уже само по себе стоит
ума. Во всяком случае, было с ней просто, ничуть не в
тягость. (Робость движений; и скрываемая боязливая
трепетность.)
Мы погасили настольную лампу, и теперь я тоже увидел
из ее окна (пошел тот самый, первый час ночи) - увидел
под фонарем подъезда входящих-выходящих общажников. Они
были редки. Их действительно нетрудно запомнить. Она
подошла ко мне сзади, коснулась плеча. Чуткая, она не
обмолвилась насчет вида из окна.
А я сказал ей приятное: про холеность ее тела. Она
улыбнулась:
- Умею жить одна. Сколько угодно. Я, конечно, калека,
но я не выношу общажную пьянь... Мужчина у меня был
десять лет назад. Одиннадцать.
Я поддакнул, огладил ее небольшую грудь.
- Знаешь, кто это был - одиннадцать лет назад?
Я невольно насторожился, ожидая бог знает чего.
- Кто?
Она засмеялась негромко:
- Мой дальний родственник. Он приехал из Сибири, и
остановиться бедняге было негде. Еще и обокрали в скором
поезде, не осталось ни рубля. Бедный! Жил у меня три
дня.
Лежа рядом с Тасей (в дреме), я думал о себе проще, а
об убийстве уже отстраненно: как о сюжете. То же и я
видел, конечно, те или иные бесчисленные криминальные
фильмы - помнил эффекты улик, помнил страхи. Как все
знакомо и узнаваемо. Забытая из-под водки бутылка(!).
Сгинувшие в никуда отпечатки пальцев(!). А женщина с
бессонницей, сидящая у окна(?!). Но сейчас простая и
столь расхожая атрибутика сюжета с убийством касалась
моей жизни. И с куда большим уважением следовало сейчас
отнестись к так простенько подстерегающим (к следящим за
нами, шаг в шаг) приметам реальности: это ямы. Ямы, и
человеку преступившему следует их четко обойти, как бы
ни были они примитивны и схожи с плохой киношкой. Не
дергаться. Не пугаться (например, Таси). И вот (лежа,
приглаживал Тасино плечо, в узкой ее постели) важная
мысль пришла: мысль о чувствах - мысль уже вне той
первой и нервной, горячечной суеты, когда я выбросил
ножи в Москва-реку или когда метался по магазинам в
поисках Тютьки с бутылкой. Там - точка.
Когда человек убил, он в зависимости не от самого
убийства, а от всего того, что он об убийствах читал и
видел на экранах, вот мысль. Человек убивший считается с
условной реальностью. Он втянут в диалог. Заранее и с
умыслом втянут. Его чувства зависимы (вот мысль).
Человек сам (своими чувствами) втягивает себя в
соответствуюший сюжет преследования (с соответствующей
поимкой или непоимкой). И вот если из сюжета чувством
уйти... если исключить чувства... Не участвовать.
Забыть. Не знать. Не помнить.
Cпасительная мысль (о неучастии чувством в сюжете) мне
помогла уже в разговоре с Тасей - когда мы, оба на
взводе, стояли в ее комнате. Не спеши отказываться -
вела меня мысль. И не вздумай возмущаться на милый
женский шантаж, мол, что это, моя дорогая, за нисходящие
намеки?!. Никаких чувств. Ничего амбициозного. Не
упорствуй. (Но и не спеши к ней в объятья.) Помнись
немного с ноги на ногу. Посмотри на ее плечи. На ее
улыбку. Ямочка на левой щеке.
Это и дало мне так естественно сказать - ладно, Тася,
будем друзьями. И добавить: приду через час.
Верная мысль не чувствовать (верная мне) была теперь
угадана и как-никак со мной. Моя мысль и мое "яС - мы
сближались. Это важно. Важный урок. Я даже сколько-то
медитировал: я, мол, не чувствую досады на безденежье, я
не чувствую раскаяния, я не чувствую страха перед
ментами... я даже солнца поутру сегодня лицом, щекой,
закрытыми глазами не чувствую. (Как властно и тут
набегало будущее. Подумать только, как скоро мне
предстоял обратный урок: стараться усилием чувствовать
то, чувствовать это... и даже стараться чувствовать
солнце лицом и остывшей щекой, поутру, подойдя к окну
ближе.)
А пока что за окном осень, появилась дешевая картошка
- вот и думай, не чувствуй, а думай, купить ли впрок и
где в общаге ее ссыпать, хранить. Картошка - надолго,
это еда. Навестить брата Веню. Так я и говорил себе -
внятно: есть Веня, есть в продаже картошка, а моего
чувства в сюжете, где скамейка и кровавые два ножа, нет.
(А нет чувства, нет и убийства, не было его, ничего не
было, и потому им тебя не угадать.) А картошку надо
будет ссыпать в крыле К, там холодно - два раза по
полмешка (легче принести).
Купил Вене сыра. В их отделении испортились сразу оба
холодильника: продукты, лежа холмами на столе, портятся.
Несчастные психи ходят вокруг стола, принюхиваются и так
жалко ссорятся, съев чужое.
Двести граммов вареной колбасы. Батон. Молока в
пакетах не было. С бутылкой к больным не пустят...
Вернулся, уже темнело.
Я поговорил с отставником Акуловым. Постояли вместе в
коридоре, покурили. Его, конечно, тоже вызывали, зная
его угрозы (на словах) в адрес кавказцев. (Меня вызывали
как не прописанного здесь, как бомжа. Которого к тому же
видели ночью.) Акулов рассказал - его спрашивали долго;
и после протокола еще задержали на лишний час. Убитый с
кем-то выпивал, сидя на скамейке, вот они и схватились
за мужиков. Про бутылку даже не вспомнили, усмехнулся
Акулов. А ведь должна же быть там бутылка, из горла пили
- не из стаканов же! Не поискали. А потому что лентяи.
Зарплата ментам приплывает сама собой. Ленивые суки. На
черта им вообще чем-то заниматься...
- Не найдут, - подытожил Акулов, махнув рукой.
- Думаешь?
- Разве что убийца сам подставится.
Акулов уверен: если убийца не задергается, не
вляпается сам в какую-нибудь новую поножовщину, дело
останется на нулях.
Подошел Курнеев. Курил, слушал. Тоже согласился:
милиции сейчас заводиться неохота - лень!
- Спишут на межкавказские распри: мол, счеты свели. И
делу конец.
Мы посмеялись. Да, похоже. Да, да, так и будет. (Во
всяком случае, взамен меня никто не пострадает, спи,
подружка, спи крепко, - это я подсказал, подшепнул своей
совести, в промельк вспомнив, как она там?)
-...Год назад я уже видел одного такого. Меж собой
подрались! Всю ночь валялся на улице. Пристреленный, -
сказал Акулов.
- Я тоже его видел.
- Кто стрелял, так и не нашли? - спросил Курнеев.
- Не.
А все же я был удивлен. Интеллект, мой верный служака,
как же он старался, пыхтел, лез в пыльные углы, воевал,
помогая мне не ступить в ямы и обойти ловушки. И еще
похваливал, поощрял меня (и сам себя) в переигрывании
нашей жалкой (с точки зрения сыска) милиции! Я
всматривался в себя: тяжело всматривался и легко
удивлялся. Застукал свое "яС, как женщину с кем-то.
Конечно, сразу и простил - ведь мое я. Но с легким
разочарованием. Мол, я-то тебя ценил особой ценой.
При всматривании в себя (в свое "яС) нет раздвоения.
При взгляде в зеркало, мы ведь тоже, соотнося, отлично
понимаем, что реальный человек и человек, отраженный на
зеркальной поверхности, - один. Одно целое.
"ЯС в ответ только молча (и отраженно) смотрело. Нет,
оно не было на чем-то застуканным и пойманным: оно не
оказалось особо хитрым или там злым. Оно лишь на чуть
приоткрыло мне свои заспанные молочные глазки с детской
жаждой жить и с детским же выражением в них скорее
животного мира, чем человеческого. Не страх - а
вечность. Эти глаза (глаза моего "яС, которое убило, а
теперь припрятывало концы, как все люди) оказались
похожи на глаза животных. Мы все в этом схожи. Глаза
собаки, лошади. В таких глазах в достатке и боли, и
печали, но нет кой-какой мелочи... знания смерти. Глаза
смотрят и не знают про будущую смерть. И, стало быть,
"яС с этой стороны вполне самодостаточно - оно живет, и
всюду, куда достает его полупечальный-полудетский
взгляд, простирается бессмертие, а смерти нет и не
будет. А если есть бессмертие, все позволено.
Не сама мысль удивила, а то, с какой легкостью она не
то чтобы вместилась в мое "яС - обнаружилась в нем.
И еще яма. Ямка, чтоб проскочить. Сюжет нет-нет и
выявлял (подсказывал) свои ухабы и рытвины (нормально!),
а я их не чувствовал. Я лежал, почитывая диалоги
Платона, когда в дверь стукнули.
- Петрович, спустись к вахте - тебя к телефону!
Вечернее вторжение могло быть только чужое (со
стороны), потому что и Викыч, и Михаил не станут звонить
вахтеру, зная, что я у Конобеевых.
Я спустился. Удачно, что я читал. После чтения мой
мозг суховат, мыслит короткими цепкими фразами. Не чужд
и прихотливой логики. В такую минуту меня не напугать.
- Алло.
- Петрович?.. Приве-ет, - баском заговорил.
(Незнакомый мне голос.)
- Привет.
- Я буду говорить прямо: не люблю тянуть. (Он
хе-хекнул. Простецки. Мол, все мы люди.) Я знаю о тебе.
Знаю про ту скамейку. Но я хочу что-то иметь за мое
молчание.
Он тут же добавил, что именно:
- Деньги.
- Да ну? - сказал я. (Холодок не возник. Не
чувствовать.)
Я ждал. Пусть скажет что-то еще.
- Получу деньги - буду молчать.
- Много ли хотите? - спросил я на "выС. Спросил сухо,
но с ноткой. (С зашевелившимся вдохновением.)
Он сказал:
- Мне деньги очень нужны. Тридцать тысяч. (В то время
- тысяча долларов.)
Я засмеялся.
- Отчего ж не полмиллиона?..
- Я говорю серьезно.
- Я тоже, - сказал я. - Тридцать рублей ровно. (Один
доллар.) Но не сразу. По частям. У меня скромный и в
общем случайный заработок. Годится?
Еще раз засмеявшись, я повесил трубку.
Ночью он опять позвонил. Опять на вахту.
- Это снова я.
- Ну?
Долгая пауза. Ночная и затянутая пауза (мне бы сразу
бросить трубку - впрочем, кто знает, как лучше). Он
сказал:
- У меня улика.
Тут я рассвирепел:
- Послушай, улика уликой, а у тебя совесть есть?!.
Какого хера звонишь и спать не даешь?!
И бросил трубку. И сказал сурово вахтеру: не зови меня
больше, разбудишь - дам по башке, я зол, когда сонный!..
Когда я поднялся по лестнице и вошел в квартиру, он
позвонил снова. Уже знал номер Конобеевых. Но я уже не
брал трубку. Нет и нет. Какие бы зацепки, намеки, слова,
какие бы улики ни назывались, мое дело не среагировать,
я не должен попасть в чувство сюжета; и если не в
сюжете, я неуязвим... - повторял я, как повторяют
спокойную холодноватую молитву.
Лежал на спине, курил. Час ночи. Звонивший знает, где
я. (Узнал же он у вахтера номер телефона. Он мог узнать
и про окна. Я погасил свет.) Лежал в темноте. Сплю, -
сказал я себе... Даже вызовут, даже за руку схватят -
меня нет, меня нет в вашем сюжете...
Утром все разрешилось. Утро было с солнцем - я вышел
покурить, первую, натощак; курил натощак и Акулов в
коридоре. Сказал, что звонил ему некий хмырь: "... Хмырь
меня пугал, ловил рыбку в воде. Товарищ Акулов? - да,
говорю, - А он мне баском, ржавым своим баском, что
есть, мол, улика и что я ему денег должен отвалить.
Представляешь, какая сука. Чтобы я тем самым сознался -
ну, сука, ну, ловит на крючок!С - Я засмеялся: мне, мол,
тоже звонили.
- А я так и думал. Он всем звонит, - Акулов затянулся
сигаретой покрепче.- А знаешь, кто?
- Кто?
- Следователь с оспой на морде. Помнишь?.. Я его по
голосу узнал - он меняет голос, но кой-какие нотки я
успевал расслышать... Он это. Клянусь, он. Так они рыбку
и ловят. Сука. Оспа на лице зря не бывает.
Я шел улицей. Груз с плеч.
Вечером, по дороге в булочную, я и сам этого
следователя увидел. Он шел почти рядом. Лицо, скулы, и -
близко - щеки, изъеденные мелкими ходами, словно бы
потравленные легким раствором кислоты, оспенный. На
всякий случай я свернул: прошел в обход 24-го дома, где
кусты и детская песочница, веревки с бельем... Когда я
оглянулся, следователь всматривался в окна общежития -
возможно, искал (вычислял) ракурс, с которого тот или
иной жилец мог случайно видеть ту скамейку. Ясно, что
полуабсурд нынешних милицейских дел (их дел в целом) не
исключал рвения мелких служак. Следователь работал.
Пусть.
Пришлось считаться и с собственным легкомыслием.
(Окрыляющим нас, когда кажется, что уже все позади -
мелкое, а ведь чувство!) Я вдруг загорелся войти в
отделение милиции: ворваться к начальнику в кабинет и
сказать, заявить во гневе, имитация гомо советикус, мол,
оскорблен, мол, ваш следователь меня шантажирует, деньги
требует - я узнал по телефону его гнусный голос!..
Однако что если они и впрямь среагируют. И чтобы
заткнуть мне рот (известная практика), да и просто
попугать, снимут (только попугать) отпечатки моих
пальцев - ан, глядь, и обнаружат их (точно такие же) на