Оказавшись снова перед тупиком, археологи в конце 60-х и в 70-х годах начинают искать новые возможности решения проблемы. П.Н.Третьяков продолжает идти по южному пути, но с обходным маневром, минуя черняховскую культуру (Третьяков 1966: 220-230; Третьяков 1974; Третьяков 1982). Ему удалось обнаружить в Подесенье памятники, располагавшиеся в тех же топографических условиях, что и раннеславянские, со сходной структурой культуры, но более ранние — II-V веков. Поскольку на них изредка встречались черепки чернолощеных лепных мисок и горшки с насечками или пальцевыми вдавлениями по венчику, напоминающие посуду зарубинецкой культуры, П.Н.Третьяков считал открытые древности позднезарубинецкими. Подобные памятники были обнаружены и на Киевщине, и на Днепровском Левобережье. Их объединили сначала в “памятники киевского типа” (Даниленко 1976), затем — в киевскую культуру (Горюнов 1981; Терпиловский 1984).
П.Н.Третьяков предполагал: когда во II веке н.э. возникла черняховская общность, носители зарубинецкой культуры Среднего Поднепровья были вынуждены отступить на север и северо-восток, а после гуннского нашествия и крушения Черняхова вернулись уже в виде раннеисторических славян. Идея оказалась в общем плодотворной, хотя и выявился затем ряд неточностей. Черняховская культура возникла не во II в. н.э., а не ранее 20-60-х годов III века (Щукин 1976; Szczukin 1981; Гороховский 1989; Шаров 1992), и не черняховцы, а сарматы в середине I в. н.э. заставили носителей зарубинецкой культуры сдвинуться на север (Щукин 1972; Щукин 1994: 232-239).
Но более всего в построении П.Н.Третьякова смущает одно — априори принятое славянство зарубинецкой культуры. Автор идеи ссылается лишь на мнение большинства исследователей и на расположение зарубинецкой культуры в зоне раннеславянских топонимов. Против последнего справедливо возражал В.В.Седов: и зона эта значительно шире, и датировка топонимов неизвестна (Седов 1970: 41).
Изучение генезиса зарубинецкой культуры в последние годы тоже дает результаты, противоречащие этой посылке. Во-первых, выясняется, что образованию зарубинецкой и родственной поянешть-лукашевской культур предшествовало проникновение населения губинской группы из междуречья Одера-Нейсе, группы, представляющей собой сплав поморской культуры Польши и ясторфской Германии (Мачинский 1966; Щукин 1993; Щукин 1994, там дальнейшая литература). Ясторфские и губинские элементы обнаруживаются на ранних стадиях обеих культур. Выходцы с запада появляются в Северном Причерноморье на рубеже III-II вв. до н.э., как раз в то время, когда письменные источники фиксируют здесь появление “бастарнов-пришельцев” (Ps.Scimn 797).
В формировании новых культур могли принять участие и местные жители: носители поморской культуры в Западном Полесье, проникшие сюда несколько раньше, еще в IV в. до н.э., милоградцы на Верхнем Днепре, скифское население Среднего Поднепровья, геты Молдовы, но все они, за исключением поморцев, не оказали существенного воздействия на облик вновь сформировавшихся общностей. Во-вторых, носители формирующейся зарубинецкой культуры явно побывали на Балканах, потому что только там можно найти прототипы характерных “зарубинецких” фибул (Каспарова 1978; Каспарова 1981). Носители зарубинецкой культуры, очевидно, были участниками бастарнских походов на Балканы в 179-168 гг до н.э., достаточно подробно описанных Титом Ливием (Liv. XL, 5, 10; 57, 4-5; 8, XLIV, 26, 14; 27, 3).
В-третьих, Страбон, описывая ситуацию в Причерноморье на рубеже II-I вв до н.э., то есть времени расцвета зарубинецкой и поянештской культур, размещает между Истром-Дунаем и Борисфеном-Днепром “ в глубине материка ” две группировки бастарнов (Strabo, VII, 3,17). Никаких других культурных общностей, которые могли лучше соответствовать бастарнам Страбона, кроме Поянешть-Лукашевской и зарубинецкой, пока не выявлено. Следует отметить к тому же, что обе вновь образовавшиеся культуры по своему облику и структуре очень близки культурам среднеевропейским. Они “мисочные”, у них разнообразная лощено-хроповатая керамика, обилие фибул, большие могильники с трупосожжениями. Обе общности, наряду с пшеворской, оксывской и ясторфской, включающей в себя и губинскую группу, составляют единый круг культур “латенизированных”, находившихся под сильным культурным воздействием кельтов. По структуре они резко отличаются от местных “горшечных” культур Восточной Европы — скифской, милоградской, юхновской, гетской (рис. 2).
Вопрос об этническом лице бастарнов остается открытым. Древние авторы называют их то галлами (Liv. XLIV, 26,2-3,14), то, с оговорками, — германцами (Strabo, VII, 3,17; Plin. H.N. IV, 81; Tac. Germ. 46). Из пяти дошедших до нас слов языка бастарнов два могут быть объяснены из германского, а три не имеют параллелей ни в одном из известных языков (Браун 1899: 112). Не исключено, что бастарны были носителями тех индоевропейских диалектов, которые позже исчезли полностью (Мачинский 1966: 96). Подобные “народы между германцами и кельтами” уже выявлены в других частях Европы (Hachmann, Kossack, Kuhn 1962). Когда в середине I в. до н.э. началось расселение предков исторических германцев из ядра ясторфской культуры в междуречье Эльбы и Одера (Die Germanen... 1976: 83-99; 184-232), племена, близкие им и втянутые в орбиту их действий, стали германцами, группы же, оказавшиеся в стороне и втянутые в орбиту других народов, стали другими народами. Спор об этническом лице бастарнов, пожалуй, не имеет смысла. Бастарны были бастарнами.
Если П.Н.Третьяков продолжал развивать идею южного, украинского, пути, превращающегося в его интерпретации скорее в североукраинский, то другие авторы искали компромиссных решений, объединяющих оба направления — украинское и польское. В наиболее общей форме это было сформулировано Б.А.Рыбаковым в докладе на VIII Международном съезде славистов в 1978 году (Рыбаков 1978). Из этой позиции он исходил и в своих последующих работах, в частности, в труде о язычестве славян (Рыбаков 1981). Не без влияния последнего, пользовавшегося большой популярностью, сформировались и нынешние представления о происхождении славян в обыденном сознании широкой публики, отстаиваемые подчас и в научной литературе (Macala 1995).
Суть концепции Б.А.Рыбакова проста и сводилась к следующему. Во все времена существовало определенное “славянское” единство культур между Одером и Днепром: тшинецко-комаровское эпохи бронзы, лужицко-скифское начала эпохи железа, пшеворско-зарубинецкое эпохи Латена и рубежа эр, пшеворско-черняховское римского времени.
Что касается двух последних пар, то академик абсолютно прав. И пшеворская, и зарубинецкая, и черняховская культуры действительно сходны по своей структуре: во всех большие могильники, “поля погребений”, захоронения с разнообразным и многочисленным инвентарем, много фибул, обилие лощеной и лощено-хроповатой керамики. Все эти культуры “фибульные”, “мисочные”, они и в самом деле составляют единый “культурный мир” (Щукин 1994: 15-26). Только Одер никак не является его западной границей. За ним находится ясторфская культура Германии, тоже относящаяся к этому “миру”. И различия памятников пшеворской культуры с расположенными западнее даже менее заметны, чем с зарубинецкими и черняховскими. Исходя только из сходства культур, славян пришлось бы “расселить” вплоть до Рейна и Южной Скандинавии. Умолчал Б.А.Рыбаков и об отличии культур Центральной и Bосточной Европы в скифское время, в VII-IV вв. до н.э. Здесь культурного Одро-Днепровского единства никак не получается. И памятники собственно скифов, и их северных соседей, носителей милоградской и юхновской культур (Мельниковская 1967; Левенок 1963), совсем не похожи на синхронную поморскую культуру Польши ни по отдельным элементам, ни по структуре. Они принадлежат разным “культурным мирам”. Никак не объясняется из этой гипотезы и резкое различие раннеславянских культур с предшествующими.
Более конкретные компромиссные гипотезы созданы В.В.Седовым, И.П.Русановой и В.Д.Бараном. Несмотря на различие нюансов в понимании реконструируемых этими исследователями процессов, их объединяет одно — признание решающей или решительной роли пшеворской культуры, воспринимаемой в качестве непосредственной преемницы традиций и этноса предшествующей поморской или подклошевой. Так что это своего рода ответвление западного пути с попытками в разной степени совместить его с восточным.
Гипотеза И.П.Русановой наиболее проста и прямолинейна (Русанова 1976; 1988; 1990). Носители раннеславянской пражско-корчакской культуры являются прямыми потомками пшеворцев, потому что прототипы горшков “пражского типа” можно найти и на пшеворских памятниках (приводятся конкретные примеры, и достаточно убедительные), а они, в свою очередь, очевидно продолжают традицию “клешей”, больших сосудов, которые часто покрывают, перевернутые вверх дном, трупосожжения поморской культуры. Наблюдается, таким образом, непрерывность культурной традиции.
Признаться, я и сам увлекался одно время этой гипотезой, но проверка конкретных данных показала: сосуды “спецымежского типа”, выдаваемые за прототипы “пражских”, а именно на пшеворском могильнике Спецымеж они наиболее обильно представлены (Kietlinska, Dabrowska 1963), найдены по преимуществу в комплексах II-III вв. н.э. (Щукин 1976). В целом они не столь многочисленны и не являются структурообразующими для пшеворской культуры. Имеется и большой хронологический разрыв между ними и керамикой “пражского типа”, около 300 лет.
Неоднозначно решается вопрос и о преемственности пшеворской и поморской культур. Между ними тоже существует некий хронологический разрыв в III в. до н.э. (Wozniak 1979; Щукин 1994: рис.31). Керамика поморской культуры иногда вдруг проявляется в пшеворских комплексах, но не в ранней фазе ее развития, а в последующей, спустя одно-два поколения. Процесс образования новой пшеворской общности на территории нынешней Польши был сложным, включающим, кроме слабо проявляющегося поморского наследия, активное воздействие носителей ясторфской культуры, в частности, ее губинской группы междуречья Одера-Нейсе, кельтов Силезии и, возможно, выходцев с Борнхольма и других островов Балтики (Dabrowska 1988; Щукин 1994: 101-107). Прямой преемственности поморской и пшеворской культур не прослеживается.
В.В.Седов (1979) строит более сложную комбинацию: изначально славянской, по его мнению, является культура подклошовых погребений Мазовии, того варианта поморской культуры, где, по мысли В.В.Седова, наиболее живучи традиции предшествующей лужицкой культуры.”Подклошовцы”, по мнению В.В.Седова, представляют особую археологическую культуру. Во II в. до н.э. на основе поморской (балтской, по мнению В.В.Седова) и подклошовой культур складывается культура пшеворская, благополучно существующая до конца II — начала III вв. н.э., когда пшеворцы продвигаются в Причерноморье и в смеси с сарматами образуют черняховскую культуру. Одновременно в Причерноморье продвигаются из Польского Поморья и носители вельбаркской культуры, готы и гепиды, но они на формирование черняховской общности существенного влияния не оказывают. После гуннского разгрома 375 года готы, интегрированные до того в славянскую или протославянскую черняховскую культуру, уходят на запад, а из черняховской культуры образуются раннеславянские пражско-корчакская и пеньковская культуры. Что касается культуры колочинской, то она, по мнению В.В.Седова и И.П.Русановой, принадлежит не славянам, а балтам. Таковы основные тезисы концепции В.В.Седова, где-то подкупающей своей стройностью.
Однако возникает и ряд противоречий. Пшеворская культура, основное звено в цепи рассуждений В.В.Седова и И.П.Русановой, очевидно, имеет тесные связи с западным, германским миром. В частности, это выражается в том, что пшеворцы были вовлечены в орбиту действий выходцев из ядра ясторфской культуры, появившихся на Майне и в Галлии в связи с движением на запад германцев Ариовиста, с которыми довелось воевать Юлию Цезарю (Caes. Bell. Gall. I, 32-54). Это движение фиксируется рядом памятников в междуречье Эльбы-Заале и на Майне. В них — согнутое оружие, керамика и другие элементы пшеворской и оксывской культур (Hachmann 1957; Peschel 1978; Godlowski 1978; Щукин 1994: 172-173). Выход из сложившегося положения В.В.Седов видит в расчленении пшеворской культуры. Западная ее часть была германской, а восточная, образовавшееся на подклошевой основе в Мазовии, — славянской. Здесь меньше погребений с оружием, больше захоронений в ямах, чем в урнах, больше горшков, нежели мисок. В целом эта гипотеза подкупает нетривиальностью рассуждений, учетом сложности этногенетических процессов и неадекватности их археологического выражения. Но возникает и ряд сомнений. Польские коллеги весьма неоднозначно подходят к вопросу о соотношении поморской и подклошевой культур (Malinowski 1961; Hensel 1973). Справедливо ли вычленять последнюю в самостоятельное явление с особым этническим содержанием? При наличии некоторых различий, об особой культуре все же говорить не приходится, подклошевые погребения есть и в западной части, погребения в каменных ящиках, характеризующие поморскую культуру, встречаются и в восточной.
Не видят польские коллеги и особого восточного варианта пшеворской культуры, она на удивление монолитна. На картах В.В.Седова этот восточный вариант тоже заметен не очень отчетливо (Седов 1979: рис. 11). Произошло здесь и просто недоразумение. В восточный вариант пшеворской культуры попал ряд памятников продвигающейся в это время на юго-восток культуры вельбаркской, для которой тоже характерно отсутствие оружия в захоронениях и ямный обряд трупосожжений. В качестве восточнопшеворских В.В.Седовым указаны такие вельбаркские памятники, как Клочев, Стара Весь, Кавенчин, Брулино-Коски, Ростки, Тухлин, Дроздово — классические могильники вельбаркско-цецельской культуры (Седов 1879: рис.11; Wolagiewicz 1981: Tab.1, 84; Jaskanis, Okulicz 1981: 178-190, rys.32), связываемые с процессом продвижения готов из Польского Поморья к Черному морю. Впрочем, здесь нет непосредственно вины самого В.В.Седова, вельбаркская культура, как таковая, только в эти годы и была выделена, некоторые из этих памятников и до него иногда считали пшеворскими.
Более же всего смущает, что по концепции В.В.Седова получается: в течение почти 600 лет, со II в. до н.э. и до конца IV в. н.э., в рамках пшеворской и черняховской культур, славяне жили в непосредственном соседстве и совместно с германцами, вандалами или лугиями пшеворской культуры, готами и другими германскими племенами, представленными черняховской культурой, а наличие в составе последней определенного вельбаркского и, более широко, североевропейского вклада (длинные дома, костяные и железные гребни, некоторые формы керамики и пр.) отрицать не приходится (Щукин 1977; Szczukin 1981). Это длительное совместное проживание должно было бы сказаться и на славянских языках, чего мы не наблюдаем. Определенные славяно-германские языковые контакты фиксируются (Мартынов 1963), но они не столь существенны и могут быть объяснены в ином историческом и языковом контексте (Топоров 1983).
В.Д.Баран и его ученики-соавторы (Баран 1972; Баран 1981; Баран 1988; Баран, Козак, Терпиловський 1991; Козак 1991; Козак, Терпиловський 1983; Козак 1994; Терпиловський 1994) следуют за основными посылками В.В.Седова и П.Н.Третьякова, объединяя их в цельную картину, хотя и несколько противоречивую, поскольку каждый из соавторов акценты расставляет, вероятно, несколько по-своему. Молчаливо и априори принимается славянство и поморско-подклошевой, и зарубинецкой культур, тем более, что в сложении последней носители первой, продвинувшиеся в IV в. до н.э. в западное Полесье, сыграли определенную роль. Впрочем, и представители местных культур — милоградской, лесостепной скифской, юхновской, — также участвовавшие в создании зарубинецкой общности, мыслятся как славяне. Пшеворская культура представляется украинским соавторам в целом германской, но в ней есть и славянский поморско-подклошевый элемент, и те пшеворцы, что проникали с середины I в. до н.э. в Верхнее Поднестровье и на Волынь, безусловно, были славянами.
“Славянская” зарубинецкая культура спокойно существовала до середины I в. н.э., когда она была разрушена нашествием сарматов. Часть населения отошла на северо-восток и восток, часть — на запад, образовав на Волыни, вместе с обитавшими уже здесь пшеворцами, зубрецкую группу памятников, исследованную за последние годы Д.Н.Козаком (Козак 1991).
В конце II—III вв. н.э. на Волыни появляются памятники вельбаркской культуры, что сопоставляется с движением готов к Черному морю. В результате носители культуры зубрецкой группы концентрируются в Верхнем Поднестровье и затем включаются в состав черняховской кульуры. Нужно сказать, что черняховские памятники Львовщины, родных мест В.Д.Барана, действительно представляют в черняховской культуре специфический вариант — здесь нет, в частности, длинных домов и больших биритуальных могильников, что свойственно черняховской культуре в целом. Могильники этой группы Рипнев-Черепин вообще не известны. Более того, здесь имеется определенное число квадратных полуземлянок с печью-каменкой, что весьма характерно для достоверных раннеславянских культур. Поэтому, по мнению В.Д.Барана, именно здесь происходит трансформация черняховской культуры в раннеславянскую.
Параллельно в Среднем Поднепровье, в Подесенье и на Днепровском Левобережье на базе рассеянных позднезарубинецких групп памятников киевского типа происходит формирование киевской культуры, частично территориально пересекающейся с образовавшейся тогда же черняховской. Киевская культура, наследница зарубинецкой, без сомнения, славянская. Что касается культуры черняховской III-IV вв., то это обширное культурно-социальное образование, хотя и полиэтнично, включает в себя потомков местных поздних скифов и сарматов, а также гетов в Молдове и Румынии, но основу его составляют тоже славянские племена, потомки позднезарубинецких групп. (Очень хотелось бы конкретно видеть и прочие такие группы, кроме тех, уже упоминавшихся, что дали в результате киевскую культуру и памятники типа Рипнева-Черепина на родине В.Д.Барана, пока же таковые отсутствуют — М.Щ.).
Готы же, безусловно присутствующие в Причерноморье, представлены исключительно, по мысли киевских коллег, памятниками вельбаркской культуры, проникшими на Волынь и в среднее течение Южного Буга. Они, возможно, и играли определенную политическую роль, доминируя над остальным населением черняховской культуры, но были немногочисленны. В целом черняховская культура тоже славянская. После гуннского нашествия в конце IV в. и ухода готов в Подунавье на основе киевской культуры образовалась раннеславянская колочинская и, частично, пеньковская культуры, хотя большую часть последней составили, по В.В. Седову, наследники черняховцев, а на основе верхнеднестровских черняховских памятников, раскопаных В.Д.Бараном, образовалась культура пражско-корчакская.
Такова, вкратце, концепция киевских ученых. Часть реконструированых ими исторических процессов, по всей вероятности, действительно имела место в реальности, во многом реконструкция совпадает и с предлагаемой мною (Щукин 1994), но акценты здесь расставлены иначе.
Смущают же следующие моменты. Во-первых, славянство и подклошовой, и зарубинецкой культур доказывается киевскими коллегами лишь самой цепочкой якобы прослеживающейся культурной непрерывности, выводящей на достоверно славянские культуры. Других аргументов в пользу этой посылки нет. Наблюдается, с точки зрения элементарной логики, явление “порочного круга” рассуждений. Исходная посылка доказывается лишь конечным результатом, который на этой посылке и базируется.
Во-вторых, в реконструкции совсем не остается места бастарнам, народу, игравшему весьма заметную роль в истории Северного Причерноморья с III в. до н.э. по III в. н.э., что подтверждаеся рядом письменных и эпиграфических источников (Strabo VII, 3,17; Plin. N.H. IV, 80-81; CIL XIV, 3608; Тac. Germ. 46; Блаватская 1952: 152-158; Щукин 1994: 96-137, 227-232). А место им, очевидно, найти следует. Вероятность отождествления классической зарубинецкой культуры и сходной культуры Поянешты-Лукашевка с бастарнами весьма велика, так же как и некоторых групп Верхнего Поднестровья и Волыни — звенигородской и, может быть, зубрецкой для несколько более позднего времени, середины — второй половины I в. н.э. — первой половины III в. н.э. Какое-либо иное местоположение бастарнов предложить пока трудно.
В-третьих, связи некоторых звеньев предлагаемых киевскими археологами секвенций тоже могут быть поставлены под сомнение. Это касается как соотношения поморского, пшеворского и зарубинецкого элементов (другие группы тоже принимали участие в формировании этих культур), так и перерастания зубрецкой группы в черняховскую группу Рипнев-Черепин, а последней — в пражско-корчакскую культуру. В частности, смущает ряд стратиграфических, сугубо археологических, наблюдений: в жилищах ряда поселений Верхнего Поднестровья и Львовщины, где выявлена сочетаемость гончарной черняховской керамики и лепной славянской, что и доказывает, якобы, перерастание одной культуры в другую, последняя (славянская) представлена целыми, склеивающимися формами сосудов, а первая (черняховская) — лишь отдельными фрагментами, не образующими целых сосудов.
Складывается впечатление, что квадратные славянские полуземлянки с печами-каменками были вырыты в культурном слое сильно разрушенных селищ позднечерняховской культуры. Котлованы покинутых ранними славянами полуземлянок, заполнились затем культурным слоем предшествующих черняховских поселений с фрагментами соответствующей посуды, что и создает ощущение единых славяно-черняховских переходных комплексов. Никак не проясняет киевская концепция и структурных различий культур, особенно если принять тезис о славянской принадлеженсти в целом черняховской культуры. Различие ее с последующими, действительно славянскими культурами требует, при всех обстоятельствах, своего объяснения.
Таким образом, ни одна из предлагавшихся гипотез не приносит полного удовлетворения, ни одна не обходится без противоречий и несоответствий, хотя каждая привнесла и свои открытия, и свои верные наблюдения, каждая отражает в какой-то мере и реальный ход процессов. Но объяснения всех имеющихся в нашем распоряжении фактов в рамках этих гипотез не происходит, нужно искать какие-то иные подходы. Их нельзя найти, если не привлекать данные других наук — лингвистики и истории. Причем в каждой из научных областей исследование должно вестись самостоятельно, без оглядки на данные иных наук, сопоставляться, для чистоты эксперимента, должны лишь результаты исследований. К случаям совпадения, очевидно, следует внимательно прислушаться, случаям несоответствия (а они неизбежны, потому что каждая из наук изучает особую сферу и совпадение их отнюдь не обязательно) нужно искать свое объяснение, поскольку исторический процесс так или иначе един.
Данные языкознания
Если суммировать все достаточно многочисленные и в среде лингвистов дискуссии по проблемам славянских языков и славян как таковых, то можно извлечь приблизительно следующие выводы. Вряд ли они полностью объективны, судить могут лишь специалисты, хотя и их оценки не могут быть лишены субъективизма. Постараемся извлечь те данные, которые в той или иной степени совпадают с выводами иных наук — истории, как критики ее источников, и археологии. Я в данном случае пользуюсь, кроме общеизвестной литературы, и некоторым опытом, полученным во время работы в 70-80-х годах в двух совместных семинарах языковедов, этнографов, историков и археологов, организованных А.С.Гердом и Г.С.Лебедевым при Ленинградском университете и А.С.Мыльниковым при Институте этнографии. Получается приблизительно следующее.
Не вдаваясь в детали, можно утверждать. что лингвисты установили: в общеславянском языке, если таковой действительно существовал, есть заимствования из языков балтских, иранских, угро-финнских, германских, фракийских и кельто-иллирийских (Vana 1983: 25; Седов 1979, рис.1). Значит, славяне должны были бы занимать территории, лежащие где-то между всеми назваными народами. Но лингвисты своими средствами совершенно не в состоянии установить, когда на протяжении тысячелетий все упомянутые контакты осуществлялись и были ли они одновременны и одноразовы. Границы же распространения носителей тех или иных языков со временем могли существенно меняться, и вряд ли стоит опираться на представления об их нынешних ареалах.
Хронология — одно из самых слабых мест лингвистов. Все их отсылки на процессы IV-I тысячелетий до н.э., которыми они часто оперируют, на самом деле сугубо интуитивны, и никаких реальных привязок к реальным историческим процессам в самом языкознании практически не существует. Приходится обращаться, подчас довольно произвольно, к археологическим и историческим данным.
Из известных мне, лишь один пример имеет действительно реальную историческую привязку: одно из слов общеславянского языка, достаточно условно реконструируемого лингвистами как некий набор слов и грамматических явлений присущих всем славянским языкам, — это слово “ король ”, созвучное с именем Карла Великого, короля франков (Шахматов 1919: 26), объединившего в 771-814 годах под своей властью большую часть Западной Европы. Отсюда следует вывод, что общеславянское состояние языка существовало именно во времена Карла или вскоре после него, а как долго оно существовало до того, остается полностью неясным.
И это лишь единичный случай. Сколько я ни обращался к работам лингвистов, я так и не обнаружил ни одной, где бы обсуждалась проблема соотношения относительной хронологии языковых явлений, а ее языковеды достаточно успешно наблюдают, с возможностями привязки к хронологии абсолютной. Возможно, аналогичных случаев можно найти больше, но сама система мышления у языковедовов иная, и вопрос им кажется странным и слишком придирчивым. Сказывается разница менталитета: археология — наука более позитивистская, чем языкознание.
Не ясно лингвистам и пространственное помещение наблюдаемых ими языковых контактов. Часто исходят из современного территориального размещения носителей этих языков или их предков и потомков. Тогда это или Висло-Одерское междуречье, по гипотезе Т.Лер-Сплавинского (Lehr-Splawinski 1946), на основе которой базировались и археологические теории Й.Костшеского и других приверженцев западного пути, либо Висло-Днепровское междуречье, как думали иные, либо все Одерско-Днепровское пространство, по мысли третьих. Весомость всех трех гипотез с точки зрения лингвистики приблизительно равнозначна, хотя в пользу второй есть и дополнительные аргументы.
В частности, Ф.П.Филин пишет: “ Обилие в лексиконе общеславянского языка названий для разновидностей озер, болот, лесов говорит само за себя. Наличие в общеславянском языке разнообразных названий животных и птиц, живущих в лесах и болотах, деревьев и растений умеренной лесостепной зоны, рыб, типичных для водоемов этой зоны, и в тоже время отсутствие общеславянских наименований специфических особенностей гор, степей и моря — все это дает однозначные материалы для определенного вывода о прародине славян... Прародина славян, по крайней мере в последние столетия их истории как единой исторической единицы, находилась в стороне от морей, гор и степей, в лесной полосе умеренной зоны, богатой озерами и болотами... Однако наше предположение пока что достаточно неопределенно... Области умеренной зоны с озерами и болотами располагались на обширном пространстве от среднего течения Эльбы и Одера на западе до Десны на востоке. Такой обширной славянская прародина не могла быть, по крайней мере на ранних ступенях развития общеславянского языка, поскольку выделение этого языка из состава других индоевропейских диалектов и его развития как единой стройной системы предполагает тесное и постоянное общение его творцов и носителей в течение длительного времени ” (Филин 1962, с. 122-123).
Лингвистическая география, таким образом, приносит решение в слишком общей форме, хотя выводы ее, также как и “метода языковых контактов”, следует иметь в виду.
Не приносит ожидаемых результатов и изучение топонимики. Славяне VI-VII вв., а именно они, скорее всего, могли быть носителями общеславянского языка, судя по данным истории и археологии, расселились очень широко, повсеместно разнеся свои названия рек, урочищ и поселений. Ни в Восточной, ни в Центральной Европе нет области, где была бы представлена исключительно славянская топонимика, всегда есть та или иная примесь. В конечном итоге, славянская топонимика протянется до Приамурья и Тихого океана, и мы знаем, с какими историческими процессами, выходящими уже за хронологические рамки нашего исследования, это связано.
А если бы такая область “чисто славянской топонимики” и нашлась, это тоже не означало бы, что прародина славян именно здесь и находится. Чаще всего подобные явления наблюдаются в районах, откуда местное население по тем или иным причинам выселилось, а пришельцы, придя на запустевшие земли, все переименовали. Яркий пример тому — топонимика современной Калининградской области, части бывшей Восточной Пруссии. Все прежние немецкие и предшествующие балтские наименования в один момент были изменены на русские.
Поэтому, когда О.Н.Трубачев (1968) и Я.Удольф (Udolf 1979) находят скопления раннеславянских топонимов на западной Украине и в Прикарпатье, это не означает, что именно здесь протекал процесс славянского этногенеза. Ситуация, очевидно, была более сложной, хотя и ее следует учитывать.
В пользу ограничения обширной зоны “болотно-лесной” топонимики лишь ее восточной частью свидетельствует весьма весомый тезис, выдвинутый еще в 1908 году польским ботаником Ю.Ростафинским и в последствии неоднократно повторяющийся: “ Балты не знали ни бука, ни лиственницы, ни пихты, ни тисса, поскольку название его перенесли на крушину. Славяне общеиндоевропейское название тисса перенесли на вербу, иву и не знали лиственницы, пихты и бука. Таким образом, анализ названий деревьев указывает на среднюю Россию, как родину семьи балто-славянских народов ” (Rostafinski 1908: 10).
Если выводы Ю.Ростафинского верны, то отсюда могло вытекать следующее: поскольку восточная граница распространения бука приходится приблизительно на линию Калининград-Одесса (Филин 1962: 22), то все процессы образования общеславянского языка должны были бы происходить к востоку от этой условной линии, которая, в зависимости от экологических условий, естественно, могла колебаться, но вряд ли слишком решительно. Конкретных же палинологических или других данных противниками “букового аргумента” не приводится.
Общеславянский язык мог существовать, таким образом, где-то между зонами распространения бука, лиственницы и пихты, поскольку собственных наименований для этих деревьев славяне не придумали.
Итак, казалось бы, с точки зрения лингвистической географии, восточный путь поиска прародины славян в лесной и лесо-степной зонах Восточной Европы представляется более перспективным. Но здесь мы тоже сталкиваемся с определенным противоречием данных. Дело в том, что это — зона широкого распространения и преобладания балтской топонимики, а специальное исследование В.Н.Топорова и О.Н.Трубачева (1962) показало: во всяком случае, в Верхнем Поднепровье балтские гидронимы зачастую оформлены славянскими суффиксам. Это означает, что славяне появились в этом регионе позже балтов.
О том, когда это могло произойти, у языковедов нет собственных данных, но именно этот момент заставляет И.П.Русанову и В.В.Седова искать выхода на западном пути. Об археологических противоречиях, с которыми им на этом пути придется столкнуться, говорилось уже ранее.
Выход из создавшегося положения мыслится лишь один: в признании тезиса, отстаиваемого теми же лингвистами, о существовавшем некогда балто-славянском языковом единстве как переходной общности от общебалтской к праславянской (Иванов 1976: 44). Славянские языки, как это ни может показаться странным, с точки зрения лингвистов, по своему грамматическому строю и прочим показателям ближе всего балтским, чем каким-либо другим. В частности, языковеды пишут: “ ...Можно ли отнести тождественные модели балтийского и славянского древнейшего состояний к одной временной плоскости, или же одну из моделей следует рассматривать как результат другой, предшествующей во времени... Из двух возможностей нам представляется необходимым выбрать вторую, а именно, считать модель, установленную для славянского, результатом преобразования модели, установленной для древнейшего балтийского состояния, обратное соотношение исключается... ” (Иванов, Топоров 1958).
Отношения балтских и славянских языков рассматриваются теперь лингвистами не как отношения двух братьев, происходящих от единого индоевропейского предка, и даже не как отношения старшего, балтского, брата к младшему славянскому, а скорее как отношения отца к сыну (Топоров 1978). Славянские языки, или язык, вычленились и отделились от балтских. Если же лингвисты правы, то многие археологические и исторические факты нашли бы свое объяснение, но об этом чуть ниже. Языковеды не могут знать точно, когда произошло рождение славянского сына от отца-балта или из материнской балтской утробы. У них для этого есть лишь следующие приблизительные данные: “ ... языки с наименьшей дробностью и наибольшей площадью распространения оказываются языками наиболее позднего происхождения, распространившимися на этой территории в позднейший период (сравним языки банту и бантоидные, английский язык на разных континентах в сравнении с дробностью западногерманских языков на территории Европы и т.п.)...Данные славянских языков характеризуются большим однообразием, что дает возможность довольно точно проецировать эти данные в доисторическую эпоху, слабо дифференцированную в диалектном отношении и отстоящую очень недалеко (подчеркнуто мною — М.Щ.) от времени создания первых письменных источников. Поскольку эти источники (русские летописи, записанные не ранее X-XI веков — М.Щ.) не старше самого конца I тысячелетия н.э., конец праславянского состояния должен быть отнесен к весьма позднему времени ” (Иванов, Топоров 1958). Нужно учесть также изменения, происходившие за последние десятилетия в самой системе мышления лингвистов. Если в 40-50 годы было принято считать, что язык, как один из основных показателей каждого этноса, всегда остается неизменным или меняется несущественно (а в обыденном сознании этот тезис сохраняется и до сих пор), то лингвисты-специалисты уже отдают себе отчет в сложности протекавших языковых процессов. Приведу лишь один пример, имеющий и прямое отношение к нашей теме.
В.К.Журавлев писал в 1968 году: “ Праславянский язык, как, возможно, и любой другой праязык, вполне реалистично представить себе как изоглоссную область, как пространственно-временной континуум более или менее родственных диалектов, где действовали праславянские (или какие-нибудь иные для другой семьи языков) тенденции развития, обусловившие последовательную цепь процессов...В праславянскую (или в какую-нибудь иную праязыковую) изоглоссную область различные диалекты могли входить не одновременно, раньше или позже. Вполне вероятно, что те или иные диалекты, ранее входившие в данную изоглоссную область, могли выйти из нее, примкнуть к другой изоглоссной области, иногда не родственной. В такой “оторвавшейся” изоглоссной области будут действовать противоречивые процессы — свои старые и новые, идущие из эпицентров новой изоглоссной области (ср. сближение славянских и романских языков в балканском языковом союзе, сближение балтийских, славянских и финнских на территории Прибалтики, сближение индоевропейских, кавказских и тюркских в рамках кавказского языкового союза). — Есть некоторые основания полагать, что древнепрусский язык, языки ятвягов и голяди первоначально входили в протославянскую изоглоссную область, но позже, оторвавшись от нее, примкнули к балтийской (летто-литовской), возможно, явившись эпицентром иррадиации общебалтославянских процессов. В свою очередь, летто-литовский, вероятно, в какой-то период примыкал к прагерманской изоглоссной области, оторвавшись от нее, примкнул к балтославянской, был до новых встреч с германскими языками эпицентром иррадиации некоторых германо-общебалтских тенденций. Детализация и хронологизация перераспределения изоглоссных областей пока может быть лишь спорной — не установлена относительная хронология древнейших процессов, не установлена их иерархия, данные, добытые путем внутренней реконструкции на материале одного языка пока несопоставимы с данными другого языка или языковой семьи. Поэтому пока речь может идти лишь о принципиальной допустимости перераспределения изоглоссных областей” (Журавлев 1968: 173-175).
В принципе наблюдения В.К.Журавлева можно было бы проиллюстрировать и некоторыми археологическими материалами, но это тема специальной работы, пока же для нас важны выводы лингвистов “ о принципиальной допустимости перераспределения изоглоссных областей ”, представления о языке как пространственно-временном континууме диалектов, принципиальное признание языковых союзов и “сближение” языков и диалектов в их рамках. Согласитесь, подходы такого рода существенно меняют наши представления об этнических процессах и открывают новые перспективы их реконструкции.
Нужно, очевидно, учесть и еще один момент — далеко не все языки и диалекты сохранились до нашего времени, многие исчезли полностью и лишь некоторые из них оставили косвенные следы своего существования. Вычисляются, в частности, некие “народы между германцами и кельтами” (Нachmann, Kossack, Kuhn 1962), “между балтами и финнами” (Серебряников 1957). На самом деле таких “промежуточных” групп, народов x, могло быть значительно больше.
Мы не можем миновать в данном контексте и последней гипотезы О.Н.Трубачева о Паннонской прародине славян, основанной сугубо на лингвистических данных (Трубачев 1991). Не рискуя вступать в споры лингвистического порядка, могу лишь сказать, что, с точки зрения археологии и истории, эту гипотезу в целом было бы очень сложно подтвердить объективными свидетельствами, хотя ряд явлений вполне объясним и с позиций общей комплексной концепции, излагаемой ниже. В частности, объясним и основной тезис О.Н.Трубачева о широком распространении “Дунаев” в славянской топонимике (Мачинский 1981). Опять вопрос упирается в отсутствие у лингвистов надежных хронологических привязок. Отсюда возможны разные исторические трактовки явлений.