ТЕЛЕГРАММА Н.И. БУХАРИНА – И.В. СТАЛИНУ
(24 августа 1936 года)
Ташкент
ЦК ВКП(б) т. Сталину. Только что прочитал клеветнические показания мерзавцев. Возмущен глубины души. Вылетаю Ташкента самолетом 25 утром. Прошу извинить это нарушение. 24/VIII. Бухарин.
(Ф. 3. On. 24. Д. 235. Л. 118.)
Н. И. БУХАРИН — ЧЛЕНАМ ПОЛИТБЮРО ЦК ВКП(Б) И А. Я. ВЫШИНСКОМУ
(27 августа 1936 г.)
[Сопроводительная записка письму: «В секретариат тов. Сталина. Прошу размножить и разослать прилагаемый документ по соответствующим адресам. Если тов. Сталин в отпуску, все равно прошу отослать ему в первую очередь. Вэтом особая моя просьба. 27 августа 1936 г. Москва. Н. Бухарин». (Ф. 3. On. 24. Д. 236. Л. 67. Автограф.)
На машинописном экземпляре письма Н. И. Бухарина имеются пометы: «Читал К. Ворошилов», «Читал А. Андреев», «В. Чубарь», «Читал Ежов», на другом машинописном экземпляре письма также имеются пометки: «Читал. Надо обсудить. Молотов», «Читал С. Орджоникидзе». (Там же. Л. 53, 54.) ]
г. Москва
27 августа 1936 г.
Всем членам Политбюро ЦК ВКП(б)
Копия — тов. Вышинскому
Дорогие товарищи!
Будучи в городах Средней Азии, я не имел никакого представления о процессе. Никакого вызова из Москвы — ни от ЦК, ни от Прокуратуры — я не получал. Приехав во Фрунзе, я случайно прочел о показаниях Каменева. Я тотчас отправился в Ташкент, оттуда выслал телеграмму на имя т. Сталина и немедленно на самолете вылетел в Москву. Прилетел вчера, ночью читал газеты, не читанные вдалеке. И, пока мой разум еще не помутился от того позора и бесчестья, которые созданы не столько фактом моей подследственности, сколько резолюциями, часть коих предполагает доказанной мою виновность (хотя следствие еще и не начиналось, т. е. только на основе заявлений мерзавцев Каменева и др.), я обращаюсь к вам с настоящим письмом.
Затруднительность положения усугубляется тем, что, несмотря на самолет (и нарушение постановления о летании), я не поспел к суду, и, следовательно, не могу уже требовать очной ставки с Каменевым, Зиновьевым, Рейнгольдом. Моих обвинителей поделом расстреляли, но их обвинения живут.
Между тем я не только не виновен в приписываемых мне преступлениях, но могу с гордостью сказать, что защищал все последние годы, и притом со всей страстностью и убежденностью линию партии, линию ЦК, руководство Сталина.
Прежде всего, я хотел бы сказать несколько слов о том, зачем, по всей вероятности, понадобилась Каменеву и К° клевета. Она понадобилась им, по-видимому, в следующих целях:
а) показать (в международном масштабе), что «они» — не одни;
б) использовать хотя бы самый малый шанс на помилование путем демонстрации якобы предельной искренности («разоблачать» даже «других», что не исключает прятанья своих концов в воду);
в) побочная цель: месть тем, кто хоть как-нибудь активно живет политической жизнью. Каменев поэтому постарался, вместе с Рейнгольдом, отравить все колодцы — жест очень продуманный, хитрый, рассчитанный. При таких условиях любой член партии боится поверить любому слову бывшего когда-либо в какой-либо оппозиции товарища.
«Правда» от имени партии писала в одной из передовых по поводу людей, имена коих фигурируют в заявлении тов. Вышинского (о следствии), что нужно убедиться, кто честен, а у кого камень за пазухой. Правильная постановка вопроса. Именно это и должно установить следствие.
В связи с этим я должен сказать, что со своей стороны я, вероятно, с 33 года оборвал даже всякие личные отношения со своими бывшими единомышленниками М. П. Томским и А. И. Рыковым. Как ни тяжела подобного рода самоизоляция, но я считал, что политически это необходимо, что нужно отбить, по. возможности, даже внешние поводы для болтовни о «группе». Что это — не голословное утверждение, а реальный факт, можно очень просто проверить опросом шоферов, анализом их путевок, опросом часовых, агентуры НКВД, прислуги и т. п. Впрочем, это, кажется, факт общеизвестный и никем не оспариваемый. Между тем уже один этот факт уничтожает концепцию Каменева — Рейнгольда о сотрудничестве или связях с группой правых. Правых (лидеров) давным-давно уже не было.
Пафос власти у меня лично всегда отсутствовал — это тоже всем известно. А что касается партийной линии, то здесь у моих обвинителей полная путаница: с одной стороны, Бухарин-де не согласен с генлинией; с другой стороны, они с генлинией согласны, но желают голой власти; в то же время Бухарин будто согласен с ними. Здесь такая же логическая подлая нечистоплотность, как и морально-политическая грязь. Между тем желательно было бы знать, что за другую линию выставлял Бухарин? К сожалению, это уже неизвестно навсегда.
По существу дела. После познания и признания своих ошибок (освоение этих уроков во всем их объеме было, разумеется, процессом, а не однократным актом) я во всех областях с подлинной убежденностью защищал линию партии и сталинское руководство. Я считал и считаю, что только дураки (если вообще хотеть социализма, а не чего-то еще) могут предлагать «другую линию». Какую? Отказаться от колхозов, когда они быстрейше растут и богатеют на общественной основе? От индустриализации? От политики мира? От единого фронта? Или вопрос о руководстве. Ведь только дурак (или изменник) не понимает, что за победоносные вехи: индустриализация, коллективизация, уничтожение кулачества, две великие пятилетки, забота о человеке, овладение техникой и стахановство, зажиточная жизнь, новая конституция. Ведь только дурак (или изменник) не понимает, что за львиные прыжки сделала страна, вдохновленная и направляемая железной рукой Сталина. И противопоставлять Сталину пустозвонного фанфарона или пискливого провизора-литератора можно только выживши из ума.
Но я думаю, что троцкистско-зиновьевские мерзавцы лгали, когда они говорили о только — власти без линии. У Троцкого есть своя, глубоко подлая и, с точки зрения социализма, глубоко глупая линия; они боялись о ней сказать; это — тезис о порабощении пролетариата «сталинской бюрократией», это — оплевывание стахановцев, это — вопрос о нашем государстве, это — оплевывание проекта нашей новой Конституции, нашей внешней политики и т. д. Но все это бьет в нос в такой степени, что подлецы не смели об этом даже заикнуться.
Я останавливаюсь на всем этом с такой подробностью вот почему. Доказать, что я действую искренне (без «камня за пазухой»), когда уже создана атмосфера (по милости подлецов, возведших двурушничество в чудовищно-всеобъемлющий принцип политики) полного априорного недоверия, можно только затратив много труда.
Теперь, однако, нетрудно понять, что с такой (троцкистской) линией я не могу иметь ничего общего по всему своему прошлому и настоящему.
С другой стороны, голода власти я никогда не имел, а ума не потерял настолько, чтоб на место Сталина прочить аптекарского ученика.
С третьей стороны, группа бывших правых лидеров перестала давным-давно существовать.
Где же место для чего-то (неизвестно чего)?
Нет, товарищи! Со всей искренностью и любовью я защищаю общее дело, и никто не может мне предъявить обвинение в непартийности.
Но, однако же, ответьте — скажут мне — на «факты», о коих говорили Каменев, Зиновьев, Рейнгольд.
О чем говорил М. П. Томский с Каменевым в период работы последнего в издательстве «Академия», я совершенно не осведомлен, ибо не видался с М. П. Томским, как сказано выше. Каменев заявляет, что он поддерживал связь со мной и с Томским, и тут же утверждает, что он у Томского осведомлялся о моих настроениях. Это зачем, раз он разговаривал непосредственно со мной? А как раз именно здесь и запущена ядовитая мысль, отрава: Бухарин-де не согласен с линией (в чем? в каких пунктах?), согласен с «нами» (но ведь вы как раз согласны с линией?), а зато имеет особую «тактику», хочет заслужить доверие, будучи двурушником...
Томского уже нет в живых, и я тоже не могу иметь с ним разговора... Но что мерзавец Каменев здесь хорошо спекулирует, это ясно. Все знают, что вовне я был гораздо более активен (что отчасти стоит в связи и с самим родом моей работы). Исходя из этого факта, он вкладывает в уста Томскому гипотезу (очень удобную для его, Каменева, целей). Подлый двурушник меряет здесь на свой аршин. Я и сейчас, вот этим письмом, борюсь за доверие. Но не для того, чтоб пакостить партии, а для того, чтобы иметь большие возможности работы: я не хочу падать жертвой подлой каменевской клеветы...
Хуже всего то, что эти убийцы говорят, будто я был с ними «согласен» или им «сочувствовал». Нигде не сказано, в чем согласен, в чем сочувствовал. Подлецы молчаливо вставляют сюда, очевидно, и террор, но нигде об этом не говорят прямо. Легко объяснить, почему. Не «своим» они об этом и не могли сказать, ибо сразу же бы «просыпались». На этом была построена у них вся система их отвратительной, подлейшей в истории практики. Поэтому речь никогда не шла — и не могла идти — о терроре. А между тем подлый намек (в расплывчатости самой формулировки) дан. Для чего? Для того, чтобы топить честных людей в той же вонючей яме с целью, о коей я уже говорил в самом начале письма.
Теперь необходимо сказать о пресловутых «связях» (моих). С Рейнгольдом я не имел удовольствия видеться, хотя он наиболее «осведомлен» (откуда?). С Каменевым, этим потенцированным стервецом (в последний период, о котором, собственно, и идет речь: я ведь не отрицаю своего тяжкого преступления в более ранний период и пресловутого разговора, «записанного» Каменевым и переданного им Троцкому), я виделся три раза и вел три деловых разговора. Все они относятся к тому времени, когда К[аменев] сидел в «Академии», намечался Горьким в лидеры Союза писателей, и когда ЦК ВКП(б) постановил, чтобы мы, академики-коммунисты, проводили его директором Института литературы и искусства Ак. наук (на место, кое раньше занимал умерший А. В. Луначарский). Мы должны, значит, были даже агитировать за Каменева среди беспартийных академиков, — никто и не подозревал, что за гнусная змея вползает туда. И ЦК не знал. И никто из нас не знал. И я не знал. Тогда ему доверяли. Статьи его печатались в «Правде».
Так вот мои три разговора (самое существенное):
Первый разговор. Я спросил К[аменева], не возьмется ли он вести, как намечаемый глава литературы, литературный отдел газеты, — тогда я, мол, поговорю об этом с тов. Сталиным. Ответ гласил (примерно, за смысл ручаюсь): «Я хочу вести тихую и спокойную жизнь, чтоб я никого не трогал и меня чтоб никто не трогал. Яхочу, чтоб обо мне позабыли и чтоб Сталин не вспоминал даже моего имени».
После этой декларации обывательщины и «тихой жизни» я предложение свое снял. Т. о., К[аменев] не только не посвящал в свои планы контрреволюции, но весьма основательно от меня маскировался, что и не удивительно. А теперь лжет злодейской и кровавой ложью.
Второй разговор был у нас в редакции в связи с какой-то печатавшейся у нас каменевской статьей (он тогда, как сказано выше, печатался и в «Правде»).
Третий разговор был в общежитии Академии наук, где останавливался всегда и я (мы тогда провели К[амене]ва, по постановлению ЦК, в вышеназванный институт директором). Там, в общежитии, были общие обеды, чаи, ужины, и все сидели за одним столом. Я читал вслух какую-то свою большую статью (академическую). Из политически важных вещей в памяти остался такой, примерно, диалог между Каменевым] и мной:
Кам[енев]: «Как дела?»
Я: «Прекрасно, страна растет, руководство блестяще маневрирует и управляет».
Кам[енев]: «Да, маневрирует и управляет».
Точка. Тогда я не обратил достаточного внимания на полуиронический, очевидно, тон. Теперь у меня это всплыло в памяти.
Но из этого вытекает, что Каменев прекрасно знал о моих партийных взглядах. А что он налгал, как негодяй?
Значит, «связи» с Каменевым не носили никоим образом преступного характера. ЦК «ставил» Каменева на работу, и с ним приходилось работать. Теперь только открылось, что Фриц Давид — террористическая сволочь. А недавно он еще печатался в «Правде». Здесь речь идет не о нелегальных связях совместно действующих единомышленников-заговорщиков, а о чем-то совсем другом, что нельзя ставить в вину (если можно упрекать, то в недостаточной изощренной бдительности). Часто, однако, в острые моменты истории некоторые не замечают этой капитальной разницы, а многие трусят и дрожат априорно. Но здравый смысл требует здесь дифференцированного подхода: иначе можно наделать крупнейших ошибок...
Теперь о Рейнгольде. Мне неизвестен разговор Томского с Зиновьевым в 1932 году, о чем говорит Рейнгольд. Что касается фразы: «Связь с Бухариным поддерживалась через Карева — активного зиновьевца, который был тесно связан с двумя террористическими группами: Слепкова и Эйсмонта », то замечу следующее:
Во-первых, Карева я неоднократно встречал в Ак. наук, и притом, главным образом, на квартире управделами Академии, Ст. Волынского, старого, испытанного чекиста, который «сопровождал» Троцкого при высылке в Константинополь. Здесь Карев был свой человек, друг дома («Коля Карев»), и при такой специфической ситуации я никак не мог предполагать, что в Кареве сидит террорист. Ни намека ни на какие разговоры о терроре здесь, разумеется, не было. Может, это считать за «связь»? Тогда она была и у Волынского, и у его жены, и у всех академиков, кои часто торчали на этой квартире.
Во-вторых, я ровно ничего не знал о группе Эйсмонта до разбора этого дела в ЦК и уж подавно не знал, что Карев был с ней в каких-либо отношениях (если вообще Рейнгольд здесь говорил правду, о чем не мне судить).
В-третьих, мне до сих пор неизвестно, чтобы группа Слепкова, группа контрреволюционная, была террористической. Правда, тов. Сталин самолично показывал мне ряд документов, из коих было видно, что эти люди у меня «вырвались из рук» (Сталин) уже давно, что давно они мне не доверяли, а некоторые считали предателем, что они ушли далеко, что где-то на периферии и здесь иногда всплывали террористические гнусные разговоры, о коих я из этих документов только и узнал. Но до сей поры я не знаю, что группа была террористической. Описания пресловутой конференции, которые мне в свое время давали по распоряжению тов. Сталина, не содержали ни намека на террор. А это было последнее, что я знал о группе Слепкова.
Следовательно, и из «сообщения» Рейнгольда ничего не получается. С кем бы и как Карев ни был связан, со мной он был «связан» литературно-философскими беседами на квартире у С. Т. Волынского, и я не имел — и не мог иметь — вплоть до прочтения газет с отчетами о процессе, ни малейшего представления о его террористической роли.
Мне хочется, наконец, сказать несколько слов о своей заграничной поездке. Вы, вероятно, знаете, что на моем докладе в Париже не кто иной, как троцкисты, произвели враждебную демонстрацию и были выведены нашими боевиками. Вы, б. м., знаете и о том, что парижские троцкисты готовились сделать мне и более крупные неприятности и что наша агентура просила меня поэтому во что бы то ни стало переехать из отеля в полпредство; что даже французская полиция выставила для моей охраны наряды полисменов, ибо ждали нападения на мою личность... Признаюсь, пасть под такими ударами было бы много лучше, чем пасть под ударами каменевской клеветы, подхваченной своими, близкими, товарищами (см. некоторые резолюции). Я сейчас потрясен до самого основания трагической нелепостью положения, когда, при искреннейшей преданности партии, пробыв в ней тридцать лет, пережив столько дел (ведь кое-что я делал и положительное), меня вот-вот зачислят (и уж зачисляют) в ряды врагов — да каких! Перестать жить биологически — стало теперь недопустимым политически. Жизнь при политической смерти не есть жизнь. Создается безысходный тупик, если только сам ЦК не снимет с меня бесчестья. Я знаю, как теперь стало трудно верить, после всей зловонной и кровавой бездны, которая вскрылась на процессе, где люди были уже не-люди. Но и здесь есть своя мера вещей: не все люди из бывших оппозиционеров двурушники.
Пишу вам, товарищи, пока есть еще капля душевных сил. Не переходите грани в недоверии! И — прошу — не затягивайте дела подследственного Николая Бухарина: и так мне сейчас жить — тяжкая смертельная мука, — я не могу переносить, когда даже в дороге меня боятся — и, главное, без вины с моей стороны.
Что мерзавцев расстреляли — отлично: воздух сразу очистился. Процесс будет иметь огромнейшее международное значение. Это — осиновый кол, самый настоящий, в могилу кровавого индюка, налитого спесью, которая привела его в фашистскую охранку. У нас даже мало оценивают, мне сдается, это международное значение. Вообще жить хорошо, но не в моем положении. В 1928—29 преступно наглупил, не учитывая всех последствий своих ошибок, и вот даже теперь приходится расплачиваться такой ужасной ценой.
Привет всем вам. Помните, что есть и люди, которые искренне ушли от прошлых грехов и которые, что бы ни случилось, всей душой и всем сердцем (пока оно бьется) будут с вами.
Николай Бухарин
Некоторые добавочные факты
Должен, чтобы не было недоразумений, сказать, что за годы моей работы в НКТП и «Известиях», куда ко мне ходило и ходит много всякого народу с разными просьбами, жалобами и т. д., бывали случаи встреч, о коих кратко упоминаю.
1. В НКТП (не помню уж, в котором году) прямо от Серго ко мне зашел И. Н. Смирнов, сказал, что был в Самаре (или Саратове?), где «голодает» Рязанов и его жена больная, нельзя ли тому помочь. Я что-то обещал справиться, кажется, звонил в ЦИК.
2. В «Известия» внезапно заявился однажды Рязанов, с орденом на груди (года не помню, но его легко установить, т. к. тогда ему было разрешено приехать лечить больную жену). Когда я у него спросил, что он сотворил с документом, он вскипел, стал стучать кулаком и заявил, что никогда не признает своей вины. Скоро ушел.
3. Как ни старался я избежать посещения А. Шляпникова, он меня все-таки поймал (это было в этом году, незадолго до его ареста) в «Известиях», просил передать письмо Сталину; я сказал своим работникам, чтобы больше его не пускали, потому что от него «политически воняет» (он ныл: «Не за границу же мне бежать» и в таком же роде). Его письма, которые он оставил, я не пересылал, видя его настроения.
4. На квартире у Радека, вскоре после моего назначения в «Известия», я однажды вечером встретил Зиновьева (тогда он был в «Большевике» и пришел к Радеку за книгами): мы заставили его выпить за Сталина (он жаловался на сердце); Зин[овьев] тогда пел дифирамбы Сталину (вот подлец!).
5. Однажды я пришел к Радеку в Дом Правительства, чтобы прочитать ему, как члену редколлегии, только что написанную мной статью и там встретил длинного, худого человека. Я быстро прочитал статью, а он почти тотчас ушел. Я узнал, что это был Мрачковский. Радек сказал мне, что он его не мог вытолкать, что велел жене, чтобы больше она его не пропускала, и был очень недоволен его вторжением. Факты эти известны, ибо все посещения в Доме Правительства регистрируются у швейцаров.
Два последних случая, по-моему, не бросают на Радека никакой тени. Я верю в его искренность по отношению к партии и Сталину. Я неоднократно с ним беседовал на острые политические темы: он продумывает их очень добросовестно и во всех выводах крепко стоит на партийной позиции. В малых, кухонных, делах у нас не раз бывали конфликты, и я бывал отнюдь не в восторге от его поведения. Но в большой политике у него, насколько я могу судить, безусловная партийность и огромное уважение и любовь к Сталину и другим руководителям партии.
6. Звонил однажды Астров, но я его не принял.
Добавляю, что людям такого типа, как я или Радек, иногда трудно просто вытолкать публику, которая приходит: это подчас роняет престиж человека, точно он безмерно трусит («как бы чего не случилось»). Ко мне, напр[имер], приходили все время просить за О. Мандельштама (Б. Пастернак. Дело решил тов. Сталин), за С. Вольского (т. Сталин приказал его немедленно освободить по письму его, Вольского, бывшей жены) и т. д. и т. п.
Тут нужно знать меру, но далеко не всегда можно и не всегда нужно обязательно избегать аналогичных посещений.
Упомяну еще о случае, бывшем несколько месяцев тому назад. Ко мне пришел в «Изв[естия]» б. секретарь Томского, Н. И. Воинов, и сказал мне, что Т[омск]ий в полном одиночестве, в мрачной депрессии, что к нему никто не заходит, что его нужно ободрить; он просил меня зайти. Я не выполнил этой человеческой просьбы, подчинив свое поведение вышеупомянутой политической норме. А может, это в данном случае была ошибка. Ведь и пессимистические политические настроения нередко вырастают на неполитической почве, которая, в свою очередь, может быть производной от политики.
В заключение я должен, товарищи, прямо сказать: я сейчас ни физически, ни умственно, ни политически не в состоянии появляться на работе (хотя и срок моего отпуска еще не кончился: он кончается только 1 сентября). Я не могу ничего приказывать, ни требовать, когда я подследственный. Я глубоко благодарен ЦК, что он не снял меня с «Известий». Но я прошу понять, что работать фактически смогу только после того, как с меня будет снят позор каменевских клевет. Я разбит настолько, что буду сидеть или на квартире или на даче и буду ждать вызова со стороны ЦК или Прокуратуры.
С комм. приветом
Н. Б.
27 августа 1936 г.
Москва.
АПРФ. Ф. 3. On. 24. Д. 236. Л. 67-82. Автограф. Там же. Л. 53—66. Маш. экз.