— Ну, так кто что может предложить? Расшивать рану или ждать? И если ждать, так что еще можно сделать?
Ни черта они мне не скажут. Я не задаюсь, что самый умный. Они просто все сделали, пока я сидел там, разговоры разговаривал. Можно еще повторить то или иное лекарство, но едва ли это изменит дело. Бывали у нас такие случаи, и только опасность повторной операции не была столь велика. И кроме того, чего греха таить, ведь это Саша. Для меня, по крайней мере, решать труднее. Опять нужно сетовать на неточность нашей медицины и уповать на кибернетику в будущем. Надоело. Не дожить. Глупости одни.
Так и есть, Петро предлагает:
— Давайте повторим весь комплекс средств, усиливающих свертываемость. Дима:
— Уже повторяли дважды. Что лить без толку‑то? Это ведь тоже не безразличное дело. Конечно, если не оперировать, то повторим потом. Учтите, что до утра наверняка будет течь, если не дольше.
Семен говорит, что на станции больше нет ни капли свежей крови третьей и первой групп, а старая явно для него вредна.
— Что же ты предлагаешь — оперировать?
— Ничего я не предлагаю, у самого душа в пятки уходит, как вспомню об остановке сердца.
Минуту все молчим. Смотрю на них. Сидят — хорошие, разные. Не стопроцентные, но положительные герои. А сам? Каждый себя переоценивает. Саша говорит, что добро и зло можно измерить, если подходить с позиций такой сложной системы, как общество. Христиане полагали, что в канцелярии Бога есть такая счетная машинка. Автоматически оценивает, ведет учет и потом предъявляет Богу для принятия решения: кого куда.
Что‑то Степа ерзает там, у двери. Гляжу на него с вопросом.
— Михаил Иванович, а если попробовать прямое переливание крови?
Сразу же торопится добавить:
— У меня третья группа, гемоглобина восемьдесят процентов, я готов дать.
Я и все смотрим на него с удивлением. А ведь это идея! Даже обидно, выходит, что мы дураки, раз никто не придумал. Такой метод остановки кровотечения есть — не просто свежую кровь, а из вены в вену. Чтобы ничего не разрушать, даже самые деликатные частицы. Забыли потому, что он у нас не в ходу. Применяли раза два у очень тяжелых больных, эффекта не получили, и на нем осталась такая печать. А зря. Некоторые клиники очень хвалят.
Олег не сдержался:
— Молодец, Степа! Гений! А вы, Михаил Иванович, его выгнать хотите.
Молчу. Первая радостная реакция у меня уже прошла. Показалось заманчиво — можно не решать вопрос об операции. Теперь я уже взвешиваю трезво. Все‑таки стоящее дело. Может помочь. Если даже нет, то оттяжка с операцией будет невелика. Вот только неприятно, что это Степа предложил. Теперь уж амнистия неизбежна. Хотя бы кровь у него не брать, а то сразу в герои выйдет. Черта с два.
— Степа, конечно, не гений, но придумал хорошо. Мы все, увы, тоже не гении. Даже наоборот. Но ты не думай, что после этого сможешь портачить сколько угодно. Я ничего не спущу, не надейся.
Опять, наверное, жестоко? ЭВМ у Бога работает.
— Врачей с третьей группой у нас достаточно и без Степы.
Это непримиримая Мария Васильевна. Верно, доноры есть, но предпочтение нужно отдать Степе. Он имеет право, он автор идеи. А кроме того, ему, наверное, очень нужно — не только для реабилитации в глазах моих и товарищей. Ему для себя нужно. Себе показать, что он стоящий. Пусть уж получит полную дозу.
— Кровь нужно взять у Степана. Будем надеяться, что она окажется счастливой.
— И что Саша после этого не поглупеет...
Это добавляет Олег. Он никогда не унывает. Правда, остроты не всегда удачны.
Все довольны. Не думаю, что у многих было большое желание отдать кровь. Совсем не потому, что кто‑то жалеет или боится последствий переливания. Просто из страха боли. Коснись хотя бы и меня — боюсь уколов. Иголка такая толстая. Конечно, когда надо, так надо — мы все готовы. Но лучше без этого.
Степа откровенно цветет. Есть у него склонность к внешним эффектам. Пусть потешится. Был бы толк.
— Олег, ты самый молодой и самый бодрый — тебе и переливать.
Самый молодой — это из старших. Так‑то он не очень молод — лет тридцати, но выглядит мальчишкой.
— Только давай побыстрее.
— Как быть с трубкой? Вынимать?
— Я не знаю. Может быть, лучше сделать переливание под легким газовым наркозом? Это безвредно, а психику нужно щадить.
Все согласились. В конце концов часом меньше, часом больше — не играет роли. Олег решительно бросает в раковину окурок и командует:
— Ну, докуривайте, и пошли, ребята. Степа, ты в бане давно был?
— Каждый день моюсь под душем. Только сегодня дежурил.
— Скажи, какой ты культурный!
Прямое переливание крови — процедура не сложная. Есть такая система трубочек, кранов. Иголки вводятся в вену донора и больного. Кровь перекачивают шприцем без применения противосвертывающих растворов, которые используются при консервации.
Олег и Степа ушли, а мы остались. Спешить некуда. Подготовка займет не менее получаса.
Как всегда в такие ночные бдения, сигареты уже у всех вышли. Пришлось послать Женю ко мне в кабинет — в столе еще была начатая пачка. Ее сразу разобрали.
Разговор зашел о профессии хирурга. Кто, почему, зачем пришел в клинику и терпит эту собачью работу.
Семен:
— Мне нравятся сильные ощущения во время операции. Ни в одной другой области медицины, и даже в общей хирургии, их нет. Когда в руках держишь сердце — это такое чувство!..
«Сильные ощущения» многих прельщают. В один период моей жизни нравились и мне. А сейчас как‑то обидно за больных, что они являются объектом таких чувств. Ведь есть молодчики, которые из‑за этого идут на рискованные операции. Конечно, не у нас в клинике — мы следим строго.
Но все равно нельзя сбросить этот стимул. За ощущения во время операции хирург готов платить днями и ночами черновой работы: амбулаторных приемов, перевязок, писаний историй болезни, даже объяснений с родственниками. Пожалуй, плохого в этом нет. Семен уже защитил кандидатскую диссертацию, но не наука привела его к нам. Операции. Романтика хирургии его прельщает.
Высказывается наш Вася, аспирант. Молоденький, но с твердым подбородком. Пойдет.
— Я пришел, чтобы сделать диссертацию. В своем институте мне это тоже предлагали, но там такая скука в клиниках — одни аппендициты да переломы. Правда, и на этом делают науку, но мне она противна. Тут по крайней мере новые идеи, сложные операции.
Вот второй стимул наших врачей — быстро написать диссертацию. Действительно, трудно сейчас науку делать в обычной хирургической клинике — все темы уже давно обсосаны. Это не значит, что проблемы общей хирургии разрешены, даже наоборот — они запутаны. Прежние взгляды устарели, а новые не сформировались. Но клиники не могут изучать такие вопросы, как шок, инфекция, потому что не хватает новых идей и нет условий. Нужны большие лаборатории, новейшее оснащение. На пальцах здесь ничего не сделаешь.
В нашей клинике, как и в подобных других, разрабатывается целина. На новых операциях и всем, что с ними связано, гораздо проще писать диссертацию. Кроме того, это сочетается с интересом — все‑таки у нас учат и дают оперировать. В общем можно сделать хирургическую карьеру. Что ж, законно. Врачи — тоже люди. Мария Васильевна возмущенно:
— Противно слушать вас, ребята. Одному — операция, другому — чистая наука, третьему — диссертация, четвертому — голая карьера. Ну, а где ж больные? Где милосердие? Где самая благородная профессия?
Вопрос ребром. Все замолчали, немного смущены. Действительно, где все это? Может быть, в самом деле больные — только материал для операций, науки, диссертаций? Нет, это не так, Я знаю, уверен. Во всяком случае, не совсем так. Нужно ребят поддержать.
— Мария Васильевна, ты не права. Есть благородная профессия и есть жалость к людям. Разве ты не видишь сама? Вон сколько их здесь — чего они сидят?
— Бросьте, Михаил Иванович, не нужно замазывать. Мне кажется, что мало жалости у наших молодых ребят. Им все равно, кем быть — врачом, инженером, агрономом. А что они сидят тут, голодные и без курева, так это не доказательство. Одни — по обязанности, другие — из интереса, а есть такие, которые из‑за вас. Уйдите вы сейчас домой — и кое‑кто из наших молодчиков моментально смоется.
Она многозначительно всех оглядела, но, кажется, никто не потупился. Потом вскинула голову, обиженная, возбужденная и вызывающая.
Неловкость. У многих, может быть, у всех, — протест, но она старшая, ее уважают, поэтому не грубят.
Один Петро вступился. Очень спокойно:
— Ты в душу им, Маша, не лазила и не знаешь. Не все плачут после смертей и не все говорят о милосердии, но наши ребята...
Перебивает:
— Отстань ты, защитник. Знаю я их души. Случись что‑нибудь с больным в палате, пока не скажешь — ни за что не догадаются послать родственникам телеграмму, чтобы приехали и успели в живых застать. Да ты... Ну что говорить, я пошла.
Встала и вышла.
Молчание. Всем как‑то неприятно.
— «Да ты...» — это она хотела сказать «и сам такой»...
Мелькают мысли. Милосердие. Это слово совсем вышло из употребления. Наверное, зря. Не нужен «бог милосердный», но «сестра милосердия» было совсем неплохо. Когда‑то это проповедовалось, а теперь нет. Никто не говорит о жалости к ближнему как душевной доблести человека.
Жалость, сострадание, как чувство, имеет два источника: от инстинкта продолжения рода — главным образом это касается любви к маленьким и слабым. И от корковых программ воображения переноса чужих ощущений на себя. Даже у собак: одну бьют — другая скулит от боли.
Естественные основы для милосердия есть. Когда человеку — ребенку — прививаются правила общественного поведения, то эти основы можно значительно усилить. Не в равной степени, но всем. Кора должна поддерживать хорошие инстинкты, а не подавлять их.
Больше всего это касается медиков, постоянно имеющих дело со страдающими людьми. Кажется, что сострадание должно у них возрастать с каждым годом работы, за счет упражнения корковых моделей чувств. Но этого в большинстве случаев не происходит. А жаль.
Привычка. Замечательный механизм — приспособление к сильным раздражителям, которые сначала выводят организм из равновесия, а потом перестают действовать. Эти программы работают, начиная от уровня клеток и кончая самыми высшими психическими функциями. Чужое страдание причиняет боль. Но к ней человек приспосабливается, как и к своей. И она становится слабее. В один прекрасный день врач или сестра обнаруживают уменьшение жалости. Конечно, большинство этого не замечает, но кто захочет покопаться в собственных чувствах и вспомнить старое, тот найдет это в себе в какой‑то степени. Ничего не сделаешь — защитная реакция. Немногие ей не поддаются. У них, этих немногих, гипертрофия «центров жалости». Она обгоняет механизм привычки к боли. Эти люди несчастные, если они работают в таком месте, как наше. Правда, им доступно и величайшее удовлетворение при победе над смертью. Блаженство, похожее на ощущение после внезапного прекращения сильной физической боли.
К сожалению, сами пациенты активно подавляют милосердие у медиков. Когда человек делает доброе дело, он хочет за него награды. Он даже не осознает этого, но хочет. Не денег, не подарков, но просто выражения каких‑то ответных чувств. Они подкрепляют его условные рефлексы сострадания.
А ведь нельзя сказать, что больные балуют нас этим.
Сделал врач операцию, все хорошо, а когда больной выписывается, даже спасибо не скажет, проститься не зайдет. Ссылаются, что «вам некогда, я стесняюсь беспокоить». Мне в самом деле некогда, и я не могу устраивать специальных приемов для получения благодарностей. Но он‑то может найти время...
Не стоит об этом думать. Я уже стар и все понимаю. И не осуждаю — я это пережил. А помню, в молодости горько было.
Одна старая докторша, гинеколог, много лет проработавшая в небольшом городе и спасшая многих женщин, говорила мне:
— Я же вижу, как она переходит на другую сторону улицы, если надеется, что я еще ее не заметила... Но... не обижайтесь на них. Представьте, что вам дали в долг много денег, вы не можете их вернуть и от вас их не требуют и не ожидают. Вы очень благодарны этому человеку, но разве вам приятно с ним встречаться? Чувства неоплатного должника.
Пожалуй, она права. Но мне от этого не легче. Хочется получить что‑то взамен. По крайней мере хотелось раньше...
Должны же люди знать, что, спасая тяжелого больного, врач отдает не только труд, за который он получает зарплату, он отдает кусочек своей души.
Должен отдавать, если он настоящий и если у него есть еще милосердие.
Грустно становится, когда наблюдаешь, как между медиками и пациентами наматывается клубок взаимных обид и делает этих людей чужими, а иногда и врагами. Может быть, я смотрю со своей колокольни, но в этом процессе врач тоже страдающая фигура.
Так осуждать ли мне своих докторов, как Маша? Она не может этого понять, потому у нее самой уже давно «гипертрофия милосердия». Наверное, она этим и живет: кроме клиники, у нее ничего нет. Непримиримая. Без таких нельзя — они напоминают.
Нельзя допускать в медицину людей без души. И наши законы слишком либеральны для таких типов. Нет, я не хочу сажать их в тюрьму, — конечно, они совершают преступление, но не подсудное. Отбирать дипломы. Достаточно. Или, на худой конец, отстранять от лечебной работы, пусть сидят в лабораториях.
Учитель и врач — два занятия, для которых любовь к людям обязательное качество. И государство должно людям этих профессий платить немного побольше. Хотя бы столько, как и специалистам, которые делают машины.
— Так что, ребята, не ошиблись ли вы в выборе профессии?
Молчат. Правильно делают. Говорить об этом — нескромно. Во всяком случае, мне — «шефу».
Пожалуй, я пойду куда‑нибудь. Веселого разговора не получится.
Ушел.
Не буду заглядывать в операционную. Не хочу мешать. Всегда что‑нибудь не так делают, это раздражает. Устал бороться со всякими мелкими дефектами. Утром еще на это хватает энергии, а вечером — нет.
И Саше помочь пока ничем не могу.
Не хочу смотреть Онипко или других оперированных больных. Есть Марья, есть Петро. Почему у них должно хватать энергии? Они моложе. Наверное, там ничего страшного нет. Слышно было бы.
В кабинет?
Там рядом Ирина. Услышит выключатель и будет у стенки слушать — как дела? Не случилось ли что с Сашей? Разговаривать с ней не хочу. Все сказал.
Куда? На балкон. Покурю. Там есть кресла, больные сейчас спят. Или не спят, но лежат. Многие прислушиваются, как Ирина или Рая.
Темнота. Пасмурно, тепло. Особый весенний запах.
Пережевываю разговор, события.
Какие разные мои мальчики! Все люди разные. Разнообразие в качестве математического термина.
Программы поведения — по Сашиной тетради.
Чертовски сложная вещь — это поведение человека! Сколько видишь кругом поступков, объяснить которые не в состоянии! Не только преступники — это крайности. Герои. Лодыри. Пьяницы. Любящие семьянины. Черствые врачи. Полусумасшедшие изобретатели. И масса просто людей — ходят на работу, смотрят телевизор, рожают детей. В меру честные, в меру трусливые, прохладно любят, умеренно ненавидят.
Кто что может. Разные программы поведения.
Наверно, это очень важно — познать программы. Познать — значит моделировать. Я уже запросто обращаюсь с этими терминами.
Это важно для каждого, чтобы понять себя. Чтобы вооружиться еще каким‑то орудием для жизни. Для счастья. А то ведь мы плутаем в потемках собственных тревог и страстей.
Наверное, это важно для общества. Улучшить общество — это создать программы для сложной системы, элемент которой — человек. Нельзя его сбрасывать со счетов и заменять тоннами стали или даже хлеба.
Конечно, люди очень разные. И до недавнего времени это разнообразие подавляло. Приходилось махнуть рукой и заменить всех одним средним человеком, на которого и ориентироваться в расчетах материальных благ и моральных воздействий.
Теперь положение изменилось. Саша и его друзья говорят, что в машины можно записать программы очень многих, разных людей. Можно запрограммировать их отношения и проиграть всю систему — сделать действующую модель общества. Разумеется, на существующих машинах она будет очень несовершенна, эта модель. Но все‑таки в ней можно учесть гораздо больше разных факторов, чем при помощи одного человеческого мозга. И даже нескольких. То же самое, что в медицине: сложные диагностические и лечебные машины будут выдавать более умные советы, чем целый консилиум врачей.
Я не знаю. Трудно себе представить машину, в памяти которой заложены тысячи людских характеров и которая предлагает оптимальные решения по планированию и управлению. Фантазеры эти кибернетики.
Смотрю.
Тучи покрывают все небо. Только в одном месте, где село солнце, еще видна светлая полоска.
Что может быть после атомного взрыва в нашем городе? Не могу представить... И нельзя совместить: дети, молодые листочки и это.
Не может быть!
К сожалению, может...
Америка. Я был там, видел. Волны неверия, пессимизма, секса, твиста. Противно. Конечно, и там есть люди, которые ищут. Но им трудно. Двенадцать телевизионных программ — и по всем проповедь: «Дай ему в морду!» Детские магазины забиты игрушечным оружием. В аптеках книги с перекошенными от ужаса физиономиями на ярких обложках. Эта зараза распространяется, она поглощает молодежь, рабочих. Ее нацеливают против коммунизма. Как донести до них настоящие идеи, если они ничего не видят, кроме телевизора и этих аптечных книг?
А у себя дома мы часто видим догматиков, у которых одна забота: все заморозить, ограничить. Их тоже нелегко убедить...
Мелькают другие картины.
Там они возятся около Саши. Мария Васильевна с ее милосердием. Степа готовится отдать кровь. Довольный. Петро, который вступился за него. Васе нужна диссертация. Ирина в темной лаборатории. Любит. И Рая любит. Сам Саша — почти фанатик своих формул, в которые он вписывает любовь, счастье, поведение, общество.
Всеми что‑то двигает в жизни.
Один физиолог (забыл его фамилию) нашел центр удовольствия в мозгу крысы. Он ввел в него электрод и включал слабый ток. Видимо, крыса при этом испытывала очень приятные ощущения. Неизвестно, что ей представлялось — еда, или как ее сосут детеныши, или встреча с возлюбленным. Ее научили замыкать контакт, надавливая мордочкой на кнопку. После этого она забыла все — нажимала и нажимала. Помню даже фотографию этой счастливицы.
Если бы можно впаять такую проволочку... Чтобы нажимал и нажимал на контакты, не выискивая поводов для удовольствия — в операциях, в любви или в книгах.
Стремление получить максимум удовольствия и избежать неприятного — вот это и есть основной механизм, направляющий нашу деятельность. Есть регулятор, который включает программы из числа предлагаемых телом и корой. Эти последние привиты обществом и дополнены творчеством. Животные и дети думают только о сегодняшнем дне, а взрослые — еще загадывают на будущее.
Центр удовольствия возбуждается при выполнении программ инстинктов, рефлексов. Поесть. Любить. Ребенок. И просто завершение работы. Кроме того — свобода. Удовлетворение любопытства — искать. А также тепло или когда погладят по головке — «ты хороший». Примитивное счастье.
Кора наслоила на это массу условных рефлексов — суррогатов, заменяющих истинное возбуждение подкорковых центров. У человека они могут стать и такими мощными, что заглушают все телесные сигналы. Общество, люди могут сделать их такими. Или по крайней мере дать толчок. А когда машина раскручена, ее уже нельзя остановить. Творчество дополнит и разовьет.
Сильное возбуждение центра удовольствия — вот и счастье. Жаль, что он быстро устает, и приятное становится безразличным. Привычка. Долгого счастья быть не может — оно слишком остро. Контрасты — страдания — его подчеркивают.
У животных просто. Наелся до рвоты, пошел погулял или поспал. Прошло время — и пища снова приятна.
А людям хуже. Условный раздражитель, если он не подкрепляется безусловным, перестает действовать возбуждающе и может превратиться в тормозящий. Это сказал Павлов. Мудрые слова. Но они нуждаются в поправке. Для собачьей коры — да. А у человека корковые модели могут так гипертрофироваться, усилиться, что возбуждение их стойко вызывает удовольствие, хотя повод совершенно абстрактный. Конечно, не непрерывно, а так, как пища... Отдохнул — и снова.
Хорошо, когда у человека есть такой пунктик. Когда есть гипертрофированные корковые модели: изобретать, писать, просто делать людям приятное... Получать удовольствие от хорошо сделанной работы.
Общество должно учить этому ребятишек. Прививать правильные общественные программы. Иначе — беда. Природа поставила нам столько мин. Кора из любого инстинкта может сделать порок. Пищевой рефлекс станет жадностью, половой приведет к разврату, приятное чувство от похвалы превратиться в честолюбие.
Пойдем делать дело. Если эта карта будет бита, то снова нужно решать — что делать? А данных нет. Бросать монету? Когда уже будут умные машины, на которые можно переложить выбор решения?
Не дождусь. Нет.
Так много центробежных сил, разделяющих людей. Саша хорошо написал в тетрадке. Ограниченность в познании: один другого не понимает, потому что просто не знает, о чем речь. Субъективность — чувства мешают правильно оценивать. Увлеченность — гипертрофировались в коре одни модели, и события рассматриваются односторонне. Все другое отвергается с порога. Сколько вреда причинили человечеству убежденные, но ограниченные люди!
Пожалуй, прежде всего нужно отказаться от категоричности в суждениях. Понять, что наша моделирующая установка ограниченна. Что кажущиеся простыми вещи в действительности иногда очень сложны.
И снова нужны умные машины, способные моделировать и анализировать очень сложные системы. Хотя бы представлять обоснованные материалы для решения людям.
Хорошо давать рецепты поведения. Но так трудно следовать им самому.
Пошел. Наверное, там все готово.
Снова операционная. Который раз?
Обстановка: Саша на столе. Спит. Дышит сам, через трубку. Леня ему немножко помогает, тихонько сдавливая мешок в такт с Сашиным дыханием. Рядом, на каталке, лежит наш герой Степа. На лице — блаженная улыбка. Искупает грехи. Между ними столик, на котором установлен несложный аппарат для переливания крови. Трубки его уже присоединены к венам. Олег готов начать. Лицо его выражает нетерпение. Марина стоит рядом у своего стерильного столика.
Оксана в той же позе сидит перед своим экраном. Наверное, она сильно устала — сидит перед экраном уже четырнадцать часов. Боится отойти — а вдруг снова остановка? Закончим — и нужно ее отправить.
Дима что‑то записывает в своем листке. Леня на корточках у дренажа. Мария Васильевна, Петро, кое‑кто из молодежи...
Снова, в который раз вопрос:
— Как показатели? Дима:
— Порядок. Все готово, анализы взяты. Мы уже хотели за вами идти.
— Начинай, Олег. Качай не быстро, но непрерывно, чтобы кровь не свернулась в трубках. Примерно один шприц за двадцать секунд.
Переливание начато.
— Женя, сколько капель в минуту?
— Колеблется от сорока пяти до пятидесяти пяти.
Молчание. Слышно, как с легким щелчком Олег переключает кран аппарата — от всасывания на нагнетание. Дима непрерывно держит руку на пульсе. Оксана смотрит за электрокардиограммой, чтобы не было какой неприятности.
— Наркоз не углублять?
— Зачем? Ведь озноба нет.
Прошло пять минут. Перелито двести пятьдесят кубиков крови. Кровотечение из дренажа не уменьшилось. Неужели не подействует и это?..
Что же тогда — ждать или раскрывать рану и искать сосуд? Все уже передумано. Почки. Печень. Довольно.
— Сколько мочи?
Женя смотрит на бутылочку, в которую выведен катетер. Она до половины наполнена темно‑бурой жидкостью.
— Сорок кубиков за тридцать минут. Дима добавляет:
— Анализ немного лучше.
Что же, это неплохо. Почки работают, — значит, можно кровь переливать. Так боюсь оперировать повторно. Подождем еще. Пока рано отчаиваться.
Олег продолжает качать. Все идет спокойно. Степа — как ни в чем не бывало. Здоровый, что для него пятьсот кубиков! Он утомлен, не спал двое суток. Не подействует ли это вредно на больного? Помнится, я где‑то читал, что собаки, которым переливают «утомленную» кровь, засыпают. Пожалуй, это даже полезно. Посмотрим.
Как просто и буднично это совершается. Журналист написал бы: «Героический поступок врача!»
— Михаил Иванович, осталось два шприца до пятисот кубиков. Прекращать? Степа меня опередил:
— Бери еще двести, Олег. Я здоровый, перенесу.
— Степа, молчи! Героем у нас все равно не будешь. Намек?
— Давайте сделаем так: возьмем еще двести пятьдесят кубиков, а потом сразу же перельем ему столько же консервированной. Больной получит полноценную кровь, а Степа — хорошую компенсацию.
Очень разумно предложила Мария Васильевна. Просто забрать у донора семьсот кубиков — это много, а тут часть будет восполнена. В то же время для остановки кровотечения Степина свежая кровь несравненно лучше консервированной. Кстати, ее перелили уже больше литра, и она не помогла.
Венозное давление низкое, перегрузки сердца бояться нечего.
— Как, Степа, голова у тебя не кружится?
— Нет, что вы, все отлично.
— Ну, тогда давайте. Там, в холодильнике, кажется, есть кровь десятидневной давности. Срочно готовьте ампулу, чтобы переливать в ту же вену. Ты не торопись, Олег, пока они приготовят. А как, между прочим, Онипко? Кто его видел вечером?
Петро отвечает, что «ничего».
Мария Васильевна смеется:
— Степа должен литр за него отдать...
А Степа наш между тем внезапно скис. Глаза у него стали медленно закрываться, он чему‑то еще противился, потом вдруг уснул. Даже начал похрапывать. Мы все немножко испугались. Дима взялся за пульс, я тоже. Не хватает еще несчастья. Но пульс хороший.
— Измерьте все‑таки кровяное давление. Я думаю, что это сказалась усталость, ну и, конечно, кровопотеря. Приготовили кровь? Будить не надо.
Прошло пятнадцать минут после начала переливания. На десятой минуте капли как будто стали реже. Не убедительно.
Ампулу с кровью уже подвесили на штатив. Олег насасывает последний шприц, вводит кровь Саше и прекращает. Начато переливание Степе — частыми каплями, чтобы не затягивать.
— Спит сном праведника. Реабилитировался в глазах общественности и шефа.
В какой‑то степени, да, реабилитировался. Но не совсем. Только доказал, что хороший парень. Но будет ли хорошим врачом? Во всяком случае, о том, чтобы выгнать, пока не может быть речи.
— Как перельете кровь, вывезите его на каталке в послеоперационную, пусть спит хоть до утра. Только поглядывайте. Мало ли что бывает.
Теперь все внимание у дренажа. Здесь столпились все. Капли считают сразу несколько человек. Эффект должен сказаться в течение пятнадцати‑двадцати минут. Они решающие. Если не уменьшится, то придется оперировать.
— Уже пять минут, как частота капель не превышает сорока.
— Считайте дальше. Леня, прекращай наркоз. Возможно, он и так будет спать от Степиной крови.
Главный счетчик — Женя — кричит:
— Тридцать капель! Так еще не было.
— Было даже двадцать пять. Подожди радоваться.
— Я не видел. При мне ниже сорока пяти не спускалось.
Все устали. Нет сил. Но нужно ждать. Кто‑то воскликнул, как заклинание:
— Ну, остановись же, остановись! Не действует: капли падают и падают.
— Нужно пригласить бабку‑шептуху. Были такие, которые кровь заговаривали. Моя мама сама видела. Правда, я ей не очень верю, она женщина нервная...
Это Олег. Все смеются.
— Если бы такую бабку добыть, так мы бы ей дали ставку старшего научного сотрудника.
— Что ставка, от себя бы каждый заплатил...
Высказываются всякие предположения. Кровотечение — одна из самых главных бед. Что хочешь заплатишь. Даже из восьмидесяти рублей зарплаты.
Между тем Саша начал двигаться. Просыпается.
— Саша!
Открыл глаза. Бессмысленный взгляд.
— Саша, посмотри на меня.
Несколько беспорядочных движений веками и бровями, потом зрачки уперлись мне в лицо. Узнал. Я это вижу по каким‑то неуловимым признакам. Ворочает головой, показывает, что плохо.
— Мешает трубка? Знаем. Подожди немного, скоро вынем.
Да, теперь будем извлекать трубку. Только убедимся, что хорошо дышит. Кажется, есть надежда.
— Лежи спокойно и старайся глубоко дышать. Сосредоточься на этом.
Саша закрыл глаза. Сосредоточивается. Впрочем, это едва ли возможно в его положении. Просто засыпает. Кора мозга быстро истощается и впадает в сон.
— Ну что, Женя, сколько капель?
— Двадцать пять. Уже три минуты.
Неужели кончились наши страдания? Не верится. Так и ждешь, что еще что‑нибудь привяжется. Но есть логика и опыт: вероятность новых осложнений невелика. Пока, на эту ночь. Даже моча идет прилично. Если сердце будет работать так же хорошо, то почки справятся.
Только бы кровотечение снова не усилилось! Даже если сохранится такой темп, то это уже не опасно. Через полсуток остановится наверняка. Кровопотеря составит около шестисот кубиков. Терпимо, вполне терпимо.