Спускаюсь по лестнице и жду сюрпризов. Вот зайду в операционную, и все отлично: Саша проснулся, сердце работает хорошо, кровотечение прекратилось. Вздох облегчения — и довольство разливается по всему телу. Победа!
Нет. Не такой уж ты счастливый. Чудеса бывают редко. А может, совсем иное: кровяное давление семьдесят, и в банку из дренажа часто‑часто капает кровь. «Чего же вы не вызвали?» — «Да мы думали...» Идиоты! Наверное, так и есть. Сердце не зря болит. Я знаю — предчувствий нет. Все эти телепатические штучки еще не проверены научно. Но все же. Беги скорее.
Открываю дверь со страхом. Все вижу сразу.
Нет, ничего не случилось. Слишком все мирно здесь. Даже скучно. Саша дышит сам, хотя изо рта еще торчит трубка. Глаза полузакрыты. Губы, кажется, не такие синие. Впрочем, свет искусственный, искажает. Дима опять сидит рядом с Оксаной. Пусть. На экране беспокойно бегает зайчик, отмеривая сердечные сокращения. Женя на низенькой скамеечке сидит у дренажа и считает капли. Крови в банке много. Может быть, не сливали? Леня пишет в листке. Вид усталый. Больше никого нет.
— Расскажите.
Дима вскакивает, смущенный. Не заметил, как я вошел. Чудак, я ничего не знаю.
— После вашего ухода ничего не произошло.
— А подробнее?
— Пульс колеблется от ста десяти до ста тридцати. Кровяное давление девяносто. Женя, сколько ты насчитал капель?
— Сорок. Бывало и шестьдесят. За полтора часа после остановки сердца почти триста кубиков.
— Это, по‑вашему, ничего?
Молчание. Может быть, в самом деле ничего? Времени еще прошло немного, кровотечение остановится. Тем более, сейчас уже сорок капель.
— Мочу выпускали?
— Да. Всего пятьдесят кубиков, очень темная. Вот еще будет напасть с почками. Впрочем, за полтора часа это не так мало.
— Кровоостанавливающие средства вводили?
— Конечно. Вот записи.
— Что мне записи, я и так верю.
Верю, да не всегда. Потому и тычут мне листок. Нет, в общем верю. Хорошие ребята, только писать не любят. Но на одной сознательности уехать не можем. Ее достаточно, чтобы просидеть у больного трое суток, но мало для истории болезни. Или не понимают важности? А в самом деле, разве можно сравнить — больной и бумага? Сравнить нельзя, но бумага тоже нужна. Элемент организации, а без нее — нет дела.
Брось эти бухгалтерские рассуждения. Что все‑таки будем делать с кровотечением? Это сейчас главная проблема, хотя и сердце и почки еще в большой опасности.
— Кровь для переливания есть?
— Да, довольно.
— Будем ждать час, потом соберемся все и обсудим. Трубки из трахеи не вынимайте. Держите под наркотиками.
Уйду. Сидеть здесь мне не хочется. Говорить не о чем, воздействовать нечем. Пойти по клинике? Не хочу. С этим никак не расквитаюсь, и следующих видеть невмоготу... Страх берет от самой мысли об операциях. Наверное, я не подхожу для хирургии. Дурак, поздно об этом думать. С Раей поговорить? А та, другая? Попал. Попал. В общем‑то мне сейчас на них обеих наплевать. Все сегодняшние ресурсы милосердия истрачены на Сашу.
Остается опять плестись в кабинет.
Чем теперь заняться?
Выпьем сначала этот компот. От табака такая горечь во рту. Вечно после операции накуриваюсь до одурения.
Дрянной напиток, не домашний. Пустяки. С булкой идет.
Письмо. Любовь. Хорошо, когда от этого дела отойдешь подальше. Много спокойнее. Может, мне еще и рановато? Нет, не хочу. Хватит с меня волнений. Как вспомнишь...
Почитаем тетрадку? Боюсь. Она уже связалась в коре с тем — «Остановка сердца!». Фу! Страшно вспомнить. Все‑таки запустилось. А мог бы я уже дома быть. С пустой головой и отчаянием. Те обе плакали бы. Нет, хорошо получилось. Он живой. Ты уже так уверен, что все будет хорошо? Нет, конечно, меня не обманывает спокойная картина в операционной. Еще всего можно ждать. Вот оно: кровотечение, повторная операция, остановка сердца. Массаж. «Зрачки широкие уже десять минут!» Или: кровотечение остановлено без операции, но очень много перелитой крови, от этого — почечная недостаточность. Смерть на третий день. Сознание до самого конца. Глаза: «Неужели ничем нельзя помочь?»
Ну, хватит, хватит. Преувеличивать тоже не нужно, Клапан хорош. Если бы порок был исправлен плохо — умер бы уже.
Но читать мне все‑таки не хочется. Время идет очень медленно. Сходить туда? Неохота. Нужно иметь терпение и не бегать каждую минуту. Иначе не заметить перемен.
Кровотечение. Нарушение свертываемости или сосудик, лопнувший во время массажа? К сожалению, наши анализы не дают полной картины свертывающих систем крови. Это тоже очень сложная программа. Ладно. Нечего зря мудрить. Решили ждать час — значит, ждем.
Но прошло еще всего двадцать минут.
Поговорить с Ириной? Я чувствую себя виноватым перед ней. И потом нужно знать, что будет предпринимать мой пациент, если он останется жив. Правда, не думаю, чтобы ему понадобились мои советы в таких делах, но все же.
А письмо? Отдать при всех условиях, как он сказал? Пожалуй, я имею право распоряжаться этим сам. Да, уже имею право. Видимо, я должен поговорить с ней. Или отложить на потом? Не буду предрешать. Пока расскажу о Саше.
Вышел в коридор. Постучал в дверь. Сказал негромко:
— Зайдите.
Не спит же она? Думаю, нет.
Через минуту слышу скрип двери в лаборатории. Вот она появилась в кабинете. Постараюсь быть любезным и загладить свою грубость. Разве она виновата, что полюбила женатого?
— Садитесь, пожалуйста. Напряженно села, молчит и только смотрит страшными глазами, как Мадонна.
— Успокойтесь, положение улучшилось.
Хотел сказать «хорошее», но осекся. Суеверие. Да и в самом деле так. На секунду она как‑то обмякла и даже закрыла свои глаза. Потом снова выпрямилась.
Зажег настольную лампу и потушил верхний свет. Пусть ее лицо будет в тени. Не нужно, чтобы разглядывали наши, если зайдут. Могут спросить потом — кто такая? Так, одна знакомая. Неужели она ни разу не была в клинике? Значит, он ее не любит. Да, это видно и по письму.
Но о письме я помолчу. Саша мне все очень хорошо объяснял про любовь, может статься, что она вернется к нему вместе со здоровьем. Или для него лучше, чтобы не возвращалась? Наверное, лучше. Так отдать? Нет, подожду. Рая — она не очень. Но есть Сережа, обратный ход невозможен. По крайней мере, без самых крайних обстоятельств. Таково мое мнение, но другие думают не так. Поддаются ли расчету подобные ситуации? Саша бы ответил — «да».
Поговорю с ней.
— Пока я могу сообщить вам мало. Он просыпается. Вполне сознательно на меня смотрел.
Думаю, она много бы отдала, чтобы на нее посмотрел. Наверное, умел смотреть.
Я коротко рассказал об операции и о том, что было потом. Она сидела молча, подтянутая, как каменная. Только глаза.
— Скажите, пожалуйста, чего можно ждать в ближайшее время? Я должна знать все. Не бойтесь, я... могу терпеть.
Да, видно, что ты можешь себя держать. Только что я скажу, если сам не знаю? Не будем грубить. Да мне уже и не хочется. Я же знаю, что он там лежит живой и у него давление сто. И страшные сроки для повторной остановки сердца прошли.
— Есть несколько опасностей. Первое — это ослабление сердечной деятельности. Оно может повториться, хотя я не думаю, что снова случится остановка сердца. Завтра‑послезавтра возможна декомпенсация, однако уже не столь страшная. Второе — кровотечение. Если оно не остановится, то возникнет тяжелая ситуация. Это будет решаться сегодня ночью. Третье — отказ почек из‑за гемолиза, разрушение эритроцитов. Тоже определится скоро — будет моча или нет. Вот главное, но может быть масса других непредвиденных осложнений.
— Вы не уйдете?
На секунду вспыхнуло раздражение. Не люблю, когда в меня верят больше, чем нужно. Но Саша живой. Смолчим.
— Нет, не уйду.
О чем, собственно, еще говорить? Но я вижу, что ей очень тяжело. Многое, наверное, передумала за этот день и вечер. Может статься, что никто и не знает об их романе.
Раиса Сергеевна плачет в открытую, ее утешают, сочувствуют. А здесь горе нужно скрывать. Любовь не измеришь, не скажешь, которой больнее. А впрочем, принципиально возможно измерить. Всякие чувства вызывают сдвиги в регулировании внутренних органов и в процессах мышления. Их можно определить, хотя и очень трудно. Задача для будущего. Так привязалась ко мне эта кибернетика, даже противно. Вот перед тобой человек, хороший, страдающий, а ты думаешь о том, как выразить его переживания набором цифр. Нет, если Саша выживет, то он определенно сделает меня ненормальным, как сам. Вспомни письмо.
Сидит и смотрит в одну точку скорбными глазами. Нужно дать ей немного высказаться, будет чуточку легче. И мне нужно знать о ней побольше, решить, что делать с письмом.
— Расскажите мне о себе.
Сразу протестующее движение. Погасить.
— Пожалуйста, не ершитесь. Я врач и друг Саши. Я имею право кое‑что знать.
Быстрый взгляд, изучающий, недоверчивый, просящий. Я отвечаю ей самым спокойным взглядом и делаю добрую, серьезную мину, какую могу. Вполне искренне. Только на окраинах какие‑то сомнительные мыслишки. «Хороша». Рефлекс с молодости. Он, наверное, остается и у самых старых. Но не подкрепляется «снизу» и не влияет на поведение. А мне просто стыдно.
— Расскажите. Вам будет легче.
Она как‑то подалась ко мне вся через стол. Взглянула, и что‑то пробежало между лопатками, как от стихов или музыки.
— Я люблю его. Очень. Очень.
Наклонила голову. Спрятала глаза. Как в мелодраме. Пауза.
— А он уходит. И я несчастна.
Крикнуть: «А ты борись!» Но Саша болен, борьба ему опасна. Нельзя помочь. Разве что высказаться.
— Рассказывайте. Горечь в голосе:
— Что рассказывать? Обычная история, если посмотреть со стороны. Только для меня она особая. Мне тридцать три года. Кончила университет, по специальности — психолог. Работаю в одном из институтов. Кандидат.
Мысль: «Теории Саши! Вот оно что!» Подождала немножко. Продолжает спокойно:
— Детство и юность мои прошли легко. Отец был крупный инженер. Умер пять лет назад. Мама еще раньше. Остались мы с братом, он немножко моложе. Теперь женился, и я как будто в стороне оказалась. Неприятно, такие были друзья.
Снова пауза.
Я просто слушаю. И тихонько посматриваю на дверь — не бегут ли за мной? Прошло еще минут двадцать пять.
Продолжает, вздохнув, как будто что‑то пересилив:
— Я тоже была замужем. Выскочила на втором курсе. Любовь длилась год, потом прошла. Тянули после этого еще года два и разошлись по‑хорошему. Детей не было. Тогда была рада, а теперь так жалею. В общем муж был человек хороший, я его уважаю. Просто я не знаю, отчего любовь исчезает. Как будто ее и не было. Человек делается совсем чужим, и все раздражает... Если вам нужно идти туда — вы скажите.
— Нет, я пойду через пятнадцать‑двадцать минут, если не вызовут раньше.
Думаю: «Она действительно хороша, без всяких чувственных наслоений». Рефлекс подавлен. Старость. А Саша молодец.
— Закончила университет десять лет назад. Психолог. Вы знаете, что такое психология?
— Очень смутно. Только по романам.
— Ну, пожалуй, и психологи знают столько же. Есть ведь два вида психологов: одни от философии, другие — от физиологии. Первые преимущественно манипулируют цитатами. Вторые пытаются экспериментировать. Все больше по Павлову. Знаете небось?
— Знаю.
— Я хорошо училась и сразу пошла в аспирантуру на свою кафедру. Мусолила какую‑то диссертацию года четыре. Исследовала процессы внимания у студентов. Защитила, уже будучи в этом институте. И тут постепенно началось охлаждение...
Увидела, что все — одно начетничество и запутанная терминология. Ни ясной гипотезы, ни точных методов.
Неприятно, но... сама я ничего придумать не могла. Я не заблуждаюсь на свой счет.
Думаю: «Вот это‑то и есть самая главная беда. И ничем помочь нельзя. Есть такие женщины — умные, но без творческой жилки. Вот и мои помощницы такие же. Возможно, будут профессорами, но новых идей не внесут... Интересно, а что ты сам внес? Ну, все‑таки... Вот именно — „все‑таки“.
— Четыре года назад я совсем потеряла интерес к работе. Так, ходила в институт, часы отсиживала, одну статейку в год кропала, чтобы не выгнали и зарплату платили. Жилось как‑то странно в то время. Пожалуй, весело: ходила в театры, на концерты, не пропускала ни одних гастролей иностранцев. Была хорошая, интересная компания — журналисты, художники, просто умные и острые люди. Читала польские и немецкие книги. Я хорошо знаю эти языки — мать научила в детстве. Весело было. Были у меня и близкие... друзья, но ненадолго. А счастья все‑таки не было. Вечером иногда сижу одна, и вдруг такая нападет тоска, что не знаю, куда деться. И начинаю все сравнивать и анализировать.
В общем когда два года назад появился Саша, то я была готова идти работать учительницей, выйти замуж и народить кучу детей.
Вы, наверное, знаете — он тогда начал заниматься вопросами моделирования психики. Он пришел в институт уже с готовой гипотезой, чтобы опробовать ее в спорах с психологами. Прочел нам три лекции. И конечно, очаровал — по крайней мере молодежь и женщин. Был еще здоров тогда.
— Не был он и тогда здоровым. Просто скрывал.
— Да? Значит, хорошо скрывал. Я узнала о его пороке сердца спустя полгода после знакомства.
Думаю о разных физиологических вещах. Ненаблюдательна или неопытна.
— Триумфа в институте у него не получилось. То есть мы ему хлопали, но когда дело дошло до дискуссии, то понимания не достигли. Разные точки зрения, разная терминология. В общем он ушел с убеждением, что мы кретины. А наши мужи науки, которые порезче, назвали его шарлатаном. Вежливые говорили просто — «дилетант».
Но несколько человек из молодых стали ходить к нему на семинары. Это было очень интересно. Совсем не то, что умные скептики из моих приятелей и наши институтские профессора. Логика, ясность и... вера. Да, вера в науку, в будущее людей, в человечество. Вера, основанная на знании.
Я влюбилась очень скоро и очень сильно. Разве могло быть иначе? Он понял это, да я даже и не скрывала. Мы стали встречаться...
Милая женщина, как ты влюблена! Конечно, все, что он изрекает, тебе кажется умным и замечательным. Тем более что в большинстве случаев это так и есть. Приятно все‑таки, что он и дальше будет таким. Будет жить. Как‑то там кровотечение? Есть ли моча?
Она смотрит куда‑то в пространство и, наверное, видит своего тогдашнего Сашу.
— Думаю, что он меня тоже любил в то время. Не так, конечно, как я, но все же. Мне и того было достаточно. Был почти медовый месяц. Я стала читать книги по кибернетике, заниматься математикой. Старалась быть достойной Саши. Он выбрал мне тему для работы: «Психология эстетического восприятия в представлениях кибернетики». Название какое‑то несуразное, но суть в том, чтобы распространить гипотезу Саши на представления о теории искусства. Я увлечена этой работой и сейчас. Но все‑таки я женщина. Я отдала бы все за то, чтобы быть его женой, растить детей и гладить ему рубашки. Возможно, надоело бы быстро, не знаю.
Я думаю: «Конечно, быстро бы надоело. Вы, наши советские женщины, даже не представляете, какие огромные успехи вы сделали. И как вы неизмеримо умнее и интереснее женщин с Запада. Зачем, например, моей жене работать? Прислуги нет, масса дел, а она из клиники приходит позднее меня. Устает, ругается, но перейти на легкую работу — ни за что! Не интересно, видите ли. Правильно делает. Молодец!»
— Умом я сразу понимала, что любовь моя безнадежна. Умом — да, а сердце верило.
Воображала семейную жизнь. Будто произошли какие‑то катастрофы и его жена куда‑то исчезла... Всякие картины были, в том числе и жестокие. А потом тряхнешь головой, чтобы все рассыпалось: «Дура!»
Одно время мне казалось, что он меня любит. Я познакомила его с некоторыми моими друзьями и вижу — ревнует. Обрадовалась! Но Саше они, мои друзья, не понравились. Помню, сказал: «Мелочь». Может, я допустила ошибку? Не знаю.
Замолчала, грустная. Я тоже молчу. Прошла минута.
— Ирина Николаевна, может быть, дорасскажете?
Махнула рукой. Очень выразительны могут быть жесты. Голос с надрывом, как у хорошей артистки.
— Нечего досказывать.
Подождала и решила все‑таки продолжать.
— Недолго мы были счастливы. Если это можно назвать счастьем. Краденое счастье — вы понимаете?
Ассоциации. Воспоминания. Понимаю.
— Я не могла за ним угнаться, хотя старалась, читала. Стала замечать, что он молчит и думает о другом. Я ведь люблю поговорить. Но иногда внезапно остановлюсь и вижу — не то. Смотрит куда‑то в пространство. Моментально заметит — и снова ласковый, внимательный. Но я все понимаю. Думаю — «уходит». Знаете, во сне так бывает — кто‑то бесконечно дорогой удаляется, начинает таять, а ты бежишь и руки протягиваешь, кричишь. Ушел! Падаешь в изнеможении, с плачем и... просыпаешься. Потом долго ходишь под впечатлением сна. Вот так и я сейчас. Только уж не проснусь.
Вздохнула.
Я молчу. Что скажу? Не выработалась у меня профессиональная привычка утешать убитых горем родственников. Мне их очень жаль, но слова я нахожу с трудом. А она продолжает:
— Собственно, это конец истории. Он совпал с его болезнью или с ухудшением, как вы говорите. Но дело, по‑моему, не в том.
Я вспомнил письмо Саши, разговоры с ним, трактовку любви.
— Вы ошибаетесь. Это могло иметь прямое отношение к его здоровью. Я не верю в идеальную любовь у взрослых людей.
Про себя: «Он просто не мог. Отсюда — мысли о неполноценности. Стремление отдалиться. Да и само охлаждение — это тоже связано с физическим состоянием. Интересно другое — как было в интеллектуальном плане? Спрошу».
— Ну, а как двигалась ваша собственная работа?
— Я работала усердно. Конечно, когда он стал отдаляться, работоспособность понизилась. Все думаю о Саше. Вообще если я что и сделаю, то это будут его мысли, мое только оформление. Как только почувствовала отчуждение, постаралась сразу же изменить и свое поведение. Перестала говорить о чувствах, избегала малейших нежностей. Веду себя как друг. Мне кажется, он доволен этим. Помолчала.
— Михаил Иванович, скажите правду, что будет с Сашей? Поймите, что это не только личное. Любовь была, прошла — ничего не поделаешь. Но ведь он незаурядный человек, может быть, гениальный.
— Ну это уж вы махнули!
— Нет, не махнула. Я разговаривала с математиками — они его высоко оценивают. А широта идей? Техника, медицина, психология, социология, искусство — всюду вносит что‑то свое и интересное.
— Не будем спорить об определениях. Гений или просто очень способный человек — так ли это важно? Главное, что он многое может дать для науки.
— Хорошо. Так будет ли у него для этого здоровье?
— Скажу правду. Не знаю точно, но не думаю, что он будет здоров. Вяло текущий ревматизм, вторичные изменения в печени — их нельзя вылечить клапаном. А может быть, и можно? Наша наука приблизительна. Не уверен я и в самом клапане — будет ли он достаточно прочным, чтобы служить много лет? Может быть, он прорастет живой тканью и прочность его увеличится, а может быть, наоборот, пластик будет рассасываться? На три‑пять лет клапана должно хватить. А за это время будем искать новые клапаны, новые средства против ревматизма. Делается это не так быстро, как хотелось бы, но все‑таки двигается.
— Как же он должен жить?
— Под колпаком. Я полагаю, самое важное для него, чтобы он мог думать и писать. Физическая нагрузка должна быть строго дозирована, так же как и эмоции. Волнения вреднее, чем простуда. Само творчество связано с душевными переживаниями, но это ему не запретишь.
Я смотрю на нее внимательно. Понимает ли, что это адресуется ей? Что любовь для него непозволительная роскошь? Она убавит его возможности в науке. Как все несведущие люди, Ирина думала, что клапан сделает Сашу здоровым. И конечно, надеялась, что любовь вернется. А тут я такое говорю. Ничего не поделаешь. Я не вправе обольщать ее. Достаточно, что не передаю письмо. Мне она может и не поверить... Если не хочет. А она, конечно, не хочет.
— Хорошо. Все ясно. Что же вы посоветуете мне?
Теперь я имею право подумать. Так и сказать — «откажись»? Грубо. Обнадежить? Не хочу. Хотя надежды у нее определенно есть. Физические силы вернутся, и любовь может вспыхнуть вновь. Не такая, как сначала, но все же. Это зависит от ее ума. Красоты и, наверное, всего прочего у нее достаточно. Но если она бездарна — безнадежно. «Ты очень хороша, но мне какое дело...». Отвечу, как думаю.
— Я не считаю, что вы должны строить свою жизнь с расчетом на его любовь. Если даже он любит, то проживет едва ли долго. Надейтесь на себя. В жизни есть два крепких якоря — работа и дети. Все остальные невзгоды можно перенести.
— Но у меня нет этих якорей. Я еще не уверена в работе и не имею ребенка, хотя очень хочу. Что же мне делать?
— Бороться. Прежде всего — войти в свою работу. Она очень интересна, мне кажется. Нужно думать и думать о ней, тогда будут открываться все новые горизонты. Простите, я говорю затасканными словами, других не придумаю. А ребенка нужно родить.
— Как? Ни с кем другим я не могу быть. Просто физически не могу.
Странные существа — женщины. Мне непонятно это «просто не могу».
— Тогда возьмите чужого, только маленького. Я уверен, что человек на девяносто процентов определяется воспитанием, поэтому свой или чужой — все равно.
— Легко сказать. Нет, я еще подожду пару лет.
— Конечно. У вас еще есть время. Но помните о «шагреневой коже».
— Не буду благодарить за советы. Это я знаю сама. Но мне трудно жить. Вы понимаете — нет у меня какого‑то стержня. Завидую вам, завидую даже Саше, несмотря на все. Завидую многим знакомым женщинам — просто обыкновенным женам, имеющим мужа и детей. Все вы знаете, что хотите, а я — нет. Так, блуждаю от огонька к огоньку.
— Что ж, дорогая, тем хуже для вас. Все мы, которым вы завидуете, просто убедили себя, что это и есть благо. Если вы не последуете за нами, а будете без конца сомневаться, плохо будет к старости. Нужно выбирать...
— Буду стараться.
Пауза. Все сказано. Час прошел. Даже на пять минут больше. Удастся ли остановить кровотечение? Не знаю. Где‑то внутри чувство — удастся. Но я не верю предчувствиям. Сколько раз они обманывали меня!
— Ирина Николаевна, я пойду в операционную. Хотите — сидите здесь, хотите — идите снова в лабораторию и ждите там.
Намек поняла. Встала. Лицо и взгляд сложны. Горе, обида — что не понята и не утешена. А может, мне кажется? Просто устала от всего. Как хочет.
Я проводил ее в лабораторию. В коридоре пусто. Вернулся в кабинет и выкурил сигарету.
В общем, она такая же, как Рая.
Снова этот коридор, лестница. Совсем ночь. В клинике тихо. Только в ординаторской слышится разговор. Конечно, Олег же не может говорить тихо.
Сколько я еще буду здесь ходить? Может, уже все в порядке? Едва ли. Большая хирургия отучила меня от оптимизма. Все нужно вырывать силой, зубами. Зайти к Рае? Нет, как‑то неловко. Разговаривал с одной, а теперь утешай другую. Ну и что? Ведь это же Саша натворил, не я. А ты теперь соучастник. Ничего не поймешь. Проблема добра и зла.
Вхожу в операционную. Нет, не вижу радости в обстановке. Дышит он сам, но через трубку. Дима у изголовья, понурил голову. Около ампул, в которые стекает кровь из дренажа, сидят на корточках Леня, Петро, Женя. Мария Васильевна стоит над ними и смотрит на часы. Молчат. Понял — считают капли. Значит, кровотечение продолжается. Подождал, пока кончат считать. К Петру:
— Ну?
— Все хорошо, Михаил Иванович. Вот только темп кровотечения не уменьшается.
— «Все хорошо, прекрасная маркиза...» Всегда ты был оптимистом, только больные у тебя часто умирают.
Он обиженно молчит. Зря это я. Но сейчас разбирает зло на весь мир. Сколько еще можно страдать? Вот пожалуйста — кровотечение, расшивай рану, ищи сосудик, которого, конечно, не найдешь, потому что кровит все понемногу от нарушения свертывающей системы. Это опять наркоз, опять опасность остановки или сердечной слабости. Опять то, опять другое. Нет уже сил бороться. Краешек мысли: «Зачем ты не умер сразу?» Испуг. Наверное, только я такой подлый человек, что мог такое подумать.
— Сколько капель?
— Сейчас пятьдесят. То уменьшается, то снова возрастает. За последние полчаса отошло восемьдесят кубиков.
Прикидываю: в час — сто шестьдесят, за сутки — четыре литра. Значит, столько же нужно перелить. Это при плохой печени и почках почти смертельно. Да и где возьмешь столько свежей подобранной крови?
— Какая же у вас свертываемость?
— На шестой минуте образуется сгусток, но он очень слабый.
— Все уже вливали, что нужно?
— Вот, все записано.
Дима подает наркозную карту. Большой лист, все по минутам. Смотрю. Да, все сделано для усиления свертываемости. Но разве ты можешь гарантировать, что нет какого‑нибудь кровоточащего сосудика? Разве не бывало такого? Тем более что сердце сжимали через грудную стенку во время остановки.
Стою и думаю. Мысль всегда идет в нескольких планах. Главный — что делать? Расшить рану или ждать? Конечно, через сутки перестанет кровить, но как их прожить и как будет потом? Операция, даже если не найдешь явного кровотечения, все равно помогает. Какую‑нибудь мелочь в разных местах перевяжешь, прижжешь, а может быть, просто организм как‑то перестраивается — я не знаю. В общем, помогает. Но, Боже, как я боюсь расшивать опять! Снова видеть это сердце, ощущать под пальцами его сокращения? И ожидать, что вот оно станет. «Массаж! Дефибриллятор!» Нет, не могу...
Второй план: она там страдает. И Рая. Он не любит обеих. И я страдал. А, да что любовные страдания! Готов год мучиться от ревности и любви, только бы не стоять тут и не выбирать. Врешь, год — это много. Тоже взвыл бы. Не знаю, что хуже.
Еще один план: скисли все. Уже одиннадцатый час. Что там они поели? Ерунду какую‑нибудь. Молодые, аппетит. Это я уже могу не есть. Как же, опять «я».
Да, но что же все‑таки делать?
— Как другие показатели? Дима:
— Все прилично. Пульс сто двадцать четыре, кровяное давление колеблется от ста до ста тридцати. Венозное — сто сорок миллиметров водяного столба. Насыщение венозной крови было пятьдесят, потом — пятьдесят семь.
— А моча есть?
— Мало. Леня, покажи бутылочку. Это за последние полчаса.
Показывает — около пятидесяти кубиков темной жидкости. Ох, боюсь, будет с этим делом хлопот. Впрочем, не так уж плохо. Если таким темпом пойдет, то около двух литров натечет. Вполне достаточно.
— Ну, говори дальше — дыхание, сознание?
— Да тоже хорошо. Просыпался совсем, был даже беспокоен, я ввел наркотики. Дыхание самостоятельное, хорошее — сами видите. Если решите не... то будем трубку удалять.
— Сколько крови осталось?
— Сейчас Люба посмотрит. Люба, посмотри, сколько крови в холодильнике!
— Почему ты не знаешь?! Такое дело должен знать в любой момент.
Виновато моргает. Наверное, ругается в душе.
— Запутался, Михаил Иванович! Только недавно подсчитывал всю кровопотерю и ее восполнение. Думаю, что около литра есть.
— Думаешь... знать надо.
Зря придираюсь. Ничего не зря. Сколько раз бывало с ними: «Крови нет!»
Пришла Люба — она подсчитала все ресурсы. Даже на бумажке записала. Тощая такая, бледная, на губах остатки краски. Любит пофорсить, но сейчас уже не до того. Умаялась. Пятна крови на халате — и внимания не обращает.
Есть пятьсот кубиков сегодняшней крови и семьсот пятьдесят старой — десятидневной. Кроме того, есть еще старая кровь первой группы и кровь из машины, но с высоким гемолизом.
— Вот тебе и литр.
Теперь вся обстановка ясна. Но только от этого нисколько не легче. Нужно решать. Кто бы снял эту тяжесть решения? Никто. Должен сам. Голосованием не решить. Может, его разбудить? Спросить? Судьба‑то его. Или Раю, или ту, Ирину? Дурак ты. Он друг тебе. Разве это дальше, чем муж? Наверное, все‑таки дальше. Тут интеллект, там — чувства. А для него? Не знаю. Очень уж у него гипертрофирован ум. В ущерб чувствам. Бедная Ирина!
А, пустяки. Не умрет. Нет, подумай: такие иногда умирают от любви. Еще и теперь, в наш рассудочный век. Несмотря на интеллектуальные интересы. Возьмет — и... Знакомо?
Вероятность невелика. А тут? Не могу оценить. Конечно, шансов много прибавилось, но еще осталось достаточно опасностей.
Что все‑таки делать? Посоветоваться еще со всеми вместе? Ничего, конечно, они не придумают, потому что нечего предложить. Оптимальное решение выбрать нельзя, так как информации недостаточно и взять ее больше негде. Но все‑таки.
— Товарищи, пойдемте отсюда, обсудим.
Потянулись. Устали все. В ординаторской Олег с Валей что‑то живо дискутируют и так накурили, что хоть топор вешай. Видимо, еще достали сигарет.
Вот Степа зашел бочком. Чувствует, что шеф повержен и ничего не сделает. Ошибается.
— Степан Степанович, а вы чего домой не идете после дежурства?
— Я сижу около Онипко. Ему еще нехорошо.
Хотелось сказать резкость, но сдержался. Черт с ним, пусть сидит. Искупление грехов. А дай ему искупить, так потом язык не повернется выгонять. Ничего я к нему не имею, хороший парень, умный. Только как ему простить, что он о больных не думает? Ладно, потом.