Вспомнить! Вот что сейчас для Улукиткана главное. Тогда и задача будет решена.
Наш лагерь все еще вблизи слияния истоков Зеи. Один из них течет с запада по более или менее доступной ложбине с галечным дном. Второй пробивается с востока навстречу первому, образуя глубокое и дикое ущелье, над которым с двух сторон нависают исполинские скалы чудовищных форм. Улукиткан предлагает подняться на скалистую и очень высокую вершину левобережного отрога этого ущелья, которую мы видели еще издалека.
Он рассчитывает, что с высоты увидит панораму хребта и, может быть, вспомнит, где лежит перевал.
В девять часов утра мы со стариком покидаем лагерь. Путь сразу идет круто в гору. С нами карабкается на высоту низкорослый ельник, прикрывая волнистой чернотою развалины скал. Под ногами крупная россыпь, шаткая, еще не совсем улежавшаяся, затянутая ярко-зеленым мхом, по которому небрежно разбросан бледно-желтый ягель да кое-где сиротливо торчат тощие кустики папоротников. Ели кажутся одногодками, еще не повзрослевшими, не способными оставить потомство. Стланиковые заросли перехватывают крутизну широкими поясами, наплывают на щели и склоны непролазной чащей. Подъем изматывает силы.
Как я рад, что в глуши не потревоженных человеком гор со мною Улукиткан! Я снова и снова поражаюсь, какая у него Удивительная способность находить лазейку там, где ее, по всей видимости, нет, угадывать опасные места там, где их, казалось бы, и подозревать невозможно. Как ловко он пропихивает свое маленькое, с виду хлипкое тело между камней, какие цепкие у него руки. Его движения осторожны, а шаги спокойны, будто идет он по хорошо знакомой тропе.
Ельник постепенно мельчает, выклинивается, упираясь в стены мрачных скал. На смену из боковых ложбин поднимаются лиственницы вместе с низкорослым ольховником и полярной березкой. Только стланик не отступает и, поднимаясь ввысь, пенится по крутизне. Здесь, как нигде, заметна титаническая борьба растительного мира с мертвыми громадами скал. Наиболее упорна в этой борьбе лиственница. Но какой ценою она платит за дерзкую попытку подняться на безжизненные вершины гольца и расселить там свое потомство!
Вот перед нами одна из старейших лиственниц. Она выросла под скалою, на голом камне, будто нарочно подложенном под нее. Поблизости нет ни мха, ни кустика, ни травинки, только она одна среди серых развалин. Корни дерева у основания толще ствола, они как бы расплылись по холодной подстилке и цепко обняли со всех сторон камень — только так и можно удержаться на губительном ветру. Концы же корней прячутся в глубине щелей, и кажется невероятным, как они без почвы спасаются зимою, в пятидесятиградусный мороз. Лиственница сгорбилась в три погибели, как от мучительной боли, ветки ее больше чем наполовину засохли, вершина сломалась, а там, где были сучья, чернеют дыры. В лютую зимнюю погоду из этих дыр старого дерева вырывается душераздирающий вой, одинокий и печальный, как сирена погибающего корабля. А посмотрите, как гордо держит над россыпью это одинокое дерево свою единственную зеленую ветку, обращенную к макушке гольца, будто призывает потомство к борьбе с мертвыми курумами, неумолимо надвигающимися сверху на лес.
Улукиткан устал. Рот открыт, на шее вздулись синие прожилки, грудь дышит часто, тяжело, но ноги еще передвигаются.
— Ую-ю… ую-ю… — все чаще вырывается из его уст звук изнеможения.
Становится просторней. Россыпи широкими полосами расчленяют и без того скудный растительный покров склона. Теперь перед нами тянутся заросли приземистых ив, обглоданных ветром, и мелкого ерника, чередующегося со стлаником. Уже начинаются прилавки, усыпанные щебнем глинистого сланца, с мочежинами и со снегом в чашинах.
Мы взбираемся на один из выступов, присаживаемся отдохнуть. Скоро полдень. В воздухе сырость. Ветер с диким посвистом мечется по склонам гольца. С востока наплывают тучи, заливая голубизну неба мутью. На дне ущелья копится белесый туман, клубясь в складках рельефа, и от него поднимается аркой радуга чудесной раскраски.
В строгом овале радуги виден южный край Станового. Улукиткан, сдвинув седеющие брови и сощурившись, прощупывает глазами складки гор. Ветер роется в его жестких волосах, губы шепчут что-то невнятное. Со дна ущелья, над которым мы находимся, доносится приглушенный туманом грохот водопадов.
На противоположной стороне ущелья высится гигантская скала в несколько сот метров. Ее стены, изъеденные зимними обвалами и отполированные до черноты, угрожающе нависают над узким провалом. Левее этой скалы, за крутой каменистой ложбиной, перехваченной тремя террасами, столпились другие скалы. Они, будто сбегая вниз по крутому склону хребта, столкнулись друг с другом, да так и застыли над пропастью.
И дальше на запад — все скалы и скалы, подступы к которым заплетены непролазным стлаником…
— Ты смотри сюда, — говорит Улукиткан, указывая крючковатым пальцем на скалы. — Там, однако, низкий перевал есть. Как думаешь?
Действительно, в том месте, куда показывает старик, заметна какая-то брешь в рельефе, но седловина ли это — рассмотреть трудно, надо подняться на вершину гольца.
— Ты узнаешь место? — спрашиваю я проводника.
— Нет, память дырявый стал, ничего не держит, только глазам верю. Думаю, там есть перевал.
— Еще немного поднимемся, увидим.
— Да, да, ходить надо, скоро ходить, однако, дождь будет. — беспокойно озираясь, говорит старик.
Подъем крутой. По россыпям. Улукиткан отстает, все чаще приседает отдохнуть и с тревогой прислушивается к ветру. Где-то за бесконечными грядами гор бушует Охотское море, рождая непогоду. Я оглядываюсь: туман на дне ущелья вспучился, залил молочной гущей боковые лощины, поднимается на верх отрогов. Надо бы возвращаться, но вершина манит к себе…
Ветер усиливается. Облака заслоняют солнце. Хотя еще нет Дождя, но лишайники уже напитались влагой, рвутся под ногами, обнажая скользкие корни, — того и гляди упадешь. Улукиткан по пути перевертывает камни.
— Для чего ты это делаешь? — спрашиваю.
— Так надо делать, когда идешь по новому месту, по россыпи, — отвечает старик.
— Примета, что ли, какая?
— Нет. Ты тоже так после будешь делать.
Нас торопит непогода. Ветер несет влажную пыль и холод Снизу густой испариной давит туман. Небо свинцовое.
Мы выходим на последнюю террасу, за которой совсем близко пологие вершины гольца, заваленные обломками развалившихся скал. Улукиткан опускается на камень, коленки дрожат, голова безвольно падает на грудь, дыхание прерывается сухим кашлем.
— Ты! подожди здесь, — говорю я проводнику, — я сам выйду наверх…
— Кажется, пришла старость, ходить не могу. Однако, тебе одному не надо, придет туман — горя наберешься. Маленько отдохнем, потом пойдем вместе. Я похожу еще! — закончил он уверенно.
Какая воля к жизни, к борьбе живет в этом хилом на вид старике! Какая непобедимость! Мне невольно вспоминается лиственница, упрямо вцепившаяся в скалу и горделиво нацелившаяся единственной зеленой веткой на вершину гольца!..
На западном горизонте дождь прикрыл мутной завесой Становой. Но в контуре ближних отрогов мы теперь хорошо видим глубокую седловину, замеченную стариком еще с прилавка.
Может быть, это и есть перевал?!
Однако подступы к нему и дно седла прячутся под плотным туманом. К сожалению, даже с этой высоты нам не удается взглянуть на вершину восточного истока — ее заслоняют гребни гольца, на котором мы находимся. Мы должны подняться на вершину, чтобы узнать, нет ли и тут прохода через водораздельную линию хребта.
— Идем, — тихо произносит Улукиткан. И встает.
Мы берем последний подъем. Мокрая нижняя рубашка липнет к спине. Ноги с трудом удерживаются на шатких камнях. Но у самой вершины крутизна вдруг переламывается. Идти легче, можно лавировать между каменных глыб, наваленных друг на друга.
Отяжелевшие тучи падают на горы, но ветер поднимает их, толкает дальше. Все же нам удается, хотя и ненадолго, опередить разгулявшуюся непогоду.
Как оказалось, голец, на который мы поднялись, не имеет отдельной вершины, он представляет собой изорванный гребень, сложенный все из тех же угловатых обломков скал и простирающийся вначале на восток, а затем круто поворачивающий почти на север. И там, где он сливается со Становым, заметно какое-то понижение главной линии хребта; есть ли это седловина, за которой пойдет спуск к Алданскому нагорью, угадать нельзя все из-за того же тумана.
Стоять наверху невозможно, ветер осатанел, рвет и мечет. Мы находим минутный приют под камнями. Намечаем план завтрашнего дня. Решаем со стариком прежде всего обследовать западную седловину, она как будто вселяет надежду. А Василий Николаевич с Геннадием направятся на вершину восточного истока определить, что это там за понижение рельефа.
Пока мы отдыхаем, голец захлестывается туманом.
Не собьемся ли мы с пути, возвращаясь в лагерь? В пяти шагах ничего не видно, куда ни обернись. Улукиткан уверенно идет впереди, наклонив голову, а мне кажется, что он уже сбился с нужного направления и увлекает меня в бездну какого-то таинственного мира.
— Однако, неладно идем, надо левее, — советую я старику.
Но он будто не слышит, не оглядывается, не отвечает. Я окончательно убеждаю себя, что мы спускаемся в боковое ущелье и можем попасть в такие трущобы, откуда не просто выбраться, и в тревоге кричу:
— Слышишь, Улукиткан, кажется, не туда идем! Он вдруг останавливается, поворачивается ко мне и, тыча пальцем под ноги, говорит с досадой:
— Этот камень узнаешь? Его я перевернул, когда мы наверх шли. Понял? Улукиткан раньше думал, как нам не заблудиться в тумане… Вперед думать надо, потом рот открывать, а ты ни один примета не положил на своей тропе, а говоришь — не туда идем… Как можно? — сердится старик.
Безжалостно уничтоженный, я, чтобы успокоить старика, обнимаю его узкие плечи.
Перевернутый камень действительно заметен вблизи — даже сквозь туманную дымку, на светло-сером фоне россыпи, ибо нижняя его сторона, всегда спрятанная от солнца, темнее верхней. И все-таки нужен удивительный опыт и наблюдательность Улукиткана, чтобы безошибочно улавливать любое нарушение гармонии местности.
Спускаемся ниже. Туман не выпускает нас из своего плена. Ветер немилосердно хлещет дождем. Все на нас промокло до нитки, липнет к закоченевшему телу. Мимо проплывают толпы низкорослых деревьев, но Улукиткан ведет ниже, в ельник, и только там разжигает костер.
Какое блаженство огонь, да еще в такую мерзкую погоду, когда все на небе и на земле пропитано водою! Костер сразу Рождает чувство соприкосновения с чем-то уютным, своим, будто ты к родному гнезду приблизился.
— Хорошо-о… — шепчут посиневшие губы старика.
— Я достаю из котомки лепешку, отогреваю ее у костра. Как хорошо она пахнет, кажется, ничего нет на свете вкуснее этого подрумяненного пшеничного куска!
Даю половину лепешки Улукиткану, и мы молча жуем, наблюдая, как весело пляшет пламя костра. Огонь, как и свет, приманивает к себе все живое. Поползли к теплу букашки, откуда-то вылез жук-усач, чья-то пара любопытных глаз смотрит на нас из дупла соседней ели. Улукиткан откусывает крошечные дольки хлеба, долго жует, а в думах пестрой чередой проносятся, вероятно, воспоминания, навеянные костром.
Ветер затихает. Слабеет дождь. Мы покидаем гостеприимную ель.
…В лагере нас ждали горячий ужин, баня — жаркая, со стланиковым веником — и сон под пологом в спальном мешке…
…Раннее утро. Как быстро оно наступило!..
На темногрудых горбах Станового играют алые блики холодной зари. Одинокое облачко, легкое, пушистое, бежит навстречу солнцу по чистому голубому простору. Свежо, как всегда после ночной непогоды.
Вчера вечером не пришли к дымокурам два оленя, и это нарушило намеченный нами сегодняшний план. Василий Николаевич с проводником Николаем и собаками отправятся на поиски оленей, а Геннадий останется на таборе.
Мы с Улукитканом покидаем стоянку последними. У меня за плечами рюкзак с двухдневным запасом продовольствия, папка для гербария и топор с котелком. Старик идет налегке, только с берданой. Голубоватые туманы, разбуженные поднявшимся солнцем, копошатся на дне лощин и тают. Небо безоблачное, синее-синее. В чистом звонком воздухе — утренний птичий гомон.
Переходим вброд Зею. Как холодна ее вода в июне! Поднимаемся по западному истоку.
Улукиткан часто останавливается и, склонив на посох грудь, подолгу всматривается в суровые черты склонов Станового. Его маленькие, быстрые, как у соболя, глаза ищут в складках мертвого великана что-то знакомое, давно потерянное памятью.
Забыл старик, где переходил с матерью и сестрой через Становой. Вот и шарит он глазами по складкам склона, напрягая притупленную временем память, стараясь угадать, где лежит этот единственный во всем районе проход. Но как его вспомнить среди тысячи перевалов, что лежали на пути Улукиткана?
Над нами зреет солнце. С вершины сползает свежий ветер и, разбиваясь о зубчатые громады откосов, растекается неровными волнами по ущелью. В воздухе комариный гул. После ненастной погоды гнус не дает дохнуть. И сколько же его здесь в лесу, особенно в мелких зарослях! Меня спасает волосяная сетка, но идти в ней душно, тем более на подъеме. Улукиткан не признает никаких защитных мер, кроме терпения. Голова его открыта, только лоб перехвачен тряпочкой, будто это у него единственное уязвимое место. Лицо облепляют комары, страшно смотреть, а он хоть бы что, идет и идет. И только изредка смахивает рукавом впившихся насекомых, а вернее, размазывает их по лицу.
— Улукиткан, да надень ты, ради Бога, накомарник, ведь всего изъели! — говорю я.
— Мала-мала ничего, идти можно, — покорным детским голосом отвечает он.
Хребет вздымается перед нами лесной чащобой, щелистыми грудами камней, руинами развалившихся скал. Навстречу с невидимой высоты падает бешеными скачками холодный поток воды. Сколько шума, сколько необузданной силы в этом ручье, пропилившем узкую щель в монолитных стенах гранита.
Мы поднимаемся на небольшой прилавок, останавливаемся, чтобы осмотреться. Улукиткан неодобрительно качает головой, сомневается. То, что мы видим, с трудом может быть преодолено человеком, но совершенно недоступно для каравана. Что делать? Пытаемся подняться выше по ручью, авось найдем какую-нибудь лазейку и выберемся на верх седловины!
Карабкаемся между скользкими глыбами по дну щели. Здесь холодно и мрачно, как в подземелье. Все пропитано сыростью. С отвесных стен, полуприкрытых стлаником, вечно капает вода. Камни одеты слизью. И над всей этой неприглядной картиной висит гул неуемного потока. Где-то выше из теснины наплывает поток. Разбиваясь о шероховатую поверхность валунов, он вздымается над ними массой голубой воды. Облитая светом полуденного солнца, вода льет на стены, на лес каскады огня, блеска и с ревом падает в пропасть. Ей покорно вторят скалы.
Мы долго бьемся с крутизною, карабкаемся по склонам в обход водопадов и окончательно убеждаемся, что каравану здесь не пройти, а тем более геодезистам с тяжелыми инструментами.
Еще остается последняя надежда — найти проход на седловину по склону хребта, хотя ни я, ни Улукиткан в это уже не верим.
За щелью нас встречает лесная чаща. Что водопады, валуны по сравнению со стланиковыми зарослями, перемешанными с полярной березкой? По ней идти еще хуже, чем по щели, а местами можно передвигаться, только наступая на стелющиеся стволы, не касаясь земли. Но и здесь те же террасы, те же угловатые обломки скал и та же крутизна. Мы с трудом пробираемся вверх.
Для Станового и вообще для горных районов Приохотского края стланик, пожалуй, самое характерное дерево. Оно редко достигает четырехметровой высоты и растет в виде кустов, иногда покрывая склоны хребтов сплошными зарослями, совершенно недоступными ни человеку, ни зверю. В подгольцовой зоне, где стланику приходится выдерживать единоборство с суровым климатом, он мельчает, липнет к жесткой подстилке, недолговечен. Для путешественников стланик самое неприятное препятствие: не везде по нему пройдешь, не всюду он тебя пропустит, даже с топором. А уж попал в эти заросли, то знай: поползешь и на четвереньках, и на животе, и всяко, да изорвешь одежду и поранишься. Лучше обойти его, тем более на крутизне, да еще по крупной россыпи.
К полудню, измотав силы, заканчиваем восхождение, отказавшись от попытки найти для оленей проход к седловине. И вот, спускаясь в ущелье, неожиданно натыкаемся на торную медвежью тропу, идущую вверх. Звери — хорошие дорожные мастера и не раз выручали нас из беды. Они-то знают, где в скалах скрыта доступная щель, как обойти непролазные дебри, гари, где можно перейти вброд бурную реку. В самых трудных местах не надо лучшего прохода, чем тот, по которому идет звериная тропа. Доверься ей — и она поможет обойти препятствия.
Следует сказать, что медвежья тропа вообще не похожа на обычную звериную тропу. У нее нет сплошной борозды, как у той, а есть только глубокие вмятины — «пятна», расположенные на расстоянии шага друг от друга. Это подтверждает, что медведи на своих тропах ходят строго след в след, как волки, когда они сбиваются в стаи, и прокладывают эти тропы в труднопроходимых крепях, по карнизам скал, если через них идет единственный проход.
Улукиткан недоверчиво осматривает тропу, бросает молчаливый взгляд на террасу, куда она убежала. Кажется, он уже ни во что не верит.
— Пойдем по следу, да только перевал не тут, — бросает он, и в его тоне — безнадежность.
Мы идем по узкому гребешку, но выше тропа отклоняется влево, как бы обходя нависающую над нею террасу. Видим свежие отпечатки лап крупного медведя. И Улукиткан для бодрости вкладывает в бердану патрон, шагает неторопливо, настороженно.
Тропа тянется по узкой лощине террасы и снова набирает высоту. Нас это обнадеживает, и мы шагаем смело вперед. Но дальше все внезапно меняется, будто медведи решили показать, какие они акробаты. Тропа поднимается на прилавок, скачет по крупной россыпи, зарывается в щели и, наконец, уходит под стланик. Мы лезем под этот мрачный свод, нависаюший над узкой промоиной, ползем на четвереньках, на животе, и, наконец, Улукиткан застревает между толстых корней, плюется, ругается.
— Только дурной люди да медведи тут ходи, — говорит он с досадой и ползет назад.
Я с облегчением следую за ним. Мы молча спускаемся под террасу и разводим костер, закусываем.
Солнце давно убежало за полдень. Над Становым, над бескрайним океаном тайги, в чистой лазури неба плывут редкие облака. В неподвижном воздухе, насыщенном запахом кедровой хвои, висит комариный гул да издалека доносится несмолкающий рокот водопадов. Ветерок бежит мимо, шевеля дремлющие кроны стлаников. Хорошо на этой черной крошечной вершине гребня. Но время напоминает: нужно торопиться…
— Куда же мы пойдем? — спрашиваю я старика, будучи далеко не уверен, что он еще в состоянии передвигаться.
Улукиткан глядит на солнце, на горизонт, как бы прикидывая, сколько еще времени осталось до заката, смотрит на хорошо виднеющийся перешеек в вершине истока и, показывая на него, говорит уверенно:
— Туда пойдем, а завтра подниматься будем на голец, хорошо смотреть кругом надо… Вспоминать надо!..
Мы спускаемся в ущелье и, свернув вправо, поднимаемся на второе седло, куда идет звериная тропа. Предстоит ночевка где-то за перешейком. Хочется сегодня подняться как можно выше. Я с тревогой слежу за стариком. Но он идет и еще что-то напевает себе под нос.
— Ты что поешь?
— Так, всяко-разно, что голова моя не знает, куда ноги идут, что свой след не могу найти, что старый стал, как гнилой пень…
— Давай вместе петь, может быть, легче будет.
— Два человека, даже если живут в одном чуме, едят из одного котла, ходят по одной тропе, думают все равно разно; как можно вместе петь?! — отвечает он. — Нет, ты пой свой песня, я — свой.
Перед нами крутой склон гольца, весь в трещинах, убегающий щербатыми гребнями в неведомую за изломом высоту.
— Ую… ю-ю… — стонет устало старик, но идет и идет. В синеющем небе черными лоскутами парят два хищника. Они поднимаются все выше и выше, как бы не желая расстаться с солнцем, и оттуда бросают на землю печальный крик, оповещая жителей гор о надвигающейся ночи. Все стало стихать, куда-то на ночевку убрались кедровки, исчезли бурундуки, не осталось гнуса. Еще последние усилия, и я помогаю старику подняться на верх террасы.
Нас приютила крошечная площадка над обрывом, окруженная стлаником. Пока Улукиткан отдыхает, я таскаю сушник, приношу воду для чая, разжигаю костер. Внизу засыпает тайга. Музыка природы, только что наполнявшая пространство величавых гор, смолкла в высоком комарином аккорде. Гаснет лиловая заря, небо теплится звездами. Старик устал, помрачнел, какое-то раздумье занозой застряло в его голове.
— Может быть, нам, Улукиткан, вернуться утром в лагерь? Тебе плохо?
Он отрицательно качает головою.
После чая я делаю ему постель из стланиковых веток, заслон от ветра, и старик быстро засыпает, свернувшись в комочек и прикрыв спину телогрейкой.
Я долго сидел за дневником. Последние дни моя тетрадь собрала богатую дань. В непрерывных походах у меня почти нет свободного времени для записей, и нужно быть беспощадным к себе, чтобы урывать для них часы от своего отдыха, и без того слишком короткого. Но что все это по сравнению с тем огромным удовлетворением, которое испытываешь спустя годы, когда в кругу близких друзей прочтешь эти страницы и перед тобою, как наяву, возникнут тяжелые взмахи Станового, развалины древних скал, стойбище лесных кочевников со столетней старушкой; Осикта с кабарожкой за плечами, задумавшийся Улукиткан… Все снова воскреснет — и как дороги будут тогда эти карандашные записи, что рождаются с таким трудом!
Полночь. Холодное безмолвие. Дремлют каменные сторожа. Спят в лесной чащобе птицы, звери. В лунном свете теплятся бесконтурные дали. Сколько свежести, сколько красок, какие нежные оттенки живут в ночном пейзаже! Кто подбирал эти тончайшие цвета, кто мешал их и, наконец, кто с таким тонким вкусом прикрыл их дымчато-голубоватой вуалью? Нужна необыкновенная кисть или язык для передачи этой неповторимой ночной картины, созданной величайшей мастерицей — природой!
Перед сном я еще выпил кружку чая. Рядом спит Улукиткан, с его головы сползла шапка, грудь нараспашку, голые ноги заиндевели. Старик улыбается, на лице детский покой. Бедняжка, ему, наверное, приснился жирный кусок мяса снежного барана, о котором он давно мечтает. Ну спи, друг мой, спи, пусть пир твой длится всю ночь!
Перед утром я пробудился от холода. Ветер, пробегая по склонам, теребит стланиковую чащу. Улукиткан пьет чай и подкармливает огонь сушником. Что-то новое в его посвежевшем лице, в его теплом обещающем взгляде. Неужели он вспомнил, где скрыт проход через хребет? Иначе что могло обрадовать старика?
— Надо скоро кушать и ходи… Тут, может, наша удача, — говорит он, поторапливая меня.
— Думаешь, найдем перевал?
— Обязательно!.. Я хороший сон видел, он не обманет.
— Какой же именно?
— Наши старики говорили: давно-давно харги украл у эвенков их счастье и спрятал тут, где-то на Становом, в скалах. Сильные люди не могли терпеть обиды, ходили к скалам, хотели отнимать свое счастье, да никто назад не вернулся. Одни говорили, будто его харги положил в пасть большого зверя и оттуда достать нельзя. Другие думали, что он спрятал его в болоте под скалой. Однако, точно никто не знал, где оно лежит. И вот снится мне, я тоже хожу по горам, ищу счастье. Вижу: высокий скала, выше неба, под ней ровное место и цветы всякие разные, шибко красивые, раньше такой не видал. Догадался, что это и есть счастье. Беру один, а он каменный, тяжелый. Кладу в котомку. Смотрю, откуда-то птица большой появился, стала кружиться возле меня. Надо бы уходить, да, думаю, еще один цветок положу, людям шибко надо счастье. Беру его — и тут же еще одна птица прилетела. Оба серчают на меня, бросаются, хотят ударить. А я не ухожу, надо, думаю, больше счастья взять, пусть люди хорошо живут. Кладу в котомку третий цветок и четвертый уже поднял, тут налетели на меня птицы, свалили на землю, больно били крыльями и расклевали все цветы в котомке, а четвертого, что был в руках, не увидели, так я и унес его с собой… Хороший сон, наше счастье где-то тут, близко…
— Ты веришь в сны?..
— Как не верить, если они правду говорят!
Конечно, меня его сон не обнадеживает, но я рад за старика. Пусть верит, это придаст ему силы и, возможно, поможет найти перевал.
Мы пьем чай с горячими лепешками и покидаем стоянку. С востока наплывает заря, гасит звезды… Но еще крепко спит тайга, обласканная ночной прохладой, еще не слышно пернатых музыкантов, еще не поднялся на крыло комар — день начинается глубоким молчанием.
Впереди крутизна. День обещает быть солнечным, тихим. Как легко дышится на этой высоте! Воздух насыщен необыкновенной сладостью, буквально упиваешься им и чувствуешь, как он проникает в кровь, разливается по телу бодрящей струей. Не дышишь им, а глотаешь его, как ключевую воду. А то вдруг ветерок дунет на тебя такой свежестью, что невольно остановишься и оглянешься — не дыхание ли это теплого моря?
Поднимаемся по гребню, заваленному крупными обломками скал. Каменные столбы, точно истуканы, возвышаются над развалинами. Какому страшному разрушению подвергся хребет, вернее, его южный склон! Но создается впечатление, будто эта грандиозная работа не была доведена до конца, что-то помешало намеченному плану. Часть скал осталась нетронутой. Они теперь возвышаются над обломками, как бастионы, преграждая нам путь к вершине. Какие сложные обходы приходится нам делать, чтобы отнять у склона лишний метр высоты!
С нами поднимаются ввысь разрозненные толпы стлаников. Уже недалеко и их граница. Лепятся по склону приземистые белолистые ивки, мелкий ерник, золотистые рододендроны. Сюда, на простор, к вечным туманам, выползли лишайники, осочки, папоротники и даже лук. А вот елочка, будто в страшном испуге прижавшаяся к земле. Все они здесь живут только под защитой камней. Своим существованием они обязаны ветру, птицам и зверям. Это они заносят сюда, в гольцовую зону гор, их семена.
Но посмотрите, какую борьбу за существование выдерживают здесь представители растительного мира и какая чудовищная приспособленность у этих удивительно скромных жителей россыпей! Ивки, рододендроны, ерники местами растут сообща, компактно, словно в драке, вцепившись друг в друга и прижавшись к земле. Они не смеют высунуть веточки за границу каменного барьера, под которым поселились, — там смертоносная стужа. Вот почему кустарники эти чаще всего имеют вид подстриженных шпалер.
Здесь, на гольцах Станового, можно наблюдать поразительную картину борьбы. Вот передо мною елочка. Я ее узнаю только по хвое. Она будто в страшном испуге прижалась к земле и прикрыла уродливый ствол жесткими веточками. В высоту она поднимается всего лишь на двадцать сантиметров, ровно на столько, на сколько поднимается грань камня, защищающего ее от ветра. В длину эта елка растянулась по земле метра на два. В таком положении ее даже трудно заметить. Ветер все вокруг нее облизал, обточил, но достать затаившееся за камнем деревце не может. И елка живет, да еще силится продвинуть свою полузасохшую вершину под соседний камень. Смотришь на нее — и создается впечатление, будто это разведчик пробирается тайком в глубину мертвых курумов.
И все же эти жалкие, уродливые представители растительного мира не смягчают своим присутствием сурового облика гор. На всем лежит печать бесплодия и беспощадной стужи.
Улукиткан устает.
— Мяса нет, сала тоже нет, — жалуется он. — Пока под кресало не подбросишь камень — огня не будет. Не могу ходи.
— Вот уж перевал найдем, непременно поохотимся на баранов.
— Конечно, перевал найдем, обязательно, — раздраженно заявляет он. — Только без мяса брюху худо, ноги ходи не могу, — добавляет он.
Мне мучительно жаль старика.
— Ты останься здесь, а я поднимусь на вершину, осмотрюсь.
— Что ты, что ты, обязательно сам ходить буду. Чужой глаз как узнает место?
Трудно старику примириться со своей физической немощностью.
— Давай бердану, я понесу ее…
— Э-э-э… — тянет он печально. — Старый люди все равно что маленький, помогать надо, а то упадет. — И Улукиткан передает мне ружье.
Но и это не помогает, через каждые двадцать шагов делаем передышку. Ничего не остается, как снять пояс, дать один конец Улукиткану, а другой перекинуть через свое плечо и так тянуть старика наверх.
Но тут нас поджидало горькое разочарование: мы поднялись всего лишь на боковую вершину, а главная, с выщербленным конусом, возвышается еще впереди. К ней ведет узкий гребень, заваленный обломками и снегом. Улукиткан, собрав остатки сил. вдруг выпрямляется, смотрит вперед, и его лицо от досады перекашивается. Ноги старика не выдерживают, подламываются, и он безвольно опускается на россыпь, а выпавший из рук посох катится вниз, но, к счастью, застревает между двумя небольшими выступами.
Я постилаю свою телогрейку под камнем, усаживаю на нее обессилевшего Улукиткана и сам сажусь рядом. Мы молчим. Жаль старика, жаль потому, что в нем живет вечно юная душа, любящая жизнь, способная тонко чувствовать и понимать природу.
— Стар я, совсем стар, даже на гору ходи не могу… — произносит он дрогнувшим голосом и, откинув назад голову, смотрит влажными глазами в пустое небо; одна скорбная слезинка выкатилась наружу, пробежала по обветренной щеке и застряла в глубокой морщине. Мне почему-то показалось, что эта слеза и есть та самая капля, что переполнила море…
Мы жуем лепешку. К старику постепенно возвращается бодрость духа. Он снова говорит о сне, убеждает меня, что перевал непременно найдем.
До вершины — метров четыреста крутого подъема. Как я ни уговариваю старика, он все же хочет идти со мною. Тут уж сказалось его упрямство, желание доказать себе и мне, что еще не все потеряно.
Идем не торопясь, с частыми передышками. На карнизы старик взбирается с моей помощью. Уже остается метров полтораста, как вдруг справа вырывается нестройный стук камней и, не смолкая, ползет вверх. Вот что-то серое мелькнуло в просвете на вершине, за ним второе, третье. Это снежные бараны. Последний, выскочив наверх, задержался над обрывом, повернув к нам настороженную голову. Один короткий миг — и пугливое животное исчезает.
Эта мимолетная сцена взволновала нас. Значит, мы не одни здесь, среди каменистых потоков.
Еще усилие — и мы на вершине. На часах без десяти одиннадцать. Наконец-то сбылась давняя мечта увидеть под собою Становой во всей его суровой красоте, во всей его первозданной дикости. От радости хочется взорвать таким же диким криком тишину этих мест.
Я сбрасываю котомку, усаживаюсь на камне, достаю тетрадь, но внимание мое по-прежнему привлекает старик.
Улукиткан подходит к краю обрыва да так и замирает, тоже пораженный грандиозной панорамой. Молчаливым старческим взглядом он обнимает лежащее под ним пространство. Может быть, старик не умеет вслух разложить на цвета красочный пейзаж, нарисовать величественные скалы, чудовищные провалы и весь этот хаос, но он, кажется, слышит дыхание самой природы. Долго-долго стоит он молча. Я не нарушаю его глубокого раздумья.
— Там… вон там — Альгома, моя родина, — наконец произносит он, показывая пальцем на северо-запад. — С тех пор, как я ушел оттуда, много раз покрывались льдом и таяли реки, зеленела тайга, прилетали и улетали птицы, линяли звери. А сердцу все равно больно, когда думаю об Альгоме. Правду старики говорили: птица как далеко ни летает, а свое гнездо не забывает, — и он долго всматривается в синеющие гряды гольцов, а в думах, должно быть, отрывки безотрадного детства, пустая Альгоминская тайга, что прячется за далью, больной отец, брошенный у последнего костра, где-то вот тут, близко, в глубоких складках Станового.
Ветер стал затихать. Улукиткан приседает за камень и продолжает осматривать горы, пытаясь среди нагромождении угадать проход.
Мы находимся на одной из главных вершин Станового. Перед нами расстилается необозримая горная страна, затянутая мглистой голубоватой дымкой и усеянная то конусообразными, то сплюснутыми вершинами или грузными обрубками обнаженных пород. Хребет тянется с запада на восток, отбрасывая далеко к югу волнистые отроги. Алданское же нагорье скрыто далью. Перед нами — царство ветров и неумолимой стужи. Немой мир гигантских горбов планеты.
Я заглядываю с обрыва вниз. Исполинские стены, спадающие на дно провала, заершились бесчисленными шпилями, обращенными остриями к небу. Под ними глыбы развалившихся скал. А ниже потоки россыпей. И только далеко внизу, где в смертной схватке сцепился лес с камнями, взор ласкает светлая полоска ручейка, спадающего по карнизам верхней террасы куда-то в пропасть. Больше ничего не видно.
Но какие неисчерпаемые склады драгоценных металлов, какие сокровища скрыты под этими каменными нагромождениями! Люди, для которых мы прокладываем сюда первую тропу, для которых составим первую карту, промоют наносные речные пески, внимательно осмотрят остатки в виде мельчайших крупинок, принесенных с гор водою, — следы драгоценных металлов. Эти люди, словно опытные врачи, выстукают скалы, обследуют дно провалов, проложат шурфы. Затем прорубят в непроходимых местах тракты, по которым пойдут груженые машины, техника.
С вершины, на которой находимся, не видно седловины, куда нам хотелось попасть: ее заслоняет боковая гряда гольцов. За ней виднеются далекие горы. Это дает основание предполагать, что между грядой и далекими горами лежит глубокая впадина, может быть, самая пониженная часть хребта. Как жаль, что на нее нельзя взобраться с караваном.
На север от нас тянутся бесчисленные ущелья — по ним с бешеной высоты падают ключи — истоки рек, текущих уже к Алданскому нагорью. Над ущельями громоздятся высоченные гольцы, образующие далекий горизонт и сохраняющие на всем видимом пространстве значительную высоту. С первого же взгляда напрашивается вывод, что водораздельная линия Станового в этом районе проходит у южного края хребта и что реки, берущие свое начало с северных склонов, глубоко врезаются в хребет, расчленяя его своими притоками на многочисленные отроги. Оказывается, вся дикость и недоступность гор начинается непосредственно от водораздельной линии. Может быть, тщательно обследовав южные склоны, мы все же найдем перевал, поднимемся на него с караваном, но пропустят ли нас ущелья к нагорью?
Ко мне подходит Улукиткан.
— Тут близко нет прохода, это место мои глаза никогда не видели.
— Меня смущает и другое: слишком узкое ущелье идет от хребта на север к Алданскому нагорью, пройдем ли по нему?
Старик долго молчал, прощупывая острым взглядом глубокую щель.
— Нас люди много, пройдем, — ответил он, явно стараясь рассеять мое сомнение.
— Ну, а если не найдем перевал?
— Говорю, сон не обманет. Может, ты скажешь, почему птицы три цветка расклевали, а четвертый оставили? К чему это?
— Не знаю.
— Цветок обязательно к счастью, — заключил он уверенно.
Мы начинаем готовиться в обратный путь. В душе таится маленькая надежда — авось сон сбудется. И сам уже начинаю быть суеверным! Я подхожу к краю обрыва, чтобы последний раз взглянуть в глубину провала, и неожиданно обнаруживаю несколько шариков помета. Не веря глазам, говорю Улукиткану:
— Смотри-ка!
Он удивляется не меньше меня.
— Муникан[49], зачем он сюда ходи?
Действительно, что привело сюда зайца, на такую высоту, так далеко от родного ущелья, где он живет? Не хищная ли птица занесла его сюда, чтобы пообедать? Мы задерживаемся. Все это загадочно, даже для такого следопыта, как Улукиткан. Кто мог думать, что встретит здесь, в поднебесье, среди каменных громад, следы зайца?
Я спускаюсь ниже и там нахожу на снегу двойной след, значит, заяц добровольно поднялся на голец и ушел восвояси по северному гребню в ущелье. Больше нам ничего не удалось обнаружить. Для чего же нужно было ему преодолевать такую крутизну, стланиковые заросли, россыпи, если здесь, на вершине, нет и щепотки зелени или чего-нибудь съедобного?
— Однако, он дурной, а может, экспедиция работает, сюда ходи мало-мало чего-нибудь смотри, как и мы, — шутит старик.
А я подумал: «Как все же мы мало знаем жизнь зверей, их повадки, их связь с окружающим миром и не ограничиваемся ли мы зачастую слишком простыми формулами, дошедшими до нас от времени Брема! Может быть, в натуре этого четвероногого трусишки-зайца живет беспокойный бродяга? Не взобрался ли он на вершину, чтобы полюбоваться широкой панорамой, просторным небом?»
Время перевалило за полдень, когда мы спустились к границе леса. Ветер стих. С востока придвинулись кучевые облака и загромоздили небо, а у горизонта нависла сплошная пелена, имеющая зловеще-темный оттенок. Улукиткан с тревогой поглядывает на взбунтовавшиеся тучи и явно торопится. Солнце еще удерживало за собой треть неба.
Миновав двугорбую седловину, мы спускаемся к правому истоку Зеи. Хорошо заметная звериная тропка ведет нас по густому ельнику, убранному длинными космами свисающих с крон лишайников. Улукиткан замечает свежий след кабарги.
— Сейчас пикать буду, может, самец придет, мясо достанем.
Мы подходим к толстой ели и под ней останавливаемся. Старик снимает с плеча бердану, достает из кожаной сумочки патрон, заряженный крупной пулькой, и не торопясь вкладывает его в ружье. Из внутреннего кармана телогрейки он вынимает пикульку — несложный инструмент для подражания голосу телка кабарги. Она сделана из березовой коры, а по форме и по размерам напоминает сплюснутый наперсток с разрезом по овалу и одной стороне. (Осикта тоже в тот раз добыл кабаргу таким же способом, — Улукиткан потом разъяснил мне это.)
Он подает мне знак затаиться, кладет пикульку в рот прямым срезом наружу и прижимает ее языком к небу.
— Пи-ии… пи-ии… — раздается тягучий звук высокого тона и расползается внезапной тревогой по ельнику. Его подхватывает эхо, несет дальше по склонам, в глубину расщелин. — Пи-и… пи-ии… — повторяет старик и замирает, прижавшись спиной к корявому стволу, держа бердану наготове.
Лес вдруг переполняется какими-то таинственными шорохами, а вывернутые корни упавших деревьев, обросшие мхом, кажутся чудовищами, наблюдающими за нами из сумрака.
Старик через две-три минуты повторяет свой жалобный призыв. Именно так кричат оставленные матерью телята кабарги, если с ними стрясется какая-нибудь беда. Вот мы и ждем, надеясь, что на крик прибежит самец. Кажется, сейчас из-за валежника выдвинется его морда и, выскочив на тропу, он застынет на мгновенье, а старик успеет прицелиться. В самку Улукиткан, конечно, стрелять не будет.
— Пи-ии… пи-ии… — расползается по лесу крик, не отличимый от крика теленка. Неужели поблизости никого нет? И еще более томительным кажется ожидание: уж очень хочется посмотреть на живую кабаргу. Но вдруг чуткое ухо улавливает где-то внизу легкий шорох, в другое время его, пожалуй, и не уловил бы, но при этой напряженности ничто не ускользает. Улукиткан подает мне знак не шевелиться, а сам поднимает бердану, пристраивает ее к плечу, смотрит влево на тропу, ждет, затаившись. Вдруг слева, где тропка огибает огромный камень, вздрагивает ольховый куст, раздваивается, и показывается огромная голова… медведя!.. Пока мы приходим в себя, зверь высовывается всей своей облезлой тушей на тропу, сбочив голову, прислушивается, нюхает воздух, знает, что где-то близко теленок, и тихо крадется к нам.
Словно молния, меня поражает страшная мысль: в бердане Улукиткана патрон с осечкой и заряд совсем маленький, с круглой пулькой, ею только разозлишь медведя. Горько сожалею, что нет со мною карабина. Какой у этого зверя огромный череп и как бы он украсил мою коллекцию! Все это проносится в голове мгновенно, с нарастающей тревогой. А медведь совсем близко, поднимается к нам по тропе, то осторожно вышагивая, то замирает, пытаясь разгадать, где затаилась добыча. И кажется, пошевелись, и он мгновенно накроет тебя.
Я глубоко убежден, что в открытом поединке медведь не посмеет напасть на человека, даже больше: достаточно ему уловить его запах, как он немедленно обратится в бегство. И все же при неожиданной встрече с таким огромным зверем, да еще если у тебя, кроме посоха, ничего нет в руках, невольно по телу пробегает холодок. Тут уж надо уметь собрать всего себя, чтобы не растеряться.
Вот медведь совсем уже близко от нас, остановился, прядет короткими ушами, видно, понять не может, почему теленок не кричит. В его приземистой фигуре, коротких, чуточку вывернутых наружу передних ногах, в низко опущенной голове — чудовищная сила. Как он уверен в себе! И от этого у меня сердце бьется часто-часто. Мне ничего не остается, как ждать, доверившись Улукиткану. Перевожу свой взгляд на него. Старик спокоен, лицо его непроницаемо. Вдруг его осеняет какая-то мысль, и улыбка раздвигает губы. Подумать только, ему еще смешно!
А в это время зверь, обходя ели, скрывается в чаще. Старик опускает бердану, торопливо достает из сумочки два патрона. Я, еще более обеспокоенный, принужден молчаливо ждать, чем все это кончится.
Еле уловимым движением Улукиткан бросает один патрон вниз, в медведя. Патрон перелетает его, глухо ударяется о камень. Зверь мгновенно замирает. Он обескуражен, настороженно ждет, не понимая, что это за звук, но на всякий случай спружинил спину, готовый прыжком накрыть жертву. Подними медведь свою лобастую морду кверху, он, конечно, заметил бы нас. А старик бросает в него второй патрон, тот падает на тропу, и зверь, тяжело подпрыгнув, накрывает его передними лапами, как лиса — мышь. Но вдруг он улавливает запах человека, что-то страшное отражается на его морде. Одно мгновение — и будто какая-то адская сила толкает медведя на камни. Зверь упал, рявкнул, вскочил и, охваченный паникой, уже не разбираясь, что впереди, рванулся сквозь чащу на дно ущелья. Следом за ним катился, затихая, треск сломанных веток.
— Ух… ух… ух… — доносится снизу медвежья жалоба.
Улукиткан обнял корявый ствол ели, места не найдет, смеется от всей души и что-то кричит вслед зверю на своем языке. Да и как тут не рассмеяться! Надо же было придумать такую шутку!
— Как прыгал, видал? Все равно что его кто ножом ткнул… Большой медведь, шибко большой, а испугался, даже упал, — и старик снова громко смеется.
Так неожиданно заканчивается наша охота на кабаргу. Спускаемся на дно ущелья. За величавыми вершинами лиственниц, за гранью скал хлещет полотнищами дождь. Ветер в вышине гонит взлохмаченные тучи. Тайга гудит, чуя непогоду. Мы заторопились, чтобы успеть добраться до лагеря.
Утром перед нами снова встал все тот же вопрос: где искать перевал? Горы по-прежнему кажутся недоступными, а на седловины, которые мы обнаружили в вершинах истоков, не подняться с караваном. И все-таки где-то тут Улукиткан переходил Становой…
Я достаю карту масштаба 1: 1 000 000. Она издана в 1927 году и составлена частично по рекогносцировочным данным, а больше — по рассказам охотников и, конечно, далеко не соответствует действительности. К тому же масштаб карты настолько мелкий, что на ней изображены только основные русла рек, и то приблизительно. Она нередко подводила нас, и мы уже давно ею не пользовались. Да в этом и не было надобности при таком проводнике, как Улукиткан. На карте из всех истоков Зеи нанесен только один, названный Тас-Балаган.
Когда я вслух прочел это название, сидевшие у костра проводники вдруг повернулись ко мне.
— Ты что сказал? — спросил Улукиткан.
— Вот здесь на карте указан только один ключик — Тас-Балаган.
Старик встал, потом снова сел и долго смотрел на карту, ничего не понимая.
— Это мой Тас-Балаган, другой люди тут не жил! — в необычном для него возбуждении вскричал он.
— А что означает это слово?
— Каменный балаган. Где он тут? Покажи.
Он привык все ощущать зримо, натурально, в естественном освещении, а тут огромная горная территория изображена на площади, которую можно прикрыть спичечной коробкой.
— Такой ключ есть километра два-три отсюда, только по нему не пройти, — вмешался в разговор Василий Николаевич.
Улукиткан задумался: где-то близко почти семьдесят лет назад он с матерью и сестрою сложил этот балаган! Кто-то из топографов, делая первый абрис этой местности, назвал ключ или весь исток Тас-Балаган.
Как жаль, что я не знал до сих пор значение этого слова, может быть, это помогло бы нам скорее найти проход.
— Ходи надо, хорошо смотри надо. Ты пойдешь со мною? — вдруг спросил меня Улукиткан, загораясь надеждой.
— Пойду.
— Тогда торопись, чай пьем — ходи будем.
— А мне с Лихановым разрешите подняться на голец, может, барана добудем, — попросил Василий Николаевич. — Без мяса ноги еле носишь.
Я не возражал, тем более что нам давно пора было подумать о пополнении поскудевших продовольственных запасов.
IV.