За примерами такого рода нам не нужно далеко ходить. Полную аналогию происходящему сегодня в колониальных странах мы находим в подъеме западноевропейской буржуазии на придворной фазе развития общества. Здесь высшей целью стремлений представителей буржуазии были образ жизни и поведение, подобные людям высшего слоя, дворянам. Внутренне они соглашались с превосходством придворно-аристократических манер и пытались моделировать и контролировать собственное поведение по этому образцу. Примером этому может служить приведенный выше пример: то, как держал себя молодого буржуа, беседующий в придворном кругу о правильной речи. В истории немецкого языка также хорошо видна придворная фаза бюргерства, она сказывается в привычке вставлять в устной речи и на письме на три немецких одно французское слово, если вообще просто не переходить на французский — язык придворного общества всей Европы. Дворяне и сами буржуа из придворных кругов в то время часто насмехались над бюргерами, желавшими быть «изысканными» и неумело подражавшими придворным.
Когда социальная сила буржуазии возросла, стало уже не до насмешек. Раньше или позже такого рода подражание уходит на задний план, наступает вторая фаза. Группы буржуазии все чаще выступают как обладатели собственного, специфически буржуазного самосознания; они все решительнее противопоставляют свои нормы запретам и предписаниям придворной аристократии. В соответствии с собственным социальным положением они противопоставляют работу — аристократическому безделью, «натуральность» — этикету, стремление к знаниям — изысканности манер, не говоря уж о требовании контроля над ключевой монополией, изменения налоговой системы и управления войсками. Буржуазия противопоставляет «добродетель» придворной «фривольности»; у буржуазных слоев с их профессиональной деятельностью отношения между полами регулируются строже, чем у придворной аристократии. Позже контроль над сексуальной сферой, пронизывающие ее запреты, оказались значительно более сильными у поднимающейся средней буржуазии, чем в группах крупной буржуазии, уже достигших социальной вершины и укрепившихся в положении высшего слоя. Но при всей остроте борьбы на этой фазе, при всей эмансипации буржуа от власти аристократии и от полученных от нее образцов, схема поведения буржуазии, сменившей аристократию в качестве высшей социальной группы, была продуктом амальгамирования кодексов прежнего и нового высших слоев. Это было обусловлено наличием предшествующей фазы — фазы ассимиляции, на которой начался подъем буржуазии.
Общая линия развития цивилизации является примерно одной и той же во всех странах Запада; более того, по своей структуре она одинакова вообще повсюду, где мы встречаемся с процессом разделения функций под давлением конкуренции, тенденцию, ведущую к формированию все более равномерно распределенной зависимости всех от всех, что, в свою очередь, не позволяет ни одной группе надолго усилиться за счет других и уничтожает наследственные привилегии. Повсюду сходен и результат свободной конкурентной борьбы: она ведет сначала к возникновению монополии на власть малого числа людей, а затем к переходу этой монополии в распоряжение широких слоев. Все это отчетливо проявляется на той ступени, когда буржуазия вступает в борьбу с привилегиями дворянства, — поначалу в форме обуржуазивания и огосударствления монополий на сбор налогов и на применение насилия, прежде служивших интересам узкого круга лиц. Все это раньше или позже происходит во всех западных странах. Различия между странами на этом пути проявляются в социальной структуре, а тем самым в формах поведения, в схемах регулировки аффектов, в структуре влечений и в том «Сверх-Я», что отличает одну нацию от других.
Мы уже говорили об особенностях Англии, где придворно-абсолютистская фаза была сравнительно короткой, зато рано возникли контакты городских буржуа с провинциальной знатью и союзы между данными слоями. Это привело к постепенному амальгамированию форм поведения высших и поднимающихся средних слоев. В Германии тот же процесс шел иначе: там отсутствовала централизация, и следствиями этого были Тридцатилетняя война, бедность и низкий жизненный уровень населения по сравнению с окружающими странами. Все это чрезвычайно удлинило фазу абсолютизма, на которой существовало множество мелких и бедных дворов. В отсутствие централизации колониальная экспансия началась сравнительно поздно; внутренние противоречия между дворянством и буржуазией отличались большой силой, представителям буржуазных слоев был затруднен доступ к центральным монополиям. Городское бюргерство в Средние века здесь занимало чрезвычайно сильные экономические и политические позиции; в Германии оно пользовалось даже большей самостоятельностью и независимостью, чем в прочих странах Европы. Тем большим был шок от испытанного им политического и экономического падения. Если во времена богатства и самостоятельности в Германии специфически городские бюргерские традиции формировались в наиболее чистой форме, то впоследствии особенностью буржуазной традиции стало именно то, что этот слой был беден и социально бессилен.
Поэтому здесь значительно позже произошли взаимное проникновение и амальгамирование форм поведения, свойственных буржуазным и дворянским кругам; на протяжении долгого времени схемы запретов и предписаний этих групп не совпадали. На протяжении всего этого времени ключевые посты, контроль над налогами, полицией, войском оставались монополией дворянства, что приучило буржуа к подчинению внешней для нее и очень сильной государственной власти. В Англии — в силу ее островного положения25 — важнейшее значение имел флот, тогда как ни сухопутное войско, ни централизованная полиция долгое время не выступали в роли сил, формирующих поведение населения. В Пруссии с ее протяженными и уязвимыми границами дворянство, т.е. привилегированный слой сухопутной армии, и могущественный полицейский аппарат оказали значительно большее воздействие на формирование характера жителей станы. Подобная монополия на насилие способствовала не самоконтролю, как это было в Англии, где индивиды побуждались к самостоятельности и чуть ли не автоматическому включению в пожизненную «team-work», — в Пруссии от индивида требовалось подчинение внешним приказам. При такой роли государства в совместной жизни людей внешнее принуждение в меньшей мере превращалось в самопринуждение. К тому же долгое время здесь не было той функции, что побуждала бы людей к расчетливости и сильному самоконтролю, — функции центра широкой сети взаимосвязей, функции высшего слоя колониальной империи, — которая хорошо заметна у дворян и буржуа Англии. В Пруссии регулирование аффектов у индивида в огромной мере зависело от наличия внешнего государственного насилия. Отсутствие последнего угрожало самоконтролю индивида, его владению аффектами. Из поколения в поколение у немецких буржуа вырабатывалось «Сверх-Я», предполагавшее наличие особого возвышающегося над буржуазией слоя с присущей ему функцией господства над обществом в целом. В начале этой работы мы уже отмечали, что на ранней фазе подъема буржуазии это выразилось в ее самосознании в отказе26 от всего, что хоть как-то было связано с монополией на господство, равно как и в самоуглублении личности, в подчеркивании особой роли духовных и культурных ценностей. Мы показали и особенности этого процесса во Франции. Здесь более четко, чем в любой другой европейской стране, начиная с раннего Средневековья шло образование придворного общества; начинаясь с больших куртуазных дворов, через «борьбу на выбывание» между их владыками, развитие шло к могущественному и богатому королевскому двору, к которому стекались доходы со всей страны. Поэтому здесь рано появилась централизованная экономическая политика, заключавшаяся в охране интересов прежде всего самого монополиста, желающего получать все больше средств от налогов; но эта политика одновременно способствовала развитию торговли и появлению слоя зажиточной буржуазии. Тем самым здесь сравнительно рано установились контакты между поднимающейся буржуазией и постоянно испытывавшей нужду в деньгах придворной аристократией. В отличие от множества мелких и по большей части бедных абсолютистско-монархических государств Германии, централизованный абсолютизм во Франции требовал превращения внешнего принуждения в самопринуждение, способствовал амальгамированию придворно-аристократических и буржуазных форм поведения. Когда на последней фазе подъема буржуазии произошло характерное для всего процесса цивилизации нивелирование различий и выравнивание социальных стандартов, когда знать утратила свои наследственные привилегии и положение особого высшего слоя и ее место заняли группы буржуазии, тогда выяснилось, что вследствие процесса длительного взаимного проникновения моделей и форм поведения у французов они в большей мере, чем у всех прочих буржуазных наций Европы, оказались прямым наследием предшествующей придворной фазы.
VIII. Резюме
Если посмотреть на все движение в целом, то можно обнаружить, что оно имело вполне определенное направление. Чем глубже мы погружаемся на пути от множества отдельных фактов к структурам и механизмам взаимодействия, тем отчетливее перед нами предстает остов, к которому пристраиваются единичные факты. Подобно тому как ранее наблюдатели сумели преодолеть разного рода ложные пути, выйти из тупиков мышления и от отдельных наблюдений за природой подняться к связной картине природных связей, так и в наше время фрагменты человеческого прошлого — те, что вошли в книги и в наши головы благодаря труду, длившемуся на протяжении жизни не одного поколения, — сегодня становятся элементами связной картины исторических процессов и человеческого космоса как такового. Можно взглянуть на эту картину и нанести пару дополнительных штрихов, связав ее с опытом самонаблюдения: прошлые изменения социальной сети обретают для наблюдателя четко прорисованные очертания лишь в том случае, если он соединяет их с событиями своего собственного времени. Взгляд на настоящее проясняет результаты нашего постижения прошлого; углубление в прошлое высвечивает происходящее ныне: многие механизмы взаимодействия, работающие в наши дни, восходят к прошлым трансформациям структуры западного общества и явным образом унаследовали от них свою направленность.
Как было показано выше27, в момент крайней степени феодальной дезинтеграции на Западе начинают работать некие механизмы взаимодействия, ведущие к интеграции все более широких объединений. В конкурентной «борьбе на выбывание» между мелкими уделами (возникшими из такой же борьбы между еще более мелкими поместьями) постепенно поднимаются немногие, а затем победу одерживает один из конкурентов. Победитель создает центр интеграции крупной единицы власти — он формирует монопольный центр государства, в рамках которого постепенно совершается переход от свободной конкуренции территорий и групп к более или менее сбалансированной сети взаимосвязей более высокого порядка, включающей в себя огромное число людей.
Сегодня такие государства, в свою очередь, образуют аналогичную систему равновесия, где сбалансированы силы свободно конкурирующих союзов. Это напоминает ситуацию конкуренции между меньшими объединениями, влившимися в указанные государства. Под давлением противоречий и механизма конкуренции, приводящего общество в движение, исполненное кризисов и столкновений, эти государства все теснее соприкасаются друг с другом. Мы вновь видим жестко связанные друг с другом соперничающие единицы власти, где каждое из оставшихся победителем находится под угрозой утраты самостоятельности: если оно не становится сильнее, то делается слабее и попадает в зависимость от других государств. Как и в любой системе равновесия, лишенной монополии центра, при растущих противоречиях система могущественных государственных союзов, образующая главную ось этого равновесия, приводит к непрестанной борьбе, где каждый союз стремится расширить и укрепить свои властные позиции. Идет борьба за превосходство, означающая — неважно, сознательно или нет, — борьбу за центральную монополию все более высокого порядка. Так как эта борьба ведется уже за континентальное превосходство, то она захватывает все новые и новые районы, пока не становится борьбой за всю систему взаимодействия — за все обитаемые территории планеты.
Тот механизм взаимодействия, о котором мы достаточно часто говорили в нашем исследовании, как в прошлом, так и в настоящем вызывает изменение институтов и всей совокупности человеческих отношений. Опыт нашего собственного времени также опровергает представление о том, что более века сбалансированная система свободно конкурирующих объединений — государств, концернов, союзов ремесленников или вообще чего бы то ни было — может бесконечно долго оставаться в состоянии подвижного равновесия. Как и ранее, свободная от монополии конкуренция ведет к образованию монополии. Выше мы на примере механизма конкуренции и механизма образования монополии в общем виде показали причины нестабильности такой системы и высокую вероятность перехода к иной организации социальной жизни28.
Как и раньше, нынешние «экономические» цели и силы сами по себе не являются единственным мотивом и двигателем политических процессов и каким-то перводвигателем этих изменений. Конкуренцию между государствами нет смысла изображать так, будто конечной их целью является добыча большего количества «золота» или экономических выгод, а расширение территории, укрепление военно-политического могущества оказываются некой маскировкой для такого рода целей или средствами для их достижения. Упорядоченная или неупорядоченная монополия на применение физического насилия и монополия на средства производства и предметы потребления неразрывно связаны друг с другом, причем ни одно из этих явлений нельзя объявить «базисом», а прочее зачислить в «надстройку». Экономика и политика совместно производят социальную сеть со специфическими противоречиями, ведущими к изменению последней. Они вместе образуют цепи, связывающие людей друг с другом. В обеих взаимосвязанных сферах мы обнаруживаем работу одного и того же механизма. Стремление купца расширить свое дело в конечном счете определяется давлением всей человеческой сети — область его влияния сужается, а сам он утрачивает самостоятельность, когда усиливаются его конкуренты. Соперничающие государства попадают в тот же самый водоворот конкуренции и находятся под давлением всей ткани отношений. Многие индивиды желали остановить это движение, в котором равновесие между «свободными» конкурентами возникает в результате непрестанной борьбы. Однако весь ход предшествующей истории показал, что действующий здесь с принудительной силой механизм всегда был сильнее подобных желаний. Поэтому и сегодня в межгосударственных отношениях, которые еще не регулируются всеобъемлющей монополией на насилие, мы обнаруживаем тот же механизм, принудительно ведущий к образованию такого рода монополии, а тем самым и к образованию единиц власти все более высокого порядка.
Ранние формы подобных общностей — объединенных государств, империй или федераций — обнаруживаются уже в наше время. Все они пока сравнительно нестабильны. Как в давней борьбе между уделами, так и в нынешней борьбе между государствами пока не решено, где будут расположены центры и где будут пролегать границы таких единиц власти. Как и в ту эпоху, трудно сказать, какое время займет борьба со всеми ее прорывами и отступлениями. Жители уделов, на базе которых возникли государства29, не могли предвидеть, чем эта борьба закончится; у нас тоже имеется лишь самое туманное представление о том, какими будут организация и институты подобной общности более высокого порядка, хотя к ее образованию ведут нынешние действия — независимо от того, осознают ли это действующие лица. Определенным является только направление процесса дальнейшего развития имеющейся на сегодняшний день сети. При том давлении, что оказывает структура нашего общества, противоречия межгосударственной конкуренции придут к состоянию покоя только после долгого ряда бескровных или кровавых столкновений. Их стабилизация произойдет за счет появления монополии на насилие и центральной организации, в рамках которой смогут найти свое место множество мелких «государств». В этом смысле направление движения западного общества остается одним и тем же со времен крайней степени феодальной дезинтеграции и вплоть до настоящего времени.
То же самое можно сказать о многих других движениях «современности». Все они выступают в ином свете, когда мы видим в них лишь единичные моменты потока, называемого нами то «прошлым», то «историей». В рамках нынешних государств мы и сегодня обнаруживаем конкуренцию, не зависящую от монополии. Но во многих областях она уже подходит к своей последней фазе. Повсюду экономическое оружие, выкованное этой конкурентной борьбой, служит уже частным монополиям. Уже при формировании монополий на налоги и на применение насилия было ощутимо то, что в руках удельных князей вместе с этими видами монополии оказывается расширившаяся административная власть; то же самое обнаруживается при подчинении исполнительной власти законодательной и при любом другом «огосударствлении» — так, в наши дни мы видим работу этого механизма в ограничении частного распоряжения молодыми «экономическими» монополиями, напоминающем по своей организации контроль над старыми монополиями.
То же самое можно сказать еще о ряде противоречий, обнаруживающихся в различных государствах и ведущих к их трансформации. Например, о противоречии между людьми, получившими в наследство инструменты монопольного распоряжения шансами, и лишенными такой возможности, а потому вынужденными вступать не в свободную конкуренцию, но вести борьбу за шансы, распределяемые монополистом. В этом отношении мы также являемся очевидцами исторического сдвига, находимся на вершине волны, которая возникла из слияния ряда предшествующих волн и движется в том же направлении. В общем виде это было показано выше при рассмотрении механизма монополии30: тогда мы ответили на вопрос, как и почему равновесие между господами и слугами монополии при известной степени напряженности раньше или позже нарушается. Мы обращали внимание на то, что сдвиги в этом направлении встречаются уже на ранних этапах развития западного общества. В качестве примера мы брали процесс феодализации, хотя в данном случае речь шла об изменении, затрагивавшем только высший слой общества; к тому же в силу слабой функциональной дифференциации это нарушение равновесия было на руку многим и в ущерб немногим и вело к распаду монопольного центра и дезинтеграции монопольного распоряжения шансами.
Вместе с ростом разделения функций и усилением их взаимозависимости подобное нарушение равновесия выражается уже не в разделе между индивидами ранее централизованных монопольных шансов, но в стремлении иначе распоряжаться этим центром и этими шансами. Первой значительной фазой такой трансформации была борьба буржуазных слоев за право распоряжаться старейшими монопольными центрами Нового времени, которые ранее были наследственной собственностью королей (а отчасти и дворянства). Наблюдаемые нами волны по ряду причин более сложны по своему составу. Они являются таковыми уже потому, что борьба сегодня идет не только за старые монополии на налоги и физическое насилие и не только за новые экономические монополии, но за те и другие монополии одновременно. Однако задействованная здесь схема достаточно проста: любая наследственная, принадлежащая отдельным семьям монополия на шансы ведет к специфическим видам напряженности и к диспропорциям в обществе. Разумеется, напряженность такого рода ведет к изменениям в сети отношений, — а тем самым и к изменению институтов — в любом обществе. При слабой степени дифференциации функций и в особенности из-за того, что высший слой образуют воины, эти изменения не играют большой роли. Напротив, объединения со значительной дифференциацией функций оказываются гораздо более чувствительными к такого рода диспропорциям и функциональным нарушениям, возникающим из таких видов напряженности. В целом подобные нарушения для них значительно болезненнее, чем для объединений со слабой дифференциацией. Даже если высокодифференцированные общества располагают не каким-то одним путем преодоления такой напряженности, направление движения остается тем же самым. Способ преодоления задан самим генезисом данной напряженности: диспропорции и функциональные нарушения, возникающие из-за того, что монопольные шансы используются в интересах немногих, не могут исчезнуть без отказа от такого рода распоряжения шансами. Непредсказуемыми факторами в этом случае являются только время, необходимое для такого отказа, и способ борьбы, который приведет к этому результату.
Этому процессу в наши дни соответствуют изменения в поведении людей вместе со всей системой психических функций. В ходе этой работы мы пытались в точности показать, что вместе со структурой социальных функций и межчеловеческих отношений меняются строение психических функций, стандарты, способы контроля над поведением. Остается проследить эти взаимосвязи в нашем времени, но эта задача требует дальнейшей работы. В самом общем виде можно сказать следующее. Обладающие принудительным характером изменения, находящие свое выражение в медленной или быстрой смене институтов, в трансформации межчеловеческих отношений, не менее ощутимы в соответствующих переменах, затрагивающих душевную организацию человека. Ясную картину перемен мы в данном случае также получим только при учете того направления, какое было задано предшествующими изменениями. Господствовавший ранее стандарт поведения высших слоев в ходе формирования нового кодекса поведения в большей или меньшей мере ослабляется — упрочению нового стандарта предшествует фаза распада. Способы поведения распространяются не только сверху вниз, но и снизу вверх, что соответствует нарушению социального равновесия. Поэтому подъем буржуазии привел к тому, что многое из придворно-аристократического кодекса поведения утратило свою обязательность. Формы общения стали более свободными и даже несколько огрубели. Утвердились строжайшие табу, которые у среднего класса регулировали определенные области поведения, прежде всего отношение к деньгам и сферу взаимоотношений между полами. Затем они распространялись на все более широкие круги, и этот процесс продолжался до тех пор, пока эти колебания между либерализацией и ужесточением норм не привели после долгой борьбы к новому стандарту, включающему в себя элементы поведенческих схем обоих сословий.
Поднимающиеся волны развития, среди которых мы живем сегодня, отличаются по своей структуре от всех предшествующих, хотя и продолжают их движение. Однако аналогичные по структуре явления мы обнаруживаем всегда — и раньше, и в наше время. Сегодня мы также наблюдаем определенное расшатывание прежней схемы поведения, подъем снизу каких-то способов поведения, взаимное проникновение манер различных слоев; мы видим ужесточение контроля в одних сферах и одновременное огрубление форм поведения в других.
Подобные — переходные — периоды предоставляют нашему мышлению ряд возможностей. Прежние стандарты отчасти уже поставлены под сомнение, а новые прочные стандарты пока отсутствуют. Люди проявляют неуверенность и колеблются при контроле над своим поведением. Сама общественная ситуация делает «поведение» острой проблемой. На таких фазах (а быть может, только на них) человеческому взгляду открывается преходящий характер многого из того, что на протяжении поколений казалось само собой разумеющимся в области поведения. Сыновья начинают задумываться в ситуациях, не вызывавших никаких размышлений у отцов; они спрашивают о причинах там, где их отцы знали ответ без всяких вопросов: почему следует вести себя так-то и так-то в той или иной ситуации? Почему это дозволено, а это запрещено? В чем смысл предписаний, касающихся манер поведения и моральных запретов? Конвенции, из поколения в поколение не подлежавшие проверке, ставятся под вопрос. В силу возросшей мобильности, участившегося столкновения с людьми иного воспитания человек начинает смотреть на самого себя как бы с дистанции. Почему схемы поведения в Германии отличаются от существующих в Англии, а те — от американских? Почему поведение во всех этих странах отличается от поведения людей на Востоке или в «примитивных» племенах?
Наши исследования были попыткой прояснения этих вопросов. Мы касались только тех проблем, что буквально «носятся в воздухе». Эти исследования должны проложить путь другим научным трудам и дискуссиям, совместной работе многих людей. Схемы поведения нашего общества с юных лет моделируют индивида, они стали как бы ero второй природой и поддерживаются у него благодаря строго организованному социальному контролю. Их следует понимать не исходя из неких общечеловеческих и внеисторических целей, но как нечто исторически возникшее, как результат западной истории со специфическими для нее формами человеческих отношений, развитие которых продолжается. Эти схемы многослойны, как и вся система контроля над поведением, как строение наших душевных функций вообще. В их формировании и воспроизводстве на равных принимают участие эмоциональные и рациональные побуждения, влечения и функции «Я». Давно вошло в привычку считать регулирование поведения индивида нашего общества по существу рациональным, объяснять его разумными основаниями. Нам это видится иначе.
Как было показано выше31, сама рационализация, а вместе с нею рациональное формирование и обоснование социальных табу, представляет собой лишь одну сторону трансформации, охватывающей всю душевную организацию, — и влечения, и «Я», и «Сверх-Я». Двигателем изменений, происходящих в сфере психической саморегуляции, выступают направленная работа обладающего принудительной силой механизма взаимодействия, более или менее значимые смещения в формах отношений и изменения в социальной сети в целом. Эта рационализация идет рука об руку с колоссальной дифференциацией функциональных цепочек и с соответствующими изменениями в организации физического насилия. Ее предпосылкой являются рост жизненного стандарта и повышение уровня безопасности, защищенности от угрозы физического уничтожения или принуждения, а тем самым — от прорыва неподконтрольных страхов, которые значительно чаще и сильнее воздействуют на индивида в обществах с менее стабильной монополией на насилие и меньшей функциональной дифференциацией. Сегодня мы живем в условиях такой стабильной монополии и настолько привыкли к ограничению насилия, что уже не принимаем в расчет то значение, какое данный фактор имеет для нашего поведения. Мы едва отдаем себе отчет в том, сколь быстро рухнет поддающийся учету и дифференцированный контроль над нашим поведением, именуемый нами «разумом», если изменится уровень воздействия страхов, играющих огромную роль в нашей жизни (они могут меняться как в сторону увеличения, так и в сторону уменьшения, а в простых по своей организации обществах колебаться то в одном, то в другом направлении).
Только с учетом этих связей мы получаем возможность приступить к решению проблемы поведения и его регулирования, осуществляемого посредством социальных запретов и предписаний. В каждом обществе, на любой исторической фазе его развития и в каждом его социальном слое мы обнаруживаем свойственную только ему степень страха, существующую в рамках целостной «экономики» наслаждения и страдания. Для понимания регулирования поведения, предписываемого обитателям этого общества, нам не достаточно знать рациональные цели, выдвигаемые в качестве основания для запретов и предписаний. Мы должны обнаружить причины тех страхов, что побуждают их к регулированию поведения, причем в первую очередь у тех членов общества, которые осуществляют в нем контроль, налагая запреты. Установив роль страха, мы придем и к лучшему пониманию изменений, трактуемых как «цивилизация». Выше мы в самом общем виде говорили о направлении таких изменений32: страх, ужас, непосредственно охватывающий человека из-за угрозы, исходящей от других людей, в известной мере уменьшаются, зато растет внутренняя тревога, и она делается непрестанной. Волны ужаса или тревоги уже не столь часто накатывают на человека, как раньше, когда страх внезапно пробуждался, чтобы столь же быстро исчезнуть. При небольших колебаниях — меньших, чем на предшествующих фазах, — страх постоянно присутствует, оставаясь примерно на одном и том же, среднем уровне. Как мы видели, в то же самое время поведение становится более «цивилизованным». По своей структуре страхи оказываются психическим двойником того принуждения, которому люди подвергаются в силу их социального взаимодействия. Страхи выступают как один из важнейших путей сообщения, проложенных между социальной структурой и индивидуальными психическими функциями индивида. Будучи двигателем перемен в поведении, страх отображает изменения, происшедшие в области социального принуждения, перестройку всей сети отношений и в первую очередь трансформацию организации насилия.
Запреты и предписания, равно как страхи, лежащие в их основании, часто объявлялись порождением чего-то сверхчеловеческого. Чем глубже мы проникаем в исторические связи, тем в большей мере наше мышление устанавливает (с понятными следствиями для наших действий), в какой мере страхи, столь сильно воздейстующие на людей, создаются самими людьми. Конечно, ощущение страха, как и ощущение наслаждения, есть неизменный атрибут человеческой природы. Но и сила, и структура таящихся или воспламеняющихся страхов никогда не зависят только от природы человека. По крайней мере, в обществах с известным уровнем функциональной дифференциации они менее зависят от природного окружения, чем от исторических факторов и структуры отношений с другими людьми. Они определяются социальной структурой и меняются вместе с ней.
Здесь мы находим ключ ко всем проблемам регулирования поведения и социальных кодексов с их предписаниями и «табу». Когда нет страха перед другими людьми, ребенку никогда не удается регулировать собственное поведение. Без механизма подобных страхов, произведенных людьми, молодое животное не станет взрослым существом, заслуживающим имени человека, — даже человечность его не всегда целиком созревает, а в жизни его мало радости. Страхи, сознательно или бессознательно вызванные у маленького ребенка взрослыми, откладываются у него в психике и в дальнейшем воспроизводятся в ней уже без внешнего вмешательства. Страхи так трансформируют пластичную душу ребенка, что, подрастая, он начинает вести себя в соответствии с имеющимися стандартами, независимо от того, вызываются ли его страхи прямой угрозой физического насилия, лишениями, ограничениями в питании или в удовольствиях. Созданные людьми страхи извне или изнутри господствуют и над взрослым человеком. Чувство стыда, страх перед войной или перед Богом, чувство вины, страх перед наказанием, утратой социального престижа, страх перед самим собой, перед собственными влечениями, — т.е. любой из видов страха, способный неожиданно охватить индивида, — прямо или косвенно вызывается другими людьми. Облик и сила этих страхов, роль, которую они играют в душе индивида, зависят от структуры общества и от места индивида в этой структуре.