– Не смотри сейчас на меня. Я вся зареванная. Сядь рядом.
Она уже успокоилась настолько, что стала способна воспринимать его голос. Во всяком случае, ей так казалось. Наверное, Женька говорил что-то и раньше, но его речь не могла проникнуть сквозь замкнутые ворота ее сознания, и лишь сейчас створки чуть приоткрылись, и его слова, по каплям просачиваясь, падали на выжженную омертвевшую почву.
– Ритуля, ну не надо. Скажи, что мне для тебя сделать? Ты же знаешь, я не смогу тебя обманывать. Я не могу быть подлецом и из-за этого становлюсь еще большим. Так не должно быть. Я презираю и ненавижу себя. Ну, хочешь, никуда не уйду от тебя, все будет по-старому. Вычеркнем сегодняшний день. Вырвем его из календаря. Я справлюсь…
– Ну что ты чушь несешь. Что, и ее забудешь? Молчишь. Меня предал, теперь ее предаешь. Только мне объедков с чужого стола не надо.
Рите хотелось добавить еще чего-нибудь обидного, заставить его пережить хоть толику той боли, которую испытала сама, но она уже чувствовала, как быстро остывает залитое слезами пожарище. Первый огонь был сбит, и она не находила в себе сил вызвать его вновь. Слезы «горючими» не бывают, как бы их ни называли.
Спустя несколько минут они разговаривали почти как в старые добрые времена, только ее покрасневшие глаза выдавали, что не все в порядке в этом королевстве.
– Женя, а она кто?
– Какая разница, Рита, кто бы она ни была.
Действительно, какая разница.
– А она-то тебя любит?
– Господи, какая ты все-таки глупенькая. Да ей и в голову не приходит, как я к ней отношусь. Неужели ты думаешь, что я мог бы встречаться одновременно и с тобой, и с ней? Ты словно совсем меня не знаешь.
– Знаю. Ты же у меня с принципами, – Рита невесело усмехнулась и поправилась: – У нее. Ну, а если она тебя не полюбит?..
Значит, она действительно пришла в себя, раз уже понимала, что простила бы ему все, когда бы он ни вернулся. Только бы вернулся…
– Не может быть, чтобы не полюбила.
Он отвечал слишком горячо и поспешно, затем сделал паузу, видно, яд сомнения, заключенного в самом вопросе, достиг его разума.
– Впрочем… все может быть. Но тогда мне придется умереть. Нельзя бросаться в любовь, если оставляешь возможность повернуть назад к берегу. Нельзя рассчитывать в любви – это уже не любовь, а математическая задачка с двумя неизвестными. Нельзя оставлять для себя шанс выжить после гибели целого мира. Тогда этот мир рухнет обязательно, ведь ты уже не будешь за него бороться так, как борются за жизнь.
Смешной он был – этот Женька. Хотя Рите было не до смеха.
– Слишком много у тебя «нельзя». И они все такие категоричные.
– Кипр завоевали, лишь когда сожгли корабли, доставившие армию на остров. Нет, Рит, здесь все всерьез.
– Сжигаешь мосты. И я тот самый мостик, по которому еще можно вернуться.
– Нет, Рит, не так. Ты – хорошая, ты – замечательная. Мне с тобой всегда было легко и просто. Я же понимаю, как я тебя сейчас мучаю. Ты не представляешь, чего мне стоило заставить себя прийти сюда. Ну так я себя мордую – сам же и виноват. А тебя-то за что? И я же к тебе ни капельки не хуже стал относиться. Да если кто другой тебя обидит, я первый брошусь тебя защищать. А тут сам же… И дружба твоя мне так же дорога, и если б можно было ее сохранить… Но тебе же не дружба моя нужна. (Рита отрицательно качнула головой.) Мы с тобой привязались друг к другу, свыклись. И все-таки это еще не любовь. Любви-то не было.
Рита стиснула кулачки. Зря он так говорил. Говорил бы только за себя.
Они подошли к ее дому. В этот раз Рита не пыталась вначале проверить, не сидит ли кто из бдительных старушек на лавочке, охраняя нравственности одного отдельно взятого подъезда. Это уже не имело значения. Последние шаги они проложили сквозь окутавшее их молчание. Каждый думал о своем. Остановились. Она посмотрела вверх, из-под ресниц, в его опавшее лицо.
– Женя. Поцелуй меня, пожалуйста.
– Прости, Рита. Не надо.
– Ну, не надо, так не надо.
Так они ни разу и не поцеловались.
Сентября, суббота
Музыка заполнила, затопила тесную комнату, в которой набралось человек десять зачарованных слушателей. Музыка, великая и вечная, как бесконечное время, как ушедшие из этого мира имена, вызвавшие когда-то ее к жизни: Рихтер, Ойстрах, Гилельс – полузабытые, полунезнакомые для притихших молодых людей, но от этого не менее значимые. Ушли достойнейшие исполнители, но музыка осталась. Крутится черный виниловый диск на неведомом для большинства старом проигрывателе в просторном кабинете Евгения Михайловича – Леночкиного папы. Переливается через край здоровенных деревянных колонок музыка прошлого – музыка будущего – музыка вне эпох. Виниловые пластинки – динозавры, практически вымершие в двадцатом веке, – здесь был один из немногих экзотических заповедников, сохранивший редкие, ископаемые виды.
Леночка – виновница сегодняшнего сбора, ей исполнилось наконец-то долгожданных шестнадцать, – утопала в пухлых подушках, полулежа в широченном отцовском кресле, запрокинув красивую маленькую головку, и изредка взглядывала на своего соседа. Вадик восседал на подлокотнике того же кресла, в свою очередь временами бросая растерянно-виноватый взгляд на суровую хозяйку. Своей долговязостью и взъерошенностью шевелюры он напоминал петуха, взлетевшего на насест после не слишком удачной драки, но готового в любую минуту сорваться вновь. Казалось, если б не белая с нежным сиреневым маникюром ручка, лежавшая на его колене, только бы его здесь и видели. Со вчерашнего дня считалось, что они в ссоре, но это не мешало Леночке держать Вадика при себе.
Это было накануне. Только что окончился школьно-футбольный матч, и ребята расходились по домам.
– Ну что, что я такого сделал? – умоляюще допытывался Вадик.
Они топтались под крышей школьного входа, не решаясь вступить в моросящую непогоду сентября. Дождь только-только начинал робко просачиваться сквозь тугое полотно растянутого под небом тента из сплошных туч, но с каждой минутой набирал силу и уверенность, если не сказать: наглость.
– Я всего лишь подал ей плащ. Неужели из-за этого надо устраивать мировую трагедию. Мужчины во всем мире подают пальто дамам. Ты свихнулась со своей дурацкой ревностью.
– Я не свихнулась, милый. Мне очень приятно, что ты, наконец, оказался джентльменом и вспомнил вдруг о том, что дамам подают плащи, – голос у Леночки был елейным, отчего у Вадика озноб пробежал по спине. – Только подал ты его не мне, а Маше. Я не припомню, чтобы ты делал это когда-нибудь для меня. А я, между прочим, стояла в двух шагах, но меня ты не замечал.
Это было накануне. Сегодня Леночка культивировала в Вадике чувство вины. У нее получалось.
Кроме них, в музыкальную шкатулку Евгения Михайловича набились почти все девчонки. Не хватало Наташи, которая помогала Леночкиной маме с чаем. Со своего места на кожаном диване Маша могла наблюдать не всех. Олька Бертеньева вертелась рядом с ней. Она страдала не от испытания классической музыкой – она неплохо в ней разбиралась, – но от необходимости молчать. Каждую смену пластинок она выплескивала фонтан эмоций, порожденных Листом или Рахманиновым. Инга сидела с другой стороны от Маши. Глаза ее были закрыты. Казалось, она спит. Но она слушала – уголки рта ее вздрагивали. Надю Маша не видела. Зато напротив них, опираясь локтями о стол и положив голову на ладони, замер Гарик. Сидеть так ему, наверное, было страшно неудобно. Но у него был красивый профиль. И он сидел к девочкам профилем. Из всех мальчишек Гарик лучше других чувствовал музыку. Маша уже знала, что он неплохо играет на гитаре. Когда-то, в той жизни, до физмат школы, он успел отучиться несколько классов в музыкальной, что давало ему теперь право поправлять не только Олькины комментарии, но и Евгения Михайловича. Наконец, на полу, прислонившись спиной к батарее, сидел Женька Мартов. Инга подошла и потянула его за руку:
– Жень, сядь по-человечески. Вот ведь свободный стул – Наташа ушла.
– Инга, ты не на собрании. Ты нарушаешь права человека на свободу местопребывания.
Инга обиделась и повернулась к нему спиной. Еще несколько раз Надя с Олей поочередно пытались обратить его в свою веру – уговорить вступить в братство сидящих по-людски, но с тем же успехом. Женька, как и Вадик, был не в духе. Девчонки начинали злиться, пока Инга не угомонила обеих:
– Да оставьте вы его в покое. Хочет человек дурака валять – не мешайте. Не видите, что ли: на него «нашло».
– Слава богу. Спасибо за разрешение, – облегченно вздохнул Монмартик.
Забежал Дик. Приземлился было рядом с Женькой, но долго не высидел, еле дождавшись конца пластинки, улизнул в соседнюю комнату, где за компьютером вокруг Макса кучковались остальные мальчишки.
– Папа, а поставь Ванессу Мэй. Да, я знаю, что мама ее не одобряет. Но мы тихонечко. Все-таки сегодня мой день рожденья.
Из глубин письменного стола Евгений Михайлович достал компакт.
– Ванесса-Мэй Ванакорн Николсон. Между прочим, родилась в тот же день, что и Никколо Паганини, правда, почти на двести лет позже.
Электроскрипка в невидимых руках незримой исполнительницы застонала от избытка чувств.
Женя, который до сих пор слушал музыку невнимательно, если вообще слушал, оторвался от своего занятия, словно скрипачка обращалась прямо к нему. Он закусил огрызок икеевского карандаша, которым вырисовывал что-то в блокноте, изредка взглядывая на «девичий» диван. Интересно, что он там рисует? У Жени очень красивые руки – Маша отмечала это и раньше. Ладони узкие, длинные, как у музыкантов, пальцы. Она решила, что он непременно должен на чем-нибудь играть.
За три недели, прошедшие с ее появления в компании, Маша не просто освоилась в новой среде обитания. Она, как юный натуралист, изучала те весьма любопытные виды, которые встретила здесь. Каждый был своеобразен по-своему, и она пыталась уложить все разнообразие собранных Мамой-Олей характеров в подобие системы. В уме она прочерчивала иерархические ветви, связи, зависимости, притяжения, соперничества. Привычка математика. А вот Женька Мартов выпадал из ее схематического строения компании. Кто он и что он, сегодня она знала так же мало, как и в первый день. На фоне всемирного ажиотажа в стане ребят и переполоха в девичьей половине, вызванного явлением в классе новенькой, Женька проявлял чудеса равнодушия. И это при том, что, по Машиным наблюдениям, никого у него в классе не было. Он, пожалуй, даже избегал ее. Эпизод во время танцев у Гофманов так и остался эпизодом. Ребячество, соревнование – баловство, которое уже не повторялось. Маша поймала себя на мысли, что такое безразличие задевает ее, но она погнала ее прочь. Чушь какая-то. Слава богу, хоть от одного не надо отмазываться.
Знаменитый «Storm» затих на протяжно-печальной, вырванной из души скрипачки ноте.
– Весьма чувственно и эротично, – прокомментировал Гарик, взглянув на Машу.
Евгений Михайлович перевел влажный взгляд на лица притихших слушателей:
– Ну, совсем загрустили. Может, хватит на сегодня? Надо выветрить дух печали и уныния.
– Хватит, папуль, хватит. Только шевелиться не хочется, – Леночка по-кошачьи томно потянулась. – Кто бы сейчас взял и на ручках потаскал, как в детстве.
Вадик, на которого был поставлен силок, не пошевелился. Он был весь в ворохе собственных раздумий. Евгений Михайлович подошел к закупоренному окну и вскрыл его, запуская в душную теплынь музыкальной гостиной прохладную сырость дождливого вечера. Монмартик и теперь отказался сменить свое местоположение, хотя особо изворотливые брызги добирались до его альбома. Леночка тронула своего наказанного ухажера за локоть:
– Вадик, а где твой обещанный подарок?
– Что? Но мы же подарили…
– Нет. Твой. Обещанный. Ты знаешь, о чем я говорю.
Леночкин кавалер стушевался.
– Я знаю. Ты его получишь. Но не сейчас же… не здесь.
– Здесь и сейчас. Или это очень неприлично? Это будет условием твоего прощения.
Леночка обежала взглядом еще не успевших разбежаться ребят и объявила:
– Вадику было заказано написать сочинение на заданную тему: «23 сентября – День осеннего равноденствия». Я хочу проверить, как он справился с домашним заданием.
Ей важно было похвастаться перед друзьями.
Вадик выдохнул так естественно-обреченно, что Олька не выдержала и прыснула, но тут же зажала себе рот. Вадик молчал, зацепившись взглядом за темноту, зияющую в приоткрытом окне, как будто ему предстоял нелегкий путь на Голгофу. Наконец, он взвалил на себя крест:
Сентябрь.
В твой день рожденья
опять шел дождь
Сквозь туч
нагроможденья —
не переждешь.
Привык
к осенней хмари
и не ропщу.
Сентябрь
тепла не дарит —
в тебе ищу.
Вода —
трусливой змейкой
среди зеркал.
Сентябрь
косой линейкой
дождь расчеркал.
Стихи
скользят меж строчек —
не уловлю.
Сентябрь,
твой детский почерк
я так люблю.
Весы
всё до минутки
сравняли вточь.
Сентябрь
развесил сутки
на день и ночь.
Весь мир
расколот строго
на свет и тьму.
Сентябрь
ведет дорогу
опять в весну.
Тогда
наступит, может,
предел вражде…
А так,
пока все тот же
сентябрь в дожде.
Леночка обвила его шею и поцеловала в пересохшие то ли от волнения, то ли от жары губы:
– Вадик, ты – умница. Я отпускаю тебе твои грехи.
Из небрежно сложенных в неровную, заваливающуюся стопку компактов Леночкин папа вытащил один и скормил его музыкальному центру. Зазвучало что-то танцевально-современное, и Евгений Михайлович, подражая голосу вождя, объявил:
– А теперь – дискотека, – и с удивительной для его комплекции и возраста легкостью и изяществом подхватил Леночку и, ловко маневрируя, закружил дочь в вихре мелодии.
Инга, приблизив свое лицо к Машиному, зашептала ей прямо в ухо, щекоча горячим дыханием:
– Маш, вытащи Женьку. Что он сидит в своем углу, как сыч.
– Пойди и сама пригласи его. Почему я?
– Я не смогу.
– Чего это вдруг?
Инга отвернулась в сторону:
– Он мне откажет…
– С чего ты взяла? А если он мне откажет?
– Тебе никто не отказывает.
Маша почувствовала, что сейчас не хуже Инги начинает краснеть и ее охватывает совершенно неспровоцированное смущение. Фу, что за глупость. Она разозлилась на себя, поймав эти дурацкие ощущения. И, скорее даже чтобы преодолеть непонятно откуда взявшуюся робость, чем откликнуться на Ингину просьбу, согласно кивнула:
– Ну ладно, ладно. Попробую.
Женька сидел все так же на полу, только еще дальше сдвинулся в угол, чтобы не мешать танцующим. Маша склонилась над ним:
– Жень, вставай! Все танцуют.
– Я, по-моему, никому не мешаю, – он подобрал вытянутые ноги. – Могу уйти в другую комнату.
– В другую комнату не надо. Лучше пригласи меня. Я хочу с тобой танцевать.
Маша вновь с удивлением отметила, что не может себя заставить посмотреть Монмартику в глаза. Нет, с этим надо решительно что-то делать. Еще никогда общение с мальчишками не представляло для нее проблем. Она нарочито кокетливо склонила головку. Длинные струи черных, переливающихся в электрическом свете волос водопадом обрушились с ее плеч на Женькин блокнот, который он прикрывал рукой. Женя посмотрел на нее снизу вверх и усмехнулся. Улыбка коснулась лишь его губ, глаза оставались бархатно-грустными.
– Как-нибудь в другой раз. Нога болит.
– А что ты там рисовал? Можно посмотреть?
Где-то за границей их разговора зазвонил телефон, и Гарик с трубкой в руке и подтрунивающим взглядом появился в кабинете:
– Монмартик, твоя маман с тобой не разговаривала уже два часа и пятнадцать минут. На, утешь, – он протянул Женьке телефон. – Меняю на даму. Маш, пойдем спляшем?
Господи, снова этот Гарик.
У Женьки и в самом деле болела нога. Маша это знала, но тем не менее не поверила. Очевидно, что он ухватился за первый попавшийся предлог.
Вчера после уроков ребята играли в футбол с «бэшками». Матч был официальный. «Бэшек» вообще не любили, и соперничество с ними шло на всех возможных фронтах. Но если на олимпиадах расправиться с ними считалось делом чести – противники не могли пожаловаться на особый избыток интеллекта, – то там, где все решала грубая физическая сила, нашим приходилось туго. В 11 «Б» на тридцать четыре человека было всего пять девчонок – им было из кого выбирать. «А у нас – кто больной, кто слепой, кто математик», – говорил Гарик, капитан команды. Максимка, которого оставили в запасе, чуть не плакал. Наверное, обиду можно было бы стерпеть, если б в команду не приняли Гавроша – Надю Гаврилову, которая на поле ничем не уступала ребятам. Надька родилась девчонкой по какому-то недоразумению. Ее родители ждали только мальчика. Мальчика… Почему все так хотят мальчиков?.. И Наде пришлось за это расплачиваться. Зато теперь у нее были разряды по теннису и альпинизму. Родители таскали ее с собой повсюду: на горнолыжные курорты и по карпатским рекам на байдарках. Втроем с девятилетней Надей они преодолели Джанкуатский перевал в Приэльбрусье. Ее и в классе никто всерьез не воспринимал как девчонку. С короткой стрижкой, вечно в затертых джинсах – нигде и никогда ее не видели в платье. Место в футбольной команде досталось ей не по блату. (Но тем большее оскорбление было нанесено Максимке.) «Бэшки» играли жестко, и Громиле были даны указания оберегать Гавроша. Когда Надя оказывалась с мячом, Громила подобно тарану расчищал, прокладывал ей дорогу.
Почти все, кто не вошел в ту или другую команду, болели так, что над полем стоял невыносимый гвалт. В спортивной симфонии птичьего базара судейский свисток никак не вытягивал собственное соло. «Вэшки» пытались противопоставить грубому натиску противников и бессмысленной беготне всей толпой за одним мячом системную игру от обороны с заранее распределенными ролями. Но если защита еще более-менее держалась, то нападение откровенно не тянуло. Ни одна из команд никак не могла распечатать ворота соперника. Первый гол, забитый наконец Графом, поднял с мест всех неистовствующих болельщиков и, наверное, перевернул бы трибуны, не будь скамейки предусмотрительно насмерть забетонированы в землю. Мама-Оля, единственная из зрителей сохранявшая хладнокровие и выдержку, пообещала применить самые непопулярные меры, вплоть до внеочередного дежурства по классу, к тому, кто еще швырнет в футболистов мороженым или пустой бутылкой из-под колы. Маша, никогда не интересовавшаяся настоящим футболом, к концу матча сорвала голос, но продолжала хрипеть: «Гарик! Ну, бей же, бей!» Она едва не рыдала, когда Лошадинов подправил мяч в собственные ворота. Лишь на последних минутах под взрыв зрительских эмоций Гаврошу удалось вырвать победу, буквально пропихнув мяч сквозь двух защитников и вратаря «бэшек». Ребята качали Надю на руках, пока едва не выронили. Она по праву стала украшением матча.
Женька Мартов стоял на воротах. Порой, когда он бросался на мяч под ноги игрокам, Маше становилось страшно. Гол, пропущенный не без помощи Лошадинова, был несправедливой наградой за его отчаянную самоотверженность. Только после финального свистка, когда девчонки высыпали на поле поздравлять победителей, увидели, что правое колено у Монмартика разбито в кровь.
Женька сидел на скамейке, вытянув ногу, а Надя, пока все охали вокруг, уже слетала в медкабинет и вернулась с банкой воды, бинтами и йодом. Маше тогда бросилось в глаза, как Надя обтирала Женькино грязно-кровавое колено куском оторванного бинта: осторожно, бережно. Она вся сжалась, когда дрогнувшей рукой ливанула случайно йод прямо на рану, но Монмартик лишь улыбнулся:
– Ты что, Надюша? Не бойся, мне не больно. Ты же знаешь, я боли не чувствую.
– Зато я чувствую, – чуть слышно пробормотала Надька, дуя на ржаво-коричневое, расползающееся по содранной коже, пятно.
– Ну, потерпи немного. Сейчас пройдет, – успокаивал ее Женька. Потом она бинтовала, положив себе на колени, его ногу и каждый раз морщилась, когда повязка пересекала болезненный участок. И еще Маша заметила, что у Нади самой на голени багровеет здоровенный синяк, на который та не обращала внимания.
Танец, честно отданный Машей Гарику, наконец, иссяк. Маша обернулась к тому месту, где только что она разговаривала с Монмартиком, но Женька из своего угла исчез. На столе лежал его блокнот, но верхний листок был вырван. Женьки не было и в группе компьютерных гонщиков. Маша прошлась по комнатам. Безрезультатно. Ее перехватил Дик:
– Пойдем потанцуем? В этот момент она заметила Монмартика в отвисшей челюсти балкона.
– Голова болит. Очень душно. Я хочу подышать свежим воздухом, – и, отделавшись от Дика, она вышла на нависший над затемненным миром балкон.
Женька обтирал замшевыми рукавами куртки вымытые осенней непогодой перила. Холодный, пропитанный влагой ветер путался в его вихрах. Он не оглянулся на ее появление. Маленький бумажный самолетик, который он вертел в руках, выпал из разжатых пальцев и устремился было вниз в головокружительном пике, но быстро выправился, подброшенный воздушным трамплином, и еще долго метался над деревьями, одинокий во враждебной, серебрящейся мелким дождем темноте, швыряемый из стороны в сторону прихотью невидимого пилота. Маша проследила взглядом весь замысловатый полет, пока белокрылый странник не наткнулся вдруг на перехватившую его ветку возвышавшейся над березами старой липы и, завертевшись от боли, не свалился в мокрые черные кусты. Маша облокотилась на перила возле Жени:
– Белеет планер одинокий
В московском небе под дождем.
Что бросил он в краю далеком?
Что ищет он в краю чужом?..
– … А он, мятежный, ищет бури,
Ведь только в буре есть покой, – закончил Монмартик, не поворачивая головы.
– Переврали Лермонтова, – вздохнула Маша.
– Теперь это называется рестайлинг. Приближение к действительности. Но до Лермонтова нам далеко.
– Нам даже до Вадика далеко.
Маша попробовала было заставить себя заглянуть Монмартику в лицо и вновь не смогла.
– Жень, почему ты не захотел меня пригласить?
– Я тебе ответил.
– А танец был медленный, мог бы немного и пострадать. Ты же уверял, что не чувствуешь боли?
– Так то – своей.
– Что? Ты сейчас о чем?
– Это легче понять, чем объяснить.
На балконе было страшно неуютно: сыро и зябко, особенно после жаркой, перенаселенной комнаты. Не встречая никакого серьезного отпора, поганец-ветер без труда прорывал линию обороны тонкого, скорее летнего платья. Маша уже начинала дрожать. Наверное, почувствовав это, Женя снял замшевую куртку и накинул ей на плечи.
– Ты сам замерзнешь.
– Обойдусь.
– Фу, Женя, какой ты сегодня грубый. Ты на кого злишься?
– На себя.
Маша понимала, что сейчас самое лучшее было оставить его в покое.
И что, собственно, она к нему привязалась? Но у Маши на душе было светло и весело. Музыка Ванессы Мэй задела давно не звучавшие романтические (а может, прав Гарик – чувственные) струны в душе девушки, и порожденный ими почти забытый аккорд побуждал к действию. В глубинах Леночкиной квартиры упражнялись «Руки вверх», и то здесь, то там вспыхивал смех ребят. Женькин мрачный вид вносил диссонанс во всеобщее веселье. И Маше захотелось сделать что-то для него. Нельзя в такой вечер бросать человека в неравной борьбе с собственными проблемами и неприятностями. Маша придала лицу озабоченный вид, прикоснулась ладонью к его лбу и покачала головой:
– Когда человек в таком настроении, он либо болен, либо влюблен.
– А разве это не одно и то же?..
Ну что бы ей хоть теперь ни промолчать. Черт дергал за язык. Кони с бубенцами сорвали с места и понесли, неуправляемые. Кто знает, куда вынесут эти без узды разгоряченные шальные животные и в какой канаве закончится этот безудержный бег?
Маша захлопала в ладоши:
– Ага, значит, угадала. Как же это я сразу не поняла. Ой-ёй-ёй! Как же это тебя, Женечка, угораздило. Что директриса вчера говорила: «Одиннадцатый класс – сейчас только учиться и учиться. Недочитать, недогулять, недолюбить…» А я-то мучаюсь: почему это Женя со мной не стал танцевать. Женечка, расскажи, кто она? Я никому не скажу. Красивая?
– В темноте не разглядел.
– Ну, значит, ужасно умная?
– Не похоже.
Женя отвечал резко, односложно, не глядя в ее сторону. Но он все же отвечал, и Маша не отставала:
– Бедненький. Любовь зла. Чем же она тебя тогда пленила?
– Это легче понять, чем объяснить.
– Кажется, я это где-то сегодня уже слышала. Ты всегда так говоришь или только когда хочешь отвязаться?
Женя проигнорировал выпад.
– Вот везет же некоторым, – произнесла Маша томно-печально, – мальчикам нравятся.
– Ну, ты-то можешь не вздыхать. Ты нравишься больше, чем тебе самой хотелось бы.
Маша удивленно посмотрела на Женьку – что это он вдруг?
– С чего ты это взял? Что ты имеешь в виду?
– Только то, что ты нравишься всем, а тебе не нравится никто.
Маша вспыхнула. Она вовсе не думала, что разговор может перекинуться на нее. «Эх, кони, кони, что за кони мне попались – привередливые…» Она хотела что-то возразить, но Женя не дал ей слова:
– Подожди. Ты говорила – я тебя слушал. Теперь ты послушай меня. Сказки, что рассказывает про тебя Гарик, – это все чушь. Он просто выдает желаемое за действительное. Тебе не нужно ничье внимание. Ты хочешь, чтобы тебя оставили в покое. Поэтому ты стала скромнее одеваться, почти перестала краситься и больше не приходишь в класс с распущенными волосами, как в первые дни. И все равно, ты – слишком хороша. С этим уже ничего не поделаешь. Но этот первый бум пройдет. Ребята привыкнут, потому что привыкают ко всему, даже к красоте. И то, что заставляет тебя сегодня уклоняться от их ухаживаний, забудется, перестанет мучить и угнетать. И тогда найдется кто-то, кто разбудит тебя. Как спящую красавицу. Вечно пребывать в самостоятельно выстроенном хрустальном гробу ты не сможешь. Рано или поздно он расколется, чтобы вернуть тебя к жизни.
– А разве я сейчас не живу?
– Нет. Ты существуешь. Но жизнь – совсем иное. Для жизни необходима любовь. Как корни цветам. Срезанные цветы так же пахнут и так же прекрасны, но они уже мертвы. А когда придет любовь, настоящая, совсем не похожая ни на что, случавшееся с тобой прежде, ты поймешь, что только сейчас родилась в этом мире.
– Ты кто – гадалка или прорицатель?
– Ни то и ни другое. Я только смотрю на тебя иным взглядом, не так, как все. И за твоим внешним очарованием вижу бездну страстей. Но сейчас они прикованы цепями проржавевших решений к скале прошлого. Ты – пленница собственных табу. Ты полагаешь, что обезопасила себя от новых бед, но на самом деле ты отгородилась только от жизни… и от любви. Но от любви невозможно защититься навсегда.
– Боже, как романтично и напыщенно. Даже Вадику можно поучиться, – Маша попыталась скрыться за мелкой издевкой.
Женька резко повернулся и вышел с балкона. Маша осталась одна в промозглой темноте, приходя в себя ото всего, что он сейчас наговорил. Странный он какой-то. За полтора месяца они практически ни разу с ним не общались на серьезные темы, и вдруг – такой разговор.
Ребята уже расходились. Маша отыскала Женю и протянула ему куртку, которая до сих пор все еще оставалась на ее плечах:
– Проводи меня, пожалуйста, сегодня.
Маше слишком много еще хотелось у него спросить. Но Женя снова был угрюм и неразговорчив. Может быть, он уже жалел об недавней минутной откровенности.
– Я думаю, тебя Гарик проводит.
На улице, проходя мимо старой липы, Маша заметила застрявший в кустах белый бумажный самолетик. Она быстро подбежала, схватила его и сунула в карман. А дома, уже лежа в постели, она вспомнила о нем. Встала, прошла босиком в прихожую и, достав самолетик, развернула и расправила осторожно мятый промокший листок бумаги. Это был незаконченный набросок ее портрета.
Сентября, понедельник
Полчаса, проведенные на пронзительном сентябрьском ветру, не замедлили сказаться. Маша заболела. Уже в воскресенье у нее поднялась температура, и грубой наждачкой драло горло. В понедельник школу она прогуливала. Мама задержалась в ожидании врача и на работу ушла только в середине дня. Она, по обыкновению, спешила и, видимо, что-то забыла – может, ключи – потому что едва успела захлопнуться дверь, как из прихожей донесся требовательный звонок. Маме редко удавалось уйти с первого раза. Маша спрыгнула с кровати и, не надевая тапочек, побежала открывать.
В дверях красовался Монмартик. Высокий, на полголовы выше ее, а Маша никогда не жаловалась на свой рост, он стоял, прислонясь к углу дверного проема, смотрел на нее сверху вниз и широко улыбался:
– Пустишь?
Маша растерянно стояла на пороге, босая, переступая с ноги на ногу и смущенно запахивая плотнее полы старенького халатика:
– Конечно. Заходи. Ты извини, я в таком виде. Думала, это мама вернулась, что-то забыла.
– Я так и решил, что это твоя мама. Она меня сейчас в подъезд впустила. Вы с ней не слишком похожи. Только разрез глаз и губы. В них проглядывает что-то южное.
Маша невольно удивилась: так точно подметить черты мельком увиденного человека.
– Вы бы хоть бумажки с номерами квартир в звонки вставили. А то меня сейчас ваша соседка облаяла, да еще заявила, что тебя здесь больше не живет.
– А, это из сто восемьдесят шестой! Там раньше Машка-продавщица из универсама жила.