— Вот, перевели меня теперь сюда на работу. Приходится и такими вещами заниматься.
Когда закончились все формальности приема, он сказал:
— Есть приказ поместить вас в спецкамеру. Вы уж на меня не обижайтесь. Ведь от меня ничего не зависит.
Меня провели через коридор, напоминающий могильный склеп, и подвели к дверям, на которых висел огромный замок, как на складских помещениях. Сопровождающий меня дежурный большим ключом открыл замок, а затем вторым внутренним ключом открыл дверь, и я очутился в своем новом жилище.
Это была та самая камера, в которой содержался перед расстрелом пойманный в период моей работы в Иванове бандит Панов. Я никак не мог понять, зачем меня вообще привезли в Ярославль и помещают в камеру смертников.
В камере размером 3x3 метра не было ни нар, ни койки, одни голые каменные стены и такой же пол. Наверху маленькое зарешеченное окошечко без стекла, в которое свет почти не проникал, зато вовсю дул февральский студеный ветер. В углу камеры стояла доверху наполненная моими предшественниками параша.
За окном слышался лай собак. По-видимому, тюрьма снаружи охранялась овчарками.
Дежурный сухо сообщил, что три раза в день мне будут приносить пищу, закрыл дверь на замок, и я остался в полном одиночестве. В отличие от всех других тюрем здесь никто из вахтеров в коридоре не дежурил.
Один раз ужин мне принес новый вахтер в пограничной форме, видимо, недавно демобилизованный. Это был молодой брюнет, выше среднего роста, державшийся подтянуто, по-военному.
— За что сидите? — поставив мне кипяток, вполголоса спросил он.
Обрадовавшись его вопросу, я кратко рассказал ему свою историю, закончив тем, что меня, по-видимому, расстреляют.
Бывший пограничник слушал меня с явным сочувствием, и поэтому я осмелился попросить у него закурить. Больше всего я страдал от отсутствия папирос. Он ответил, что, к сожалению, не курит. Пожелал мне спокойной ночи и ушел.
Я, как обычно, улегся в центре камеры, скорчившись на холодных камнях.
Часа через два-три, когда я уже начал засыпать, вдруг послышался шорох. Думая, что это крысы, которые довольно часто бегали по камере и которых я очень боялся еще с детства, я вскочил. Но, приглядевшись, увидел, что в довольно широкую щель под дверью кто-то просовывает две пачки папирос «Казбек», две пачки махорки, коробку спичек и нарезанную на закрутки чистую бумагу.
— Возьмите и не волнуйтесь, — подойдя к двери, услышал я шепот.
От волнения и благодарности я не смог выговорить ни слова — спазм перехватил горло.
К моему величайшему огорчению, больше я этого вахтера не видел. Но, где бы он ни был, если жив, пусть знает, что я всю жизнь вспоминаю о нем с огромной благодарностью.
Через шесть суток, 5 февраля, меня отправили под усиленным конвоем в арестантском вагоне в Иваново.
Ивановская тюрьма
Когда меня в наручниках вывели из вагона, я увидел на перроне примерно двадцать пять сотрудников в форме НКВД с обнаженным оружием и четырех проводников со служебными собаками.
Из этой группы мне были знакомы: Нарейко (ранее рядовой оперативник УНКВД), начальник внутренней тюрьмы Москвин и бывший при мне начальником одного из отделений особого отдела Серебряков. Как потом оказалось, среди встречавших были также новый начальник УНКВД (сменивший переведенного в Москву Журавлева) Блинов, начальник следственной части Рязанцев и другие незнакомые мне работники. Вдалеке маячили мои бывшие подчиненные — начальник и несколько оперативных работников железнодорожной милиции.
Невольно вспомнилось, как год с небольшим назад меня провожали на этом же вокзале, когда я получил назначение в Новосибирск. Тогда здесь собрались работники обкома и горкома партии, облисполкома, горсовета, не говоря уже почти обо всех оперативных и рядовых работниках милиции, представителей воинского гарнизона, руководящих работников НКВД и т.п. Мои проводы походили на какой-то торжественный митинг, где выступало много товарищей с теплыми напутственными словами, гремел оркестр, а затем я произносил прощальные слова со ступенек вагона. И вот теперь меня встречают на том же самом вокзале как какого-то крупного, особо опасного международного бандита, шпиона и террориста.
Видимо, для пущего эффекта начальник УНКВД Блинов пустил всю процессию, сопровождавшую меня, через зал первого класса, где скопилось большое количество пассажиров. Их задержали во время прибытия моего вагона в зале, не выпуская на перрон.
Многие жители города знали меня в лицо, и, когда меня вели через зал, слышался приглушенный говор: «Вот ведут бывшего начальника милиции...» А какой-то громкий мужской голос произнес: «Неужели это Михаил Павлович?»
На привокзальной площади меня ожидал «черный ворон» и стояло несколько легковых машин, видимо, для начальства. Вскоре я был доставлен во внутреннюю тюрьму
УНКВД Ивановской области. Меня ввели в кабинет начальника тюрьмы Москвина, стали обыскивать и оформлять документы о моем поступлении.
Вдруг дверь с шумом распахнулась и в нее развязной начальственной походкой вошли Нарейко и Серебряков.
— Ну что, фашистская б...! — заорал Нарейко. — Думал в Москве выкрутиться? Мы тебе покажем!
— Что ты можешь мне показать? — спросил я, помня ничтожную сущность Нарейко в прежние годы.
— Ах ты, сволочь, как ты смеешь мне тыкать? — еще громче заорал Нарейко и ударил меня по лицу.
Серебряков тоже стукнул меня. Затем они вышли. Москвин, неодобрительно и соболезнующе покачав головой, сказал:
— Ничего не поделаешь, Михаил Павлович. Начальство.
На мой вопрос, кем же они работают сейчас, Москвин ответил, что Нарейко — заместитель начальника УНКВД, а Серебряков — его помощник.
Затем Москвин извиняющимся голосом сказал, что имеет указание поместить меня в особую камеру и что сделать для меня ничего не может.
Меня спустили в подвальное помещение тюрьмы и закрыли в камере, где стояла невыносимая жара. К раскаленным стенам невозможно было прикоснуться, они жгли руки. В камере-печке меня продержали почти сутки, а потом перевели в камеру-ледник. И если в первой я вынужден был раздеваться догола, чтобы хоть как-нибудь перенести жару, то здесь я никак не мог согреться — стены и пол были обледенелыми.
Работая в Иванове более четырех лет начальником милиции, я даже не представлял себе, что во внутренней тюрьме НКВД, недалеко от моего служебного кабинета, находились подобные камеры. Когда они были сделаны, мне неизвестно.
Вскоре в камере-леднике я стал совершенно замерзать, начал громко кричать и требовать начальство.
На мои крики пришел один из братьев Павленко. (Братья работали вахтерами в тюрьме еще при мне.) Он стал отчитывать меня за шум, ругаясь последними словами.
— Как ты смеешь разговаривать со мною в таком то не, — возмутился я, — ведь ты еще недавно стоял передо мною, держа руки по швам!
Вместо ответа Павленко ударил меня и захлопнул дверь. Минут через тридцать дверь с шумом открылась, и в камеру вошел неизвестный мне человек, худощавый брюнет, в сопровождении начальника тюрьмы Москвина и Павленко.
— Ты что, гад, бунт устраиваешь! — сказал он. — Это тебе не Москва, где твои приятели хотели тебя вызволить...
На мой вопрос, с кем имею честь говорить, он ответил:
— Скоро узнаешь, сволочь. Предупреждаю: будешь шуметь — мы тебя посадим в такую камеру, что эта покажется
раем.
Это был знаменитый палач — начальник следственной части УНКВД Рязанцев.
На следующий день меня перевели в общую камеру внутренней тюрьмы. Это была одиночка, но сейчас в ней размещались пятеро. Там находились: мой друг, бывший городской прокурор, а затем председатель Ивановского горисполкома Василий Артемьев, заведующий облоно Севанюк, некий сомнительный инженер Калинин и старик священник из Лежневского района. Все они очень тепло меня приняли.
От Артемьева и Севанюка я узнал о том, что творится в Ивановском НКВД. Они рассказали, что, когда в Иваново прибыл новый начальник УНКВД Валентин Журавлев (а затем — сменивший его Блинов), начались массовые аресты всех тех партийных и советских руководящих работников, которые уцелели при Радзивиловском. Многие из этих арестованных были выдвиженцами из рабочих, в том числе — бывший секретарь горкома партии Кучерова, которая до этого работала швеей на фабрике имени 8 Марта, затем была избрана секретарем парторганизации фабрики, а после ареста Носова и других партийных руководителей была выдвинута третьим секретарем горкома партии. Кучерова и ряд других женщин-партработников Иванова находились в соседней с нами камере, и Артемьев все время с ними перестукивался.
Артемьев рассказал о страшных пытках, которые применяют палачи из группы Журавлева, Блинова, Рязанцева, Софронова и других. Он особенно подчеркивал зверства
Нарейко, Серебрякова, Волкова, братьев Павленко, Кононова, Козлова А., Цирулева. Называл еще кого-то, но всех фамилий я уже не помню.
Артемьев рассказал, что ему устроили очную ставку с Кучеровой, причем обоих по очереди били на этой очной ставке, поскольку они отказывались давать показания друг на друга. Кучерову раздевали почти догола и били по груди. В конце концов Артемьев не выдержал пыток и подписал написанные следователем «показания», что он является немецким шпионом и членом правотроцкистской организации. Затем в присутствии секретаря обкома партии Седина он от своих показаний отказался, рассчитывая, что Седин примет меры к правильному разбору дела, но вместо этого Артемьева снова стали пытать, и он вынужден был снова подписать ранее подписанные ложные показания и добавить к ним, что он еще и японский шпион.
От Артемьева же я узнал, что в одной из камер лежит тяжело избитый, с проломленным черепом бывший третий секретарь обкома партии Константин Иванович Шульцев, который также отказался в присутствии Седина от подписанных ранее под пытками ложных показаний, после чего был зверски избит. (Впоследствии все это мне подтвердил сам К. И. Шульцев, который уцелел чудом.)
Наслушавшись в камере обо всех этих ужасах, я сначала не хотел всему этому верить. Мне казалось, что хуже того, что было со мною в Москве, уже быть не может. Но в эту же ночь я убедился, насколько точны и даже не полны были все рассказы моих сокамерников.
В ночь на 9 февраля я был вызван и доставлен на допрос к Рязанцеву. В кабинете уже находились Нарейко, Серебряков, Цирулев и Кононов.
— Ну как, будем говорить? — как только меня ввели, обратился ко мне с вопросом Рязанцев.
— О чем?
— Ах ты, сволочь! Ты не знаешь, о чем говорить? — сорвался со своего места Нарейко, и не успел я опомниться, как он сильнейшим ударом в голову сбил меня с ног.
После этого все присутствующие в кабинете набросились на меня, стали бить резиновыми палками, топтать сапогами. Не в силах вынести резкую боль, я стал кричать, и один из них (как потом оказалось, Кононов) попытался рукой зажать мне рот. Я, обороняясь, укусил его.
— Ах, сволочь, ты еще кусаться? — заорал Кононов и, подняв меня с полу, с помощью других завязал мне тряпкой рот. На руки надели наручники, связали ноги, свалили меня на пол, и снова начался бандитский шабаш.
Когда я был уже почти без сознания, избиение прекратилось, и я услышал приглушенный голос:
— Поднимите его и посадите на табуретку. Снимите повязку со рта.
В этот момент я увидел перед собою человека в звании капитана госбезопасности.
Зачем вы доводите следователей до такого состояния? Вы бы по-хорошему рассказали о своей контрреволюционной шпионской деятельности и избежали бы этих неприятностей.
— Разрешите узнать, кто вы такой, — спросил я.
— Я — начальник управления Блинов.
Гражданин капитан, — обратился я к нему, — я был на допросе у Берии, который обещал мне разобраться с моим делом. Он заверил, что меня никто бить не будет. Как же вы допускаете, чтобы надо мною так издевались?
Я не знаю, что тебе обещал Берия, — резко сказал Блинов. — Но у меня есть другой приказ — стереть тебя в порошок, но добиться признания. Нам известно, что твои московские дружки хотели тебя освободить, и тебе придется рассказать о тех следователях, которые это хотели сделать. Например, о Чернове.
Я удивился: Чернов не только не собирался меня освобождать, а наоборот — зверски избивал. Я сказал об этом. Но Блинов, не слушая меня, продолжал:
— Кстати, расскажешь нам о своем приятеле, начальнике главного управления милиции Чернышеве*1, который оказался матерым шпионом. А ведь я перед этой сволочью недавно стоял чуть ли не «руки по швам», — обращаясь уже ко всем присутствующим, клеймил Блинов Чернышева. — Еле выпросил у него пятьдесят тысяч рублей на постройку нового дома для работников милиции.
_____
*1. В. В. Чернышев репрессиям не подвергался.
Я слушал и отказывался верить слышанному. Неужели и Василия Васильевича постигла эта страшная участь и он по чьему-нибудь наговору оклеветан и арестован?
Гражданин начальник, — обратился я к Блинову.— Это ложь! Василий Васильевич Чернышев не может быть шпионом и предателем!
Учти, тебе не удастся нас провести, — оборвал меня Блинов и вышел из кабинета.
После его ухода продолжался «допрос». Очнулся я уже в камере и от товарищей узнал, что меня притащили волоком.
Таково было начало.
Артемьев и другие товарищи прикладывали к моему избитому и окровавленному телу мокрые носовые платки и полотенца. В голове страшно шумело, я почти ничего не соображал и только к вечеру немного пришел в себя. Видя, в каком я состоянии, и зная на собственном опыте бесполезность сопротивления, Артемьев начал уговаривать меня, чтобы я лучше что-либо сочинил, чем подвергаться подобному избиению.
— Ведь нас все равно расстреляют, — говорил Артемьев, — так зачем напрасные мучения? Чем скорее расстреляют — тем лучше.
Но у меня еще были силы держаться, и я наивно утверждал, что скорее умру, чем подпишу на себя и на других ложные показания.
Добрый старик, лежневский священник, особенно остро переживал издевательства и утешал меня, как мог. Он всячески пытался отвлечь нас от грустных мыслей всевозможными веселыми рассказами из монастырской жизни. Однажды, когда избитый до полусмерти Севанюк возвратился в камеру и в отчаянии стал говорить: «Что же делать? Может быть, начать молиться Богу и просить его избавить от пыток?» — лежневский священник серьезно ответил: «Нет, Бог в этих делах не помощник». А ведь он был верующим.
Во время многих последующих допросов, неизменно заканчивающихся избиениями, Нарейко, Рязанцев и другие следователи зачитывали показания, данные на меня арестованными доктором Дунаевым, бывшим заместителем Стырне — Хорхориным, моим земляком Клебанским
и другими. Правда, мне никогда не показывали этих показаний, а только читали вслух.
Показания были лишены даже внешнего правдоподобия. Попросту — откровенная чушь.
Я категорически отвергал все эти нелепейшие россказни, напрасно взывая к здравому смыслу следователей-палачей. Меня с еще большей злобой избивали, топтали ногами, били по половым органам и всячески изощрялись, выдумывая все более садистские пытки.
Как-то на очередном допросе у Рязанцева кроме обычных подручных Цирулева, Кононова и других я увидел маленького плюгавого человечка, который держал себя со страшной напыщенностью и важностью.
— Ты не узнал меня? — небрежно начальственным то ном спросил он.
— Что-то я не помню, когда пил с вами на брудершафт, — ответил я.
— Ах ты, фашистский гад! Ты еще издеваешься? Помнишь, как приезжал к нам в Юрьев-Польск? Да где тебе помнить, ты был большим начальником, а мы — маленькие фельдъегери. Теперь видишь, как времена меняются. Ты — шпион и враг народа, и твоя жизнь находится в моих руках.
На мой вопросительный взгляд в сторону Рязанцева тот представил мне плюгавого:
Это бывший начальник следственного отдела Ивановского УНКВД товарищ Софронов. Сейчас он занимает такую же должность в УНКВД Московской области.
И заместитель начальника следственного отдела центра, — самодовольно добавил Софронов. — А кроме того, особо уполномоченный по твоему делу, направленный сюда по личному распоряжению замнаркомвнудела СССР и начальника УНКВД Московской области това рища Журавлева.
— Значит, советская власть переменилась,— сказал я.
— Откуда ты это взял? — спросил Софронов.
Раз такое ничтожество, как тебя, назначают начальником следственной части, значит, советской власти уже нет.
Софронов на несколько секунд онемел, а на лице Рязанцева я уловил мимолетную усмешку. (Позже я узнал, что Софронов соврал, что являлся заместителем начальника следственного центра, а также соврал и про Журавлева, который никогда не был замнаркома.)
Затем Софронов стал требовать от меня подписать какие-то «показания», а когда я, как обычно, категорически отказался подписывать, Софронов вскочил с места и с остервенением несколько раз ударил меня рукояткой пистолета, стараясь попадать по самым больным местам.
Когда он устал меня бить, я сказал:
— Твое счастье, что ты находишься в окружении по мощников. Будь я с тобою наедине, я бы такое говно убил одним плевком.
Софронов, брызжа слюною, стал истерически орать:
— Уберите отсюда эту фашистскую б...!
Меня увели и больше в тот вечер и ночь не допрашивали.
В следующий раз Софронов опять присутствовал на допросе и бил меня резиновой палкой, ругаясь и требуя, чтобы я подписал данные на меня кем-то липовые показания. Испытывая страшную ненависть к этому ничтожному человечишке, я в перерывах между избиениями сказал ему:
— Передай своему замнаркому Журавлеву, что напрас но он посылает допрашивать меня такого дурака, как ты. Когда-нибудь он об этом пожалеет.
Софронов опять начал истерически ругаться, орать, снова допрос прекратили и меня увели.
В последний, третий, раз, когда Софронов присутствовал на моем допросе, он уже не задавал мне вопросов и не бил, боясь новых оскорблений с моей стороны, которые, как я сразу понял, было выше его сил переносить.
Однажды на допросе Рязанцев спросил:
— Ты ведь неглупый человек. Все равно показания дашь. Но я могу облегчить твое положение. Ведь Чангули твой друг? Он оказался умнее тебя. Он во всем признался и сегодня будет уличать тебя на очной ставке.
Сначала я не поверил, что Чангули находится в Иванове, ведь я видел его в Москве в Бутырской тюрьме. Но в тот же день вечером меня снова повели к Рязанцеву, где была уже вся гоп-компания палачей.
— А ведь Чангули подтвердил свои показания даже военному прокурору! — торжествующе заявил Рязанцев. — Правда, он пару раз пытался б...вать, отказывался, но на конец понял, что это бесполезно. Сейчас ты сам в этом
убедишься.
Он позвонил по телефону и приказал привести Чангули. Через несколько минут отворилась дверь, и на пороге появился похожий на привидение, истощенный и избитый Федя в сопровождении братьев Павленко и помощника начальника тюрьмы.
— Дядя Миша! — увидев меня, еще с порога крикнул Чангули. — Не верь этим провокаторам! Меня пытают, и я подписал составленный ими провокационный документ...
Больше ему не дали говорить. На него посыпались удары со всех сторон. Первым ударил его Рязанцев, затем его свалили на пол, кто-то стал зажимать ему рот, и Чангули рычал, как затравленный зверь. В эту минуту, видя, как избивают моего друга, я чуть не потерял сознание.
— Уберите эту сволочь! — заорал Рязанцев, и Чангули почти в бессознательном состоянии волоком вытащили за дверь.
Затем Рязанцев обернулся ко мне с искаженным от злобы лицом, заявляя:
— Все равно мы вас, б...ей, расстреляем.
Как мне ни было тяжело и больно за Федю, я видел, что задуманная сцена с очной ставкой провалилась. И я не смог отказать себе в маленьком удовольствии:
— А здорово у вас вышло с очной ставкой. Фокус не удался? Факир был пьян?
— Обоих, как собак, расстреляем! — заорал Рязанцев.— Но для тебя, б..., есть еще спасение, если ты дашь показания.
— Не дождетесь! — решительно сказал я.
Тут повторилось то же самое, что за две-три минуты до этого было с несчастным Федей. На меня набросилась вся орава, причем Рязанцев настолько озверел, что начал у меня на спине выплясывать каблуками лезгинку, остальные дикими голосами подвывали: «Асса, асса».
В камеру я был доставлен, как обычно, волоком.
Два дня меня не трогали, а на третий день ввели в комнату, где находились Кононов и Цирулев. Кононов подошел ко мне вплотную и полуграмотным языком стал требовать, чтобы я написал о своей шпионской работе.
Он коверкал такие слова, как «троцкизм», «террор», — выговаривать их ему было сложно.
Как вам не стыдно, Кононов, обвинять в шпионаже меня? — обратился я к нему. — Вы же были моим под чиненным почти четыре года. Разве вы когда-либо замечали мое антисоветское или антипартийное поведение? Вы же много раз одним из первых мне аплодировали. Я по мню, как однажды я встретил вас в управлении в нетрезвом виде и приказал Фролову посадить вас на трое суток. Не по этой ли причине вы так стараетесь изощряться в издевательствах надо мною? И, кстати, не за битье ли нашего брата вы получили значок «Почетный чекист»?
— Ах ты, фашистская гадина! — заорал мой бывший подчиненный. — Тебе не видать должности полицмейстера, которую обещал тебе Гитлер!
От такой чуши я остолбенел.
— Неужели ты не знаешь, Кононов, — попытался разъяснить ему я, — что Гитлер истребляет евреев и изгнал их всех из Германии? Как же он может меня, еврея, назначить полицмейстером?
— Какой ты еврей? — к моему удивлению, изрек этот болван. — Нам известно, что ты — немец и что по заданию немецкой разведки несколько лет тому назад тебе сделали для маскировки обрезание.
Несмотря на всю горечь моего положения, я рассмеялся. За смех этот, естественно, тут же пришлось платить.
— Ты, фашистская б..., еще смеяться над нами будешь,— приговаривал Кононов, ударяя меня. Затем он вышел из кабинета, оставив меня наедине с Цирулевым.
Цирулев был молодым парнем, лет 22 — 23. Кажется, он работал в НКВД фельдъегерем еще при мне, но я его плохо помнил. А теперь он вдруг оказался следователем по «важнейшим делам».
— Ну что, фашист? Долго мы будем с тобою мучиться? — подойдя ко мне, прошипел Цирулев.
— Сам ты фашист, сопляк! — парировал я.
Он размахнулся и стукнул меня в челюсть кулаком. В первое мгновение у меня потемнело в глазах, но я быстро пришел в себя и, взбешенный тем, что какой-то молокосос смеет издеваться надо мною, изо всей силы ударил его в живот, в солнечное сплетение.
Цирулев рухнул на пол. Из кармана у него вылетел револьвер и остался лежать рядом с ним на полу.
В первую секунду у меня было желание пристрелить Цирулева, а затем покончить с собой. Но какая-то внутренняя сила удержала меня от этого. Как и в первые минуты ареста, когда Реденс оставил меня одного с оружием, я думал о том, что если застрелюсь, а тем более если убью Цирулева, то тем самым как бы подтвержу свою виновность и дам этим мерзавцам право утверждать, что я действительно был террористом и врагом.
Я сел на табуретку и стал ждать.
Прошло несколько секунд, которые мне показались часами. Наконец дверь с шумом открылась, и в кабинет вошел Рязанцев. Увидев лежащего на полу Цирулева и рядом с ним револьвер, он, как тигр, бросился к револьверу, сразу же схватил его, а затем закричал на меня:
— Это еще что такое?
— Наверное, со следователем от усталости стало плохо,— ответил я.
— Что ты сказки рассказываешь!
Тогда я заявил Рязанцеву, что в ответ на удары Цирулева стукнул его один раз.
— А теперь можете делать со мною, что вам угодно. Кстати, гражданин Рязанцев, — добавил я, указав на револьвер. — Если бы я захотел, то мог бы пристрелить Цирулева, а также и вас, когда вы входили в кабинет.
После этого я ожидал страшного избиения, но неожиданно Рязанцев вызвал секретаршу, велел позвонить в тюрьму, и меня увели. Цирулев все еще продолжал лежать на полу.
Когда я в камере рассказал обо всем, что произошло, товарищи предрекли мне ужасные мучения и не ошиблись. Начиная со следующего дня меня каждую ночь избивали до полусмерти. Присутствующий на допросах Цирулев, к моему удивлению, больше ни разу ко мне не притронулся, а ограничивался только площадной руганью.
Однажды Рязанцев спросил, что я могу рассказать о своей дружбе с «врагом народа», бывшим начальником административно-организационного управления ОГПУ-НКВД И.М.Островским. Я ответил, что Островского хорошо знает Берия и что вместе с Островским мне один раз пришлось быть на квартире у Берии на Арбате, а второй раз, опять-таки вместе с Островским, я был у Берии на даче под Гаграми.
Услышав фамилию Берии, Рязанцев сказал работнику, ведущему протокол, что «записывать не надо». Больше фамилия Островского никогда не произносилась на моих допросах.
Подходил к концу месяц моего пребывания в Ивановской тюрьме и девятый месяц с начала ареста. Я все еще не сдавался и ничего не хотел подписывать. (Сейчас сам поражаюсь, откуда у меня тогда хватало на это сил.)
Артемьев, которого после его «признаний» во всех приписываемых ему «грехах» перестали трогать, продолжал уговаривать меня подписать какую-либо напраслину на себя, чтобы избавиться от излишних мучений.
Но особенно рьяно уговаривал меня «признаться» подозрительный инженер Калинин. Не помню уже, что именно впервые дало нам основания заподозрить его в стукачестве, но как-то ночью Артемьев высказал подозрения о провокаторской роли Калинина и посоветовал быть с ним поосторожнее.
Настораживало нас то, что у Калинина часто возникали какие-то неожиданные болезни, требовавшие срочной врачебной помощи. Как-то утром после разноса кипятка Калинин потребовал, чтобы его повели к зубному врачу, так как у него якобы ужасно болят зубы, а ночь всю он спал как убитый и никому о своих «ужасных» болях не говорил. Через некоторое время его вызвали из камеры (к зубному врачу), и он вернулся часа через два без всяких намеков на зубную боль.
Вглядевшись в него внимательнее, я вдруг вспомнил, что у Феди Чангули, работавшего в Иванове помощником начальника тюремного отдела, был осведомитель, который обычно «обрабатывал» в тюрьме уголовных преступников. Я как-то мельком видел его при обходе тюрьмы и думаю, что это был он. (Федя Чангули позднее вспоминал, что его настоящая фамилия была Пестов, но у нас в камере он был под фамилией Калинин.)
— Скажите, Калинин, — обратился я к нему, — давно ли вы ходите в инженерах? Не вас ли я видел в первой тюрьме в камере уголовников?
— Вы ошибаетесь, — растерянно пытался он оправдаться, — я инженер с фабрики имени Дзержинского... меня обвиняют во вредительстве...
Я не стал продолжать этот разговор, но его тон и растерянность убеждали, что наши опасения вполне обоснованны.
Наступило 8 марта. Мы решили поздравить сидевших в соседней камере женщин с праздником.
Мы начали «стучать» женщинам поздравление, причем больше всех старался Калинин, инструктируя, как надо перестукиваться.
Из женской камеры нам передали, что им известно о моем нахождении в тюрьме и что они желают мне бодрости и здоровья.
Через некоторое время Калинин опять чем-то заболел, и его вызвали к врачу. Теперь уже всем нам было ясно, что он отправился докладывать начальству о нашем перестукивании.
Пока Калинина не было, я договорился с Артемьевым, что, когда он вернется, я нарочно спровоцирую его и расскажу при нем какую-нибудь чушь, чтобы вывести на чистую воду этого «инженера». И вот, когда он вернулся в камеру, я довольно громко стал рассказывать Артемьеву, что немного знаком с резидентом итальянской разведки Квазимодо. (Я был уверен, что «инженер» Калинин не читал Виктора Гюго и примет мое заявление за чистую монету.)
Все произошло именно так, как мы с Артемьевым предполагали. Часа через два-три Калинин снова по каким-то срочным надобностям отпросился у вахтера к врачу, а затем, когда вечером меня вызвали на допрос, Рязанцев, который, как оказалось, тоже не читал Гюго, с места в карьер потребовал:
— А ну, гад, рассказывай, знакома ли тебе фамилия Квазимодо?
Я ответил, что это не фамилия, а имя, и оно мне, конечно, известно, поскольку я читал романы Гюго.
— Ты, что б..., о каком-то Гюго болтаешь? Ты лучше расскажи о своих связях с резидентом итальянской разведки Квазимодо!
Тогда я, не отказав себе в удовольствии, выразил удивление, как могло случиться, что такой умный и знающий человек, как он — начальник следственной части Рязанцев,— вдруг забыл о таком популярном персонаже из всемирно известного и несколько раз экранизированного романа «Собор Парижской богоматери» Виктора Гюго. А затем пояснил, что специально рассказал о Квазимодо в камере, чтобы разоблачить узнанного мною Калинина, бывшего подсадчика в камерах уголовников и самого бывшего уголовника.